Не прошло и часа, как Штайнер прибыл. Молча посмотрев на Димитрова, окинул взглядом неприветливую камеру и закурил сигарету.
— Пока ничего угрожающего нет, — сказал он сухо, сдержанно, наверное, все еще помня об их последнем разговоре. — Но выходить на прогулку по такому холоду не рекомендую.
Димитров зябко повел плечами и завернулся в макинтош.
— Жаль, если к утру я заболею.
— Почему?
— У меня свидание. После долгого запрета я снова получил разрешение.
Штайнер посмотрел на него с искренним удивлением, потом опустил голову.
— Браво! Значит вы были достаточно послушным… В отличие от вашего коллеги Торглера.
— А что с Торглером? — спросил встревоженно Димитров.
— В не знаете?
— Нет.
— Вчера его отправили в концлагерь… Но вы по-прежнему не до конца откровенны со мной, как и тогда — с газетами… Думаю, что я не заслужил такого недоверия.
Димитров, все еще находясь под впечатлением тревожной новости, произнес:
— Доверие завоевывают, доктор… А о Торглере я и в самом деле не знал.
Штайнер убрал стетоскоп и собрался уходить. Вдруг он бросил на Димитрова пристальный взгляд и тихо спросил:
— Вы не боитесь, что наступает и ваша очередь?
Димитров внутренне вздрогнул, но тотчас овладел собой:
— Едва ли! По крайней мере, не сегодня и не завтра, если разрешили свидание… Или вы другого мнения?
Доктор быстро отвел взгляд.
— Нет, почему?..
— А даже если и так, — продолжал, улыбаясь, Димитров, — мне следовало бы радоваться. По-вашему, именно так я и войду в историю!
Лицо Штайнера помрачнело, но злобы на нем не было, скорее какое-то недовольство и нерешительность.
— Помните об этом! — произнес он и, посмотрев на Димитрова долгим взглядом, хотел было еще что-то добавить, но осекся и смущенно пробормотав «Прощайте!», вышел из камеры.
Димитров с тревогой проводил его взглядом. Штайнер явно знал больше, чем сказал. Все его поведение, и особенно последний взгляд, такой многозначительный и долгий, доказывали это. Димитров подошел к столу, опустился на стул — по всему видно было, что предупреждение Клуге имело серьезные основания и что скорее всего ближайшей ночью их куда-нибудь увезут…
Уже более месяца ожидал он, что среди ночи загремят железной дверью, подымут его с постели и отправят в неизвестном направлении. Он настолько свыкся с этим мыслью, что принимал ее как одну из наиболее вероятных и неотвратимых перспектив своего ближайшего будущего. Но все же неизвестно почему эта мысль жила в его сознании пока что как чисто теоретическая, умозрительная. Впервые с тех пор, как его оправдали, он понял, что эта угроза стала реальной, что где-то далеко отсюда, в огромном, мрачном кабинете уже было принято решение, машина уничтожения пущена на полный ход и ее часы неумолимо и безошибочно отсчитывают время до окончательной развязки.
Начинало смеркаться. Скоро наступит полная темнота, и тогда, после полуночи или перед началом рассвета, его возьмут. Он потянулся к бумагам — решил привести их в порядок и написать несколько писем. Никто еще ничего не говорил ему, но Димитров чувствовал, что сейчас надо быть готовым ко всему…
Склонившись над бумагами, он не услышал, как открылась дверь, и поднял голову лишь тогда, когда перед ним вырос молодой служитель в белом халате поверх формы. В руках он держал поднос с алюминиевой кружкой, над которой вился легкий парок.
— Что это? — с удивлением спросил Димитров.
— Чай.
— Но я не просил чая.
— Не знаю, меня прислал врач, — ответил молодой санитар, ставя кружку на стол.
Димитров промолчал, и парень вышел. Тогда он поднялся из-за стола и принялся возбужденно шагать по камере… «Гм, странная история! — думал он. — Что за человек этот Штайнер? Неужели после всего, что ему наговорили, у него появилось желание прислать горячий чай? И как можно, работая с нацистами, помогая им в преступных экспериментах над беззащитными людьми, в то же время совершить такой пусть незначительный, но весьма обязывающий поступок? Что это — раскаяние, вызывающий жест или типично профессиональная медицинская забота?»
Димитров потянулся замерзшими пальцами к кружке. Алюминий был горяч — может, даже горячее, чем сама жидкость. И все же он обхватил ладонями кружку и поднес к губам. Теплый, чуть ароматный пар коснулся его лица… «Меня прислал врач», — услышал он вновь слова санитара… Врач, который, уходя из камеры, впервые сказал «прощайте», а не «до свидания». Что бы это значило — уж не своеобразное ли предупреждение?..
«Удивительный человек! — подумал Димитров. — Ершистый, скрытный, нелегкий для разгадки! И самым странным в нем было поразительное свойство вызывать в собеседнике возмущение, как бы толкать к поспешным и крайним заключениям о нем самом… Собственно, за внешней грубостью, бесцеремонностью и ненавистью к людям не скрывалась ли другая сущность — совсем иной дух и интеллект?»
Димитров глотнул чай, и по груди разлилась приятная теплота. Была уже ночь, время шло быстро, развязка приближалась. Он ничего не придумал для своего спасения да, наверное, и не смог бы. Впрочем, все это не так уж и важно, думал он, отпивая из кружки. Именно сейчас, когда наступила ночь и надежда на избавление стала совсем ничтожной, он вдруг перестал ощущать себя беспомощным и одиноким, как несколько часов назад. Сколь бы ни были робкими и нерешительными поступки Клуге и Штайнера, как ни мала была практическая польза от этих шагов, они невольно обращали его мысли к тысячам неизвестных людей в дальних и близких странах, которые бросились бы на выручку ему и его товарищам всеми средствами, если бы знали, что им грозит опасность. Были такие люди и в Германии — он знал сотни немецких коммунистов и был уверен, что эти люди с тревогой думают сейчас о них. Разве письма, которые он получал порой, или короткие записки, что находил в воротничках рубашек, не доказывали этого? И уж если здесь, в самой тюрьме, нашлись люди, которые протягивали им руки, то что говорить о действовавших там, на свободе?
Он сжимал в ладонях теплую кружку и видел перед собой рябоватое лицо доктора. Уже давно не испытывал он таких светлых и праздничных чувств, — они возникали в нем всякий раз, стоило ему столкнуться с неожиданным проявлением красоты человеческой души.