К книге
Звук паутинкиВсе уплывает
100%
Все уплывает
10

Вы слышали, как надвигается ровный и тихий дождь?

Обычно сидишь в хате, мать открывает окно, и со двора тянет свежестью, а ты сидишь и слушаешь… Где-то далеко, в неизвестном мире, зарождается шум… И это ещё не шум, а шёпот земли, шорох сухой травы, шелест осенних листьев. Ты напряжённо вслушиваешься: может, просто после сна у тебя шумит в голове? Нет, вот по саду бредёт неторопливый шум, подходит к окну и стучится в стену — ровно, густо, успокаивающе, и оттого пахнет в воздухе летним дождём, веет тихими снами. Слипаются глаза, и тебя окутывает тёплый покой, полусонное таинство.

Ты сидишь убаюканный, а слух, однако, острый, напряжённый — и ты слышишь, как скрипит, набухая, мокрое дерево.

Умолкло под окнами бормотание, отошли за хату шорохи и прикоснулось что-то к моим плечам.

Вздрогнул, посмотрел я в окно: дождь уже перестал. И солнца нет, где-то за облаками. А небо, дымчато-серое, просвечивает, оно слегка окрасилось заоблачным огнём и потому рассеивает мягкие кремовые блики. От этого света на мокрых ветках блестят капли дождя.

С дремотного поля потянуло ветерком, забарабанили капли, падающие с листьев на землю. Ветерок усилился; как видно, он ещё не долетел сюда, а только набирал в степи разбег. И там, вдали, что-то начиналось. Не знаю, убегал кто-то или кто-то кого-то догонял. Случился переполох, это было ясно, и переполох большой. Низко, почти у самой земли, катились, прыгали быстрые чудо-беглецы. Серые, косматые, они прыгали по канавам, останавливались, чтобы только дух перевести, и снова припускали с ещё большей силой. Гнались за ними такие косматые клубки. Вместе бежали они по полю, целой отарой, бежали к селу и прятались испуганно в садах, в кустах, в канаве. Что это такое? Зайцы? Волки?

Оторвался один клубок и боком, как подстреленный, подкатился к нам. Резкими, заячьими прыжками вскочил он в наш двор и спрятался в солому, замер.

Я выбежал из хаты и скорее к нему. Вот кто прибежал к нам — курай[1]. Забился в гнездо, под солому, сидит. И до сих пор трясётся от дождя.

Такие-то зайцы.

Ветер гнал с поля мокрый курай.

Мне стало грустно.

Ещё вчера бежали мы точно так же, как это перекати-поле. И нас хлестал ветер, гнал по огородам. Собирались, сбегались люди к бабушке Сирохе. А во дворе стояла машина, толпился народ, вызванивали медные тарелки, и мужчины бережно устанавливали гроб. Гроб был длинный и выступал из машины. Когда его наклоняли, я видел Адама: он лежал суровый и строго смотрел в небо. Заострённое лицо его светилось мертвенно-бледным огнём. Он умер потому, что нечем было дышать, говорить, смеяться. Всё живое сгорело в нём до капли. И теперь шёл от него запах земли, и сам он направлялся туда, откуда уже не возвращаются.

Над гробом навзрыд плакала ослепшая от слёз незнакомая женщина, голосила бабушка Сироха, всхлипывали и наши матери; а у меня, когда ударяли в медные тарелки, сотрясалось всё в душе и к горлу подступал горький комок.

Похоронили Адама за селом. Там растёт старый костлявый берест.

Не знаю, гнездятся ли аисты на бересте. Думаю, что гнездятся. Они любят добрых людей. Тех, которые лечат птиц травами или строят для нас поющие мельнички.

— Нина, — наконец откликнулся я, — у тебя челнок протекает. Видишь?

— Протекает, — кивнула она.

Я заметил, что у Нины воспалены глаза, теперь она молчала, как никогда. Мы сидели час, другой и не в силах были произнести слова. Нина смотрела на воду, легонько шевелил ветер чёрную ленту в её волосах.

