Вольф Дикс уехал в Мюнхен, охваченный противоречивыми чувствами.
Он все же решил провести рождественские каникулы у родителей в Ганновере, хотя эта перспектива и не особенно его устраивала. Отец с годами становился все более раздражительным — после прихода Гитлера к власти он поносил вовсю его неотесанность и ефрейторские замашки. Дикс знал, что старик все время будет ворчать, выговаривая ему за то, что он «подставил спину этим обормотам». И если все же Дикс собирался отправиться в Ганновер, то делал он это исключительно ради матери. Он любил ее горячо и скучал о ней с удивительной для его возраста и характера силой… И вот когда он принял окончательное решение, пришел приказ немедленно выехать в Мюнхен.
В первый момент Дикс был раздосадован. За всю свою почти пятнадцатилетнюю службу он не помнил случая, чтобы министр вызвал его в другой конец страны, причем накануне рождества. Если бы он не знал в достаточной степени Геринга, то мог бы с полным основанием подумать, что причиной такого невероятного приказа послужил по меньшей мере антиправительственный заговор. Но за десять месяцев совместной работы Дикс сумел достаточно хорошо изучить характер и психику своего шефа и мог держать пари, что Геринг приглашал его на свою виллу, где проводил рождественские каникулы, по совсем незначительному поводу — например, чтобы поделиться идеями о каких-то служебных перемещениях в тайной полиции, пришедших ему в голову во время охоты или же принятия солнечных ванн. Именно это вызвало в первый момент у Дикса раздражение и возмущение.
Однако вскоре он взглянул на вещи и с другой стороны. Таким бесцеремонным и на первый взгляд сумасбродным распоряжением Геринг вновь демонстрировал свое благорасположение к Диксу. Вольф понял, что со слоновьей деликатностью и тактом толстяк свидетельствовал ему не только свое полное доверие, но и личные симпатии. И, прикинув все плюсы и минусы, Дикс пришел к убеждению, что возможные выгоды от визита в Мюнхен могли оказаться довольно-таки значительными, несмотря на все неудобства этого продолжительного и по-своему унизительного вояжа.
Была еще одна причина, заставлявшая Дикса примириться с необходимостью исполнить столь необычайный приказ. Два дня назад Марта сообщила ему по телефону, что проведет рождественские праздники в Тюрингии, и он вдруг подумал, что, если на обратном пути из Мюнхена поедет через Эрфурт, то сможет разыскать дочь американского посла в одном из отелей в прекрасных тюрингских горах.
В спальном купе он ехал один. Побрившись и вымыв голову шампунем, как это делал каждое утро в своей комфортабельной холостяцкой квартире на Курфюрстендамм, он вышел в коридор вагона, освеженный и бодрый, в безупречном костюме из английского шевиота, в модном галстуке с дорогим перламутровым зажимом. Блондинка не первой молодости в предельно коротком пеньюаре дважды прошлась по коридору и, когда он уступал ей дорогу, прижималась к его груди несколько плотнее, чем в том была необходимость. Потом вдруг в дверях ее купе показалась другая дама — черноокая, значительно моложе первой, — она пронзила Дикса таким настойчивым, интригующим взглядом, будто ей сию минуту сообщили, что в коридоре стоит сам Хосе Мохика.
Дикс повернулся к темному окну и увидел в нем отражение своего загоревшего на зимнем солнце лица со шрамом от удара шпаги на правой щеке и проницательными зеленоватыми глазами. «От взгляда ваших глаз не скроешься никуда… а порой и вовсе пропадает желание скрываться». — сказала ему однажды Марта.
На перроне старого мюнхенского вокзала его встретил молодой мужчина в коричневой форме и передал приглашение господина премьер-министра прибыть в кафедральный собор.
Дикс удивился. Он приготовился к встрече в домашней обстановке, а тут его приглашают в церковь!
Огромный зал собора был переполнен. Синий полумрак окутывал длинные скамьи, на которых расположились разодетые господа и дамы. Дикс остановился у входа и бросил взгляд к алтарю. Там, в глубине гигантского собора, виднелось несколько свободных рядов. На самой первой скамье сидел всего один человек — здоровяк-мужчина в парадном генеральском мундире. Это был премьер-министр и министр внутренних дел Пруссии Герман Геринг.
