К книге
Обледенелый мост14.
58%
14.
14

В начале января по тюрьме разнеслось, что Ван дер Люббе казнили. Димитров испытал чувство смутного, необъяснимого сожаления, которое вместе с тем породило в нем новую волну возмущения. Со сцены ушел главный свидетель величайшей провокации, унеся с собой в могилу мрачную тайну. Месяцами миллионы людей с надеждой ожидали, что молодой каменщик заговорит, раскроет истину и тем самым положит конец преступной игре с совестью человечества… Неужели его так сильно запугали, или мир попросту имел дело с моральным и политическим дегенератом?

Для Димитрова вопрос был совершенно очевиден — свое мнение он выразил весьма недвусмысленно, используя бессмертные образы гетевского «Фауста». И все же смерть Люббе вызвала с новой силой утихшее было чувство отвращения и омерзения. А вместе с тем — хоть он и не питал никаких иллюзий — в глубине сердца шевельнулась робкая надежда: а вдруг, несмотря на всю низость падения, у Ван дер Люббе в последний час пробудились человеческие чувства, и он приподнял, пусть всего на миг, край темной завесы?..

Когда на следующее утро Клуге принес завтрак в камеру, Димитров не удержался и спросил, не известны ли ему какие-либо подробности о казни.

В это утро старик выглядел особенно задумчивым и, казалось, не сразу понял вопрос. Потом растерянно сказал:

— Говорят, он не понимал, куда его ведут. Словно лишился разума, а изо рта текли слюни.

Клуге потоптался еще немного в камере и тихо вышел.

Димитров его не остановил, хотя новость произвела на него сильное впечатление. Во время процесса Ван дер Люббе часто впадал в странное состояние сонливости и апатии. Говорят, ему делали инъекции какого-то лекарства, притупляющего волю. Очевидно, несмотря на всю его глупость, гитлеровцы не на шутку боялись, как бы голландец не вывел их на чистую воду.

Однажды Димитров спросил Штайнера, знает ли тот об этом. Доктор заявил, что Ван дер Люббе занимается лично главный врач тюрьмы и что сам он не имеет ни малейшего представления о состоянии заключенного… И вот даже в последний его час они вновь прибегли к таинственным медикаментам!

После полудня в камеру наведался Штайнер, хотя Димитров его не вызывал и не нуждался в его услугах. Доктор остановился у стола, взял книгу, полистал и, не отрывая от нее взгляда, спросил, как себя чувствует Димитров и нет ли у него каких жалоб. Не дожидаясь ответа, он отбросил книгу и проговорил с неожиданным оживлением:

— Вы, конечно, слышали — вчера приведен в исполнение приговор над Ван дер Люббе… Знаете, это меня навело на некоторые интересные размышления, которыми хотелось бы поделиться с вами.

Димитров с удивлением взглянул на Штайнера.

— Вы присутствовали при казни?

— Да, главный врач в отпуске, и я должен был его заменить.

Димитров слегка затаил дыхание.

— Давно в отпуске?

— С неделю… А что?

Димитров не ответил: он очень ясно представил себе, как большие, веснушчатые руки Штайнера выдавливают воздух из шприца и загоняют иглу под кожу Ван дер Люббе. Случилось ли это впервые или доктор и раньше участвовал в подобных экспериментах?

— Вы хотели о чем-то поговорить?

Штайнер поморщился.

— Не знаю, стоит ли…

— Не верите, что я вас пойму, или…

— Скорее опасаюсь, что могу вас рассердить.

— Прошу об этом не беспокоиться! Вам известно, что я люблю откровенность и умею защищаться.

Штайнер уставился на сигарету Димитрова, потом перевел взгляд на пепельницу, полную окурков.

— Много курите. Не боитесь, что это вам повредит?

— Пожалуй, нет. Вы существенно укрепили мое здоровье, поэтому я уже не имею оснований сердиться на вас.

Доктор подошел к окошечку, постоял немного, повернувшись спиной к Димитрову, потом прислонился к стене.

— Когда я увидел, как палач дернул рычаг гильотины и голова этого глупца скатилась в