Не стало Адама.

И о чём нам было говорить?

День стоял пасмурный: то набегали лёгкие пугливые тени, то мчались прочь; заметно начинали желтеть верхушки деревьев, и в холодной прозрачной воде отражались багряные краски осени.

Несколько пожелтевших листьев прилипло к веслу. Я посмотрел ещё раз внимательно на чёлн и только сейчас увидел: чёлн накренило на правый бок. Хорошие, некогда светлые берёзовые лубки теперь почернели (ими были обшиты борта челна), кое-где покоробились доски, и сквозь них сочилась вода. Много воды набежало, корму даже затопило; давно намокли Нинины ноги, белые туфли залила вода.

— Слушай, Нина, он уже никуда не годится, твой чёлн.

— Ну что же, так тому и быть.

— Не понимаю: как?

— Без челна.

Я не мог представить Нину без кораблика. На чём же она приплывёт сюда? Для меня она всегда будет плыть: из-за туч на землю, тихими лугами к реке, а по реке — к нашему заливу.

— Нина, я сделаю тебе чёлн.

— А ты умеешь? — Она посмотрела на меня, и какая-то горькая улыбка коснулась её губ.

— Попробую.

— А из чего ты сделаешь?

В самом деле, из чего? Сел я и задумался. Выдолбить чёлн из колоды не по силам, да и не годится он: река у нас мелкая. Это я только представляю себе, что у меня морской пролив, а на самом деле вот здесь, между камнями, где некогда застрял Бакун, даже для моей ноги тесно. Если бы найти что-нибудь лёгкое и плавающее, чтоб и не трудно было строгать, чтоб и на воде держалось, чтоб и челнок хороший вышел.

И вдруг я вспомнил: есть! В посылке!

Вчера приходила к нам бабушка Сироха. Остановилась под берестом, осунувшаяся и почерневшая, и жестом позвала меня:

— Иди сюда!

Как всегда, она быстро шагала, шла не оглядываясь и потому выглядела ещё более скорбной и сгорбленной. Когда я вошёл к ней в хату, там ещё пахло, ну как вам сказать, — свечками, воском, пахло смертью. Да и у бабушки на щеках появились глубокие и тёмные ямы, такие же ямы обозначились и под глазами; мне даже страшно стало смотреть на неё. Казалось, она собиралась уходить вслед за Адамом.

— Вот, — хмуро произнесла бабушка. — Ему посылка пришла… Сегодня. — И от этого «сегодня» (а он уже три дня, как в земле, уже не получит Адам ни письма, ни посылки, ни росинки с неба) у бабушки задёргались щёки, она торопливо сунула мне в руки фанерный ящик и сказала: — Бери! Наверное, для тебя старался…

Не сразу понял я, кто же постарался для меня, взял посылку и побрёл домой. Ящик был открыт, и когда заглянул я в него, то вытащил оттуда: зелёные и спелые шишки; пузатенькие жёлуди, похожие на загоревших мужчин в беретах, и береты у них со свиными хвостиками; вытащил толстый кусок сосновой коры, веточку сизо-зелёной ёлочки; большое серое перо, не то журавлиное, не то аистовое, и ещё горсть всякой мелочи.

Всё это я выложил на стол и принялся с удивлением рассматривать каждый предмет в отдельности: для чего он? И зачем бы он понадобился Адаму? И кто прислал, откуда?.. Потом подумал: адрес! Посмотрел: а на крышке посылки вместо обратного адреса химическим карандашом был нарисован человечек.

Этот человечек кого-то приветствовал. Кого?

Я так бы и не разгадал секрет посылки. И, может, никогда бы не узнал, кто тот человечек, который прислал в наше село журавлиное перо и веточку зелёной ёлки, ни за что не узнал бы, если бы не помогла Нина.