Следующие два ряда были заполнены молодыми людьми в гражданском, чьи плотно сомкнутые спины подсказывали, с какой целью они находятся здесь. Несомненно, эти люди охраняли нацистского главаря, отделяя его живой стеной от прочих граждан Мюнхена.
Дикс двинулся по дорожке, мягко поскрипывая лакированными ботинками. Мимоходом он ловил на себе любопытные взгляды благородных дам, напоминающих породистых борзых, — штатских в черных костюмах и военных с аксельбантами и ленточками на груди. Подойдя к первому ряду, Дикс остановился и чуть кашлянул. Он знал, что сейчас за ним наблюдает вся элита города, и это доставляло ему удовольствие.
Геринг тотчас повернул к нему свою короткую шею — у него была быстрая реакция, приобретенная, вероятно, за многие годы увлечения охотой, — увидел его и фамильярно, рукой, сделал знак сесть. Но прежде чем Дикс опустился на скамью, премьер-министр пробубнил слегка приглушенным голосом:
— Служба восхитительная. Послушайте. Не будете жалеть.
Дикс усмехнулся: он знал эту привычку шефа бубнить, когда ему хотелось замаскировать истинную цель начатого им разговора.
— Надеюсь! — сказал Дикс, медленно расстегивая пуговицы пальто.
Рождественская месса была поистине великолепна. На возвышении перед алтарем, вполоборота к собравшимся, стояли три священника — на их рясах в полумраке поблескивали кресты, вышитые золотыми и серебряными нитями; они пели красивыми сочными баритонами то в один, то в два голоса, поочередно подхватывая мелодию, которая росла, делалась все мощнее.
И Дикс подумал, что, должно быть, очарование, волшебство церковного пения и состоит именно в непрерывном варьировании мелодии, в постоянном чередовании партий солиста и всего хора. Однако, несмотря на все возраставшую патетику, пение казалось ему лишенным земной драматичности, манера исполнения носила скорее условный, успокаивающий характер. Это ощущение усиливал и чистый, звонкий детский хор, по временам звучавший с балкона напротив алтаря — там стояло несколько десятков мальчиков в длинных белых одеяниях, четко выделявшихся своей белизной в полумраке. А над всем этим властвовали, медленно переливаясь, густые, тяжелые звуки органа, одного из крупнейших старинных органов Германии, на котором некогда играли и Бетховен, и Густав Малер.
Дикс сидел, удобно откинувшись на спинку скамьи, и с интересом наблюдал за своим соседом. Геринг, устремив взгляд в раскрытый перед ним молитвенник, внимательно следил за текстом. Жирным указательным пальцем он медленно двигал по листу тонкой, почти папиросной, бумаги, и перстни на его руках поблескивали резкими, короткими всполохами. Толстые губы шептали что-то, голова немного склонилась набок, левая рука благоговейно лежала на огромной, увешанной орденами груди.
Едва уловимая насмешка промелькнула в глазах Дикса. Мог ли Геринг быть искренним в этот момент? Или же, слившись в молитвенном экстазе с прочими людьми, он продолжал разыгрывать комедию, привлекая к себе взгляды окружающих и возбуждая восхищение и преклонение? Трудно было ответить на этот вопрос. Как и в других случаях, Геринг раздваивался между безграничной суетностью и откровенным религиозным порывом своей экспансивной и в то же время сентиментальной натуры. Диксу даже показалось, будто в глазах шефа блеснули слезы.
Под впечатлением столь необычайного поведения Геринга, под воздействием бесконечной покоряющей стихии музыки, совершаемых таинств и живого, осязаемого полумрака Дикс испытал приятное волнение: его охватило чувство превосходства над всеми этими находящимися по соседству, утопающими в полумраке людьми.
Было что-то возбуждающее, демонстративное в том, что он, Вольф Александр Дикс, сын бывшего учителя-социалиста, сам состоявший в молодые годы в социалистической партии и прослуживший несколько лет в министерстве социалиста Северинга, сидел сейчас в первом ряду знаменитого мюнхенского собора возле второго человека рейха, которого, как и его, охраняли верные гвардейцы.
Дикс внимательно осмотрелся вокруг — внезапно захотелось удостовериться, что все это правда, реальность! И, когда он увидел огромное пространство полутемного зала, в его глазах блеснули живые радостные искорки, которых, однако, никто не успел заметить.