Ночью он спал глубоким, мертвым сном, а когда проснулся, почувствовал себя не отдохнувшим, а истерзанным, словно всю ночь не смыкал глаз.
И все же вместе с дневным светом неприметно в сердце вливалась смутная бодрость. Он встал, поразмялся, распаковал чемодан и развязал книги. Ни о чем определенном он еще не думал, старался физической работой отвлечь себя от пока неясных, но полных тревоги мыслей. Он знал твердо одно — теперь необходимо вооружиться терпением, беречь силы для новых испытаний, возможно, более тяжелых, опасных и длительных, чем те, что позади. Он старался внушить себе эту мысль и в то же время в глубине души был уверен, что не сможет преодолеть смертельную усталость и стать таким, как был неделю назад…
За дверью щелкнул засов, и в маленьком окошке показалось лицо молодого незнакомого надзирателя (старый видно, был в рождественском отпуске). Вместе с едой он принес какой-то тонкий, продолговатый пакет. Димитров посмотрел на сверток, сердце его сильно забилось. Это были газеты, советские газеты! В глаза бросилось название «Правда». От бумаги распространялся едва уловимый запах типографской краски. Он прерывающимся голосом спросил надзирателя, кто передал этот пакет. Тот объяснил, что газеты принесли люди, назвавшиеся близкими, они просили о свидании, но им отказали.
Взволнованный и все еще не верящий своим глазам, Димитров схватил газеты. Он боролся за них месяцы, и теперь, когда, наконец, держал в руках, казалось, внезапно потерял способность радоваться… Скользнул быстрым взглядом по знакомым до боли буквам, прочел первые попавшиеся два-три коротких сообщения о переносе какой-то трамвайной остановки, о бенефисе известного московского артиста — и от неожиданности поднял брови. На видном месте был опубликован большой снимок судебного заседания, а над фотографией жирным шрифтом было набрано его имя. Он схватил другие газеты и принялся их разворачивать. Во всех трех номерах процессу уделялось большое внимание. Были помещены стенограмма допроса Димитрова, который вел Геринг, и вопросы, заданные ему Димитровым, острые пререкания с председателем суда. Напечатаны были также корреспонденция из-за рубежа, отклики на процесс, письма читателей.
Лоб Димитрова покрылся капельками пота. Он никак не допускал, что его позиция на суде могла вызвать столь мощный отзвук среди широких народных масс, что печать даст такую высокую оценку его поведению на процессе. И вот сейчас он воочию убедился в этом, просматривая авторитетнейшую газету мира!
Весь день у него было приподнятое, праздничное настроение, ему хотелось поделиться своей радостью с близкими людьми. Но постепенно, с наступлением раннего зимнего вечера, когда сумерки начали сгущаться, его стало охватывать какое-то непонятное беспокойство. Сначала он не мог дать себе отчета в том, что же является источником этого чувства. Показалось странным и необъяснимым, что это состояние возникло у него в конце такого, поистине необыкновенного дня. Но вскоре он понял, в чем дело. Сегодня, когда он внимательно прочел советские газеты, перед ним во всей полноте раскрылось то значение, которое мировая общественность придавала Лейпцигскому процессу. Только теперь он получил реальное представление обо всем том, что совершил за прошедшие месяцы. И чем очевиднее становилось все это, тем невероятнее казалось, что он нашел в себе силы выдержать жесточайшую битву и выйти победителем. Перед ним все настойчивее вставал вопрос — была ли справедлива столь восторженная оценка его позиции и действий на суде? Не придавалось ли слишком большое значение защите, которую с неменьшим успехом могли бы провести на его месте многие другие? И не возникало ли при этом ложное, преувеличенное представление о его качествах и способностях?
Он пытался представить, как стал бы держаться, что говорил бы, если бы его выпустили из тюрьмы, и вновь ощутил чувство неуверенности. Конечно, все захотят увидеть его, полного неукротимой энергии, огня, что не раз бушевал в его речах на процессе. И едва ли кто подозревает, каким опустошенным он чувствует себя сейчас!.. Он вспомнил о пламенных атаках против прокурора, председателя, свидетелей, и ему вдруг показалось, что то был вовсе не он, а кто-то другой, — таким далеким и нереальным выглядело все это теперь. Казалось, в камере сидит бесконечно усталый человек, стоящий на пороге старости, больной и опустошенный, потерявший своего самого близкого друга. Что мог принести такой человек людям, кроме своей печали и боли?
Ночь он провел тяжело. От лихорадки и температуры и без того нерадостные мысли превращались в сущий кошмар, не давали ему покоя. И среди этого хаоса мыслей и воспоминаний в его памяти вновь всплыли картины той сентябрьской ночи, когда он покидал Болгарию. Он видел огромный, кроваво-красный месяц, поднявшийся над ощетинившимися вершинами гор, слышал равномерный шум шагов повстанцев. Потом перед глазами появилась небольшая полянка, та самая, где их группа остановилась на отдых. Именно там он заявил, что не желает, не может перейти границу, что должен вернуться назад, к восставшим. На этом воспоминания о той ночи обрывались, он пытался восстановить в памяти события той ночи, лицо проводника, но каждый раз что-то мешало этому. Все новыми волнами, одно за другим, накатывались на него видения, возникали все новые и новые образы людей, сгоревших в огне Сентябрьского восстания, погибших в трагические апрельские ночи двадцать пятого года. И снова лицо старого крестьянина-проводника ускользало из памяти, как ни старался он его припомнить. И то ли от бесплодных попыток побороть бессилие памяти или потому, что в болезненных сновидениях все чаще ему виделась Люба, он начинал все отчетливее сознавать, что вся его жизнь представляла собой сплошную цепь ошибок и поражений, что он должен был совершить нечто очень важное, но так и не смог, и это принесло страдания многим и многим людям. Всю ночь он тщетно старался постичь, чего же все-таки не сумел сделать, что так упорно, подобно чертам лица старого проводника, ускользает от него.
Утро застало его бледным, измученным.
Он попытался было встать, но не смог. Все тело болело: стоило пошевелиться под тонким одеялом, как начинала бить мелкая дрожь. Голова была тяжелая, в груди болело. Время от времени он поглядывал на стол — там лежали три советские газеты. Как хорошо все же, что они, эти газеты, рядом, в нескольких шагах, — думал он, когда мучительный озноб ослабевал.
Потом, когда он погрузился в дремоту, до его слуха неожиданно донесся далекий звон. В удивлении он открыл глаза и в тот же миг вспомнил, что сегодня рождество. Он слушал плавные торжественные звуки и вспоминал с какой-то светлой грустью о матери. Он знал, что она где-то близко, он видел ее — маленькую, но выносливую, с белыми как лунь волосами и глубокими, умными глазами, и постепенно на душе становилось легче, боль успокаивалась, в голове светлело.
А со стороны города все несся праздничный звон, отчетливый и мелодичный.