Я сказал, что построю чёлн, вспомнил о сосновой коре — и бегом домой; взял ящик со всем добром, прихватил нож, нагрёб всякой всячины, которая могла пригодиться в работе, и прибежал к реке. Решил: пока буду вырезать чёлн, пусть Нина посылку разберёт, поиграет.

Интересно ведь…

Но как только я шагнул на камень, Нина посмотрела на меня и побледнела:

— Пришла посылка? Пришла? Когда?

И она вскочила на ноги (под ней даже закачался чёлн), спрыгнула на берег и, растерянная, со слезами на глазах, бросилась к ящику.

— Смотри, он всё-всё прислал. Всё, что надо, — шептала она, выкладывая в подол шишки, жёлуди, сухие веточки.

— Кто прислал? Ты знаешь его? — спросил я, совсем сбитый с толку. Бабушка Сироха сказала: «Наверное, для тебя старался», а выходит, посылка для Нины, и девочка ждала её с нетерпением.

Затем Нина просунула руку в ящик и на самом дне, под сухим мхом, что-то нашла.

— Да, есть… Записка! — Она вытащила кусочек бумаги, с волнением развернула её и пробежала глазами.

— Читай. Вслух читай, — попросил я.

— Здесь всего несколько слов. И о тебе тоже. Вот. — И Нина передала мне записку.

Я прочитал:

Дорогой Адам!

Не могу, не буду тебя утешать. Ты мужественный человек. Рад, что в последние минуты возле тебя будут находиться верные друзья. Высылаю для них то, что ты просил. Пускай запахнет в степи сосновым Полесьем. Привет им обоим, капитану Ленду и Нине.

После «твой Алс», как и на крышке посылки, тоже был нарисован человечек с поднятой шляпой в знак приветствия.

— Нина, кто этот Алс? — спросил я.

Нина словно зачарованная бережно перебирала сосновые шишки, жёлуди, веточки — всё, что там было, и всё это она рассматривала, нюхала и складывала в подол. Я снова её спросил:

— Нина, кто он, скажи, тот Алс?

— Он такой, как Адам. Они вместе учились.

— А где он сейчас?

— Делает то, что и Адам. Второе солнце.

— И не страшно? И его не сожжёт то солнце, как Адама?

— Они о себе не думают. Я была с ними. Они говорят: надо. Надо, чтобы над землёй было ещё одно солнце. Надо, чтобы оно светило сильнее, чем наше. Они говорят: надо.

— А зачем это «надо»? Разве так плохо? Разве нам с тобой мало солнца, мало травы на лугах, сверчков, бабочек, пушинок от одуванчиков? Зачем придумывать ещё одно солнце?

Губы у Нины были крепко сжаты, словно застыло в них это решительное «надо», и я понял: больше она ничего не скажет.

Минуту или две мы сидели молча. Тишину я нарушил первым:

— Хорошо. Я тебе сделаю челнок, Нина.

— Из сосновой коры?

— Конечно.

— Это чудесно. Я так хочу, так давно хочу. И как раз такой, из сосновой коры. Он самый лучший: лёгкий, красивый, никогда не протекает. Адам собирался сделать челнок, да вот не успел. — И Нина опустила голову.

Колени у неё дрожали. Её белые узенькие туфли совсем раскисли в воде, а из носка уже выглядывал разбухший палец. «Осень. Зябко ей», — подумал я.

Я взял кусок сосновой коры (а неизвестный наш друг прислал довольно большой кусок: не иначе как отковырнул он его от старого ствола). Кора была слоистая, как печенье, настоящая шоколадная вафля с белыми сахаристыми прослойками. Она и на вид сладкая. Я даже попытался языком лизнуть: хм, терпкая и пахнет смолой.

Вижу: Нина сидит, голову подпёрла кулачками, сосредоточенно смотрит на мои мудрствования и чуть-чуть, сдержанно улыбается. По-видимому, она думает: ну и чудной же этот Лёнька — кору на вкус пробует…

Повертел я в руках сосновый «пирог», прикинул на глазок: как его обрезать, чтобы получился корпус кораблика. Сначала, решаю, обрезать лишнее, обстругать с боков так, чтобы вышли нос и борта. А дальше уже можно выдалбливать сердцевину.

Взялся за нож: он легко режет, гладенько; сыплются красноватые опилки, барашками скручивается стружка. Всё выходит хорошо; уже удлинился и заострился корпус; правда, он ещё грубоват, не до конца выструган, но по всему видно: это тебе не что-нибудь, а нечто серьёзное. Вот только беда: как чуть резко ножом проведёшь, так слетает верхняя чешуя, кора отслаивается; видно, плохо она склеена. Не беда, вскоре я приловчился, и работа пошла веселее.

Нина сидит задумавшись, молча смотрит, как у меня получается, и слова не выронит. Вот за это я её больше всего уважаю. Знаете, если бы вместо Нины сидел рядом кто-нибудь другой, он наверняка бы начал: «Не так ты режешь, не так стругаешь, вот надо так, а не так…» Словом, заморочил бы голову совсем, и ты обязательно что-нибудь испортил бы. А уж тогда он потирал бы ладони: «Я же говорил! Я говорил!..»

Нина — совсем другой человек. Посмотрите: оперлась на кулачки, лицо тихое и задумчивое, в глазах — терпеливое ожидание. То солнце, то облачные тени проплывают над ней.

— Посмотри, — говорю я Нине, — «Санта-Мария»[2] пришла. Бросила якорь.

С вербы на воду упал жёлтый листик. Длинный, глянцевитый, с гордо поднятым и закрученным кверху хвостиком, он напоминал каравеллу «Санта-Мария», которую видел я в книжке. Листик стоял неподвижно. Но вот подул ветерок, воду зарябило, и челнок погнало к берегу. Мчался он и водил заострённым носом так, словно выбирал, куда лучше причалить.

— Лёня, — сказала Нина, — а можно и в моём кораблике сделать высокую носовую часть?

— Хорошо. Такую и сделаю. Вот. — И я показал почти готовый челнок.

Он умещался у меня на ладони, новенький, тёмно-красного цвета, со смоляным запахом; крепкие, старательно обструганные борта сужались книзу, а вся носовая часть резко вздёрнулась кверху.

— Ой!.. — тихо сказала Нина, и глаза у неё загорелись. — И в самом деле «Санта-Мария»!

Оставалось уже немного: выдолбить кору из середины. Нож у меня с острым наконечником, и я сделал углубления над бортами, вдоль кормы и носа. А дальше только подковыривай сосновую кору — сама отлетает.

Глубже стал чёлн, вместительнее его трюмы, и я мысленно прикидывал, где поставить скамейку, где сделать щели для вёсел. Вычищаю древесину, выдуваю труху, а Нина тихонько улыбается, искоса поглядывая на меня.

— Ты чего, Нина?

— Да так. Усы у тебя геройские.

— Какие, какие?

— Красные усы. Как у пирата.

Сдунул я усы, стряхнул шоколадные опилки, усеявшие не только всю рубашку, но и мои штаны, поднял на руке судёнышко.

— Готово! — говорю. — Только ещё вёсла вырежу.

И вот наш кораблик стоит на воде. Он слегка покачивается. Два сосновых весла поблёскивают на солнце. От красных бортов густая багряная тень ложится на волны. Нину тоже слегка покачивает, на её лицо падает багряный отблеск. Она стоит на кораблике, совсем не похожая на ту девчонку, которая ещё совсем недавно печально сидела на берегу. Смотрите: лицо у неё стало строже, брови нахмурены, она уже вроде бы чувствует, как встречный бриз бьёт ей в грудь, — туго затянула лентой волосы, ухватилась одной рукой за борт, а другой прижимает беленькое платье, которое полощется на ветру.

Я говорю:

— Нина, подожди! А парус? У меня есть кусок парусины, подожди!..

Я устанавливаю высокую мачту с крестовиной, шпагатом и клеем закрепляю его, и ветер подымает мой парус, беспокойно лопочет, на быстрое течение разворачивает судно.

— Лёня, садись! — зовёт Нина. — Вместе поплывём!

— Как? И мне тоже садиться?

— Конечно!

И вдруг я подумал: это ведь не простой кораблик, это Нинин фрегат, и мы сделали его из сосновой коры, которую прислал нам незнакомец Алс, тот, что снимает шляпу, приветствуя людей. Почему бы не сесть?

Кораблик уносило в пролив, и я вовремя прыгнул на палубу: нас швырнуло в брызги, в бурлящий поток, окатило водой; я налёг на весло, крикнул Нине: «Берегись!» — и вывернул наш парусник так, чтоб он проскочил мимо острого камня. Ещё раз подбросило, обдало меня пеной, и мы вышли на чистый плёс, поплыли по течению.

Промокшие, мы сидели рядом, под парусом, и смотрели на берег. А берег у нас такой: то подмытые пещеры, где сплетаются корневища, чёрные и узловатые, как морские осьминоги; то светлые песчаные отмели, усыпанные черепашками; то высокие глиняные уступы, сплошь изрытые норами, — там поселяются стаи стрижей, сейчас они с криком кружились над лугом.

Мы плыли под вербами, будто под зелёным гротом; здесь повисли притихшие сумерки, и только кое-где сверху светились горящими угольками гроздья спелой калины. Я сидел на вёслах, выбирал дорогу. И вдруг Нина дотронулась до моего плеча. Я оглянулся. За нами неотступно плыл старый челнок Нины. Он, наверное, не захотел одиноко качаться на волнах в проливе. И сейчас, наполовину затопленный водой, тихо двигался за нами.

— Он кого-то везёт, — сказала Нина.

— Кого? Я не вижу.

— Посмотри на корму.

И в самом деле! На корме сидела жёлтая стреловидная стрекоза. А мне показалось: на маленьком авианосце приютился двукрылый самолёт. Может, он потерпел аварию и Нинин чёлн теперь буксирует его до ближайшего аэродрома?

На крутом повороте старый чёлн воткнулся в берег и остановился. От толчка испуганно вспорхнула стрекоза. В полёте она ещё больше была похожа на маленький самолётик, нетрудно было заметить и пилота, который махал нам из кабины шлемом, и мы простились с ним.

А вскоре и наш кораблик остановился. Что за оказия? Вода бурлила коловоротами; встревоженная, крутила она сверху пену, но продолжала стоять на месте: что-то ей преграждало путь. И только глубоко, на самом дне, рвалось, клокотало течение, било фонтаном, разрушая преграду. Наш парусник вздрагивал, дрожал словно живой, но дальше не двигался. Ничего не понимая, мы с Ниной переглянулись. Я перегнулся через борт, внимательно огляделся и вдруг заметил: там, где собирается пена, торчит из воды нечто похожее на плетёную корзину.

— Ага! — вскрикнул я. — Всё ясно!

— Что там? — не поняла Нина.

— Верша! Глыпина верша. Есть у него такое приспособление для ловли рыбы, сплетённое из прутьев; он перекрывает им всю реку. И знаешь, что люди говорят? Ночью Глыпа открывает шлюз на верхнем пруду и спускает воду с карпами, которых разводит колхоз. И тогда, мошенник, таскает себе рыбку — пудами!..

— А видно, что воду спускали, — сказала Нина.

И в самом деле, если присмотреться, заметно: ещё недавно разливалась вода и разливалась очень широко — вот затянуло илом островки, причесало траву, развесило мох на сучках.

«Интересно, — подумал я, — что попалось в Глыпину вершу?»

Взял я жердь и ткнул ею в реку, туда, где пузырилась пена. Ткнул, но шест не шёл — под ним что-то трепыхалось. Пошуровал я жердью, и тут же закипела вода, рыба, как дрова, заворочалась, закишела, бьёт хвостами по воде, плещется. Один карпище так хвостом ударил, что сам на берег вылетел, отдышался немного и снова в воду.

— Вот это рыбины! — удивился я. — Кишмя кишат. Жердину воткнул — и не падает.

— Что делать? Это ж разбой! Может, позвать кого?

— Зачем? Мы сами что-нибудь придумаем… Знаешь, Нина, Глыпа затыкает вершу соломой. А я затычку вытащу, и пускай рыба плывёт в нижние пруды.

— Давай! Только поскорее!

Я полез в реку, а здесь глубоко и ноги утопают в иле. Лёг я головой на воду, нащупал рукой затопленную вершу, ухватил снопик соломы и выдернул его вон. Только выдернул, слышу: зашевелилась… затрепыхалась… косяками пошла между ногами рыбка.

— Вот она, вот! — кричал я и хлопал по воде, подгоняя рыбу. — Табуном плывёт! На свободу.

А жирные карпы лениво тащили за собой волну и медленно плыли по течению. Плавно и важно виляли они хвостами, чешуя на их боках отсвечивала золотом. Не боялась рыба нас, плыла у самого берега. Долго мы провожали по берегу карпов. Но гляди! Опять какая-то преграда! Всё так же кружило воду и взбивало пену. Оказывается, осмотрительный Глыпа поставил ещё одну, контрольную вершу. И здесь я вытащил затычку — охапку прогнившей соломы. Теперь дорога от верхнего до нижнего пруда стала свободной.

— А вершу? — спросила Нина. — Глыпа их снова может поставить. И опять будет ловить карпов.

Гм, верши… Что с ними сделать?

— Нина, — сказал я, — уже наступает вечер. А мы промокли и озябли; видишь, у тебя и «гусиная» кожа на локтях. Давай разведём костёр.

— Это чудесно!

На берегу, в густых зарослях, насобирали мы хворосту, сухих веток. И пока Нина разводила костёр, я вытащил Глыпины верши. Они порядком вымокли на дне, почернели, и теперь от них на сто шагов несло илом и рыбьей чешуёй. Эти тяжёлые сооружения я поставил так: одну вершу подпёр другой, вышло нечто наподобие шалаша, а внизу оставалось место для костра. Когда вспыхнуло пламя, мы увидели грандиозную картину: задымились верши! Тёплый шипучий дым, как змея, полз сквозь плетёные прутья и чёрным столбом поднимался вверх.

— Смотри! — сказала Нина. — Будто чумы[3] дымят. А мы с тобой эскимосы и едим медвежатину.

Да, съёжился я, и впрямь мы похожи на эскимосов.

То ли огонь добавил темноты, то ли мы не заметили, как быстро сгустились сумерки. И вот уже нас обступила ночь, обступили чёрные кусты, от которых тянуло речной сыростью. А когда огонь отбрасывал темень — лишь на короткое мгновение, — багряный отблеск падал на парус, и тогда нам видно было мачту и дремлющий кораблик, который стоял у берега. Над нами горели звёзды, синие, как искры бенгальских огней.

Я ещё подбросил хворосту в костёр, пламя взметнулось вверх, под самые верши. Долго шипела и ворчала сырая лоза, но вот наконец вспыхнула, красные языки поползли в небо, и верши, как две ракеты, снопами огня осветили весь луг.

Вот это зрелище!

Нина подскочила (а глаза блестят) и давай: «Трам-та-там! Трам-та-там!» И пошла кружить вокруг костра, встряхивает косами, хлопает в ладоши, и я за ней — будто в бубен бью, а пламя трещит, рассыпает на землю искры. Слышите? Гремят тамтамы в джунглях!

И вдруг — ночь…

Упал, развалился костёр, сразу повеяло холодом, обдало пустотой, обожгло осенней грустью.

Между нами стояла ночь; я держал Нину за руку, но не видел её. Мы притихли, словно осиротели без огня. Где-то в небе одиноко, со свистом пролетела ночная птица.

— Осень, — сказала Нина.

— Осень, — сказал я. — Птицы в тёплые края собираются.

— И мне пора.

Я почувствовал, как она легонько пожала мне руку.

…Нина уплывала осенью.

Всё уплывает осенью: листья по воде, тучи, паутина, птицы, школьники, комбайны. Всё куда-то плывёт, прощается. И Нина тоже прощалась.

Как всегда, мы встретились с ней на реке. Она сидела в кораблике, я на камне. По воде проносились тени журавлиных стай.

— Ты в какой класс пойдёшь? — спросила Нина.

— В третий.

— Значит, скоро забудешь меня.

— Э-э, — пожал я плечами, — оставим ненужные разговоры!

— Нет, ты забудешь меня, — тихим, но твёрдым голосом сказала Нина. — У меня много друзей, они выросли, купили мотоциклы, транзисторы, билеты на футбол. И когда я прихожу к ним в гости, они смотрят на меня сонными глазами и не узнают. «Ты кто?» — спрашивают. «Нина», — говорю. «Не знаем такой». — «А помните, говорю, как мы слушали в степи пауково радио?» — «Фу, что за глупости!.. Пауково радио! Иди, девочка, своей дорогой и не морочь нам голову!..».

Кто знает, о ком это рассказывала Нина, но я почему-то сразу представил Глыпу, представил, как он хлопает глазами, слушая свой патефон: он если выпьет, всё время крутит одну и ту же пластинку:

Эх, Дуня, Дуня-я-я,

Дуня ягодка моя…

— Не все же такие, — обиженно засопел я. — Адам не забывал. Он часто о тебе говорил.

— Адам… — Нина как-то особенно произнесла это имя. — Адам был ребёнок. Большой ребёнок. У него был свой Бумс, своя Сопуха и свой фонарик. Фонарик он подарил мне, ты его видел.

— Так это подарил Адам? — Только теперь я узнал, где она взяла грибок, который светил в пещере лунным светом.

Я пошарил в кармане, вытащил свои припасы. Забрёл по колено в воду, к её кораблику, и сказал:

— Нина, вот два камушка. Самые лучшие. Один светлый, другой с багрянцем. Они высекают огонь. Когда тебе будет очень страшно, возьми их и высеки огонь, и страх как рукой снимет.

— Чудесные камушки, — поблагодарила Нина и бережно завернула в платочек. — Ну, Лёня, мне пора.

Она села в кораблик, спустила на воду вёсла. Легкий, из сосновой коры, парусник вышел на течение. Вся река была усеяна жёлтыми листьями, от них рябило в глазах: и среди этих жёлтых листьев плыл её тихий кораблик. А над нею неслись паутинки, а ещё выше — журавлиные косяки. Река петляла по долине, терялась за бурым холмом. И кораблик, удаляясь всё дальше и дальше, сливался с горизонтом, превращался в маленькую точку. Теперь мне казалось, что я вижу загрустившую девочку, которая розовела на солнце, словно горящая свеча.

— Нина, проща-ай! — взмахнул я рукой.

«Ща-ай!» — ответило мне эхо.

— Приезжай на будущее лето. Ждать буду. Слышишь?

— Слышу!.. Приеду!..

Я поднялся на носки, но парусник стал крошечным, как тень журавля. И вдруг мне показалось: в самом деле это журавль!

Посмотрите, он поднялся с воды, низко понёсся над землёй, резко взмыл в небо и с виража пошёл за удаляющимися косяками.

Даже пригрезилось мне: вижу я Нину. Она направляет свой сказочный фрегат в голубой залив, гребёт среди туч. И тучи возвышаются над нею, как скалы. А парус у Нины — как белое перо. И вокруг — чистая голубая вода, не видно ей дна.

Поплыла Нина в тёплые края. Вслед за птицами.

…До сих пор не знаю, существовала ли на самом деле такая девочка, или я её просто выдумал.

Предыдущая главаГлава 10 из 10К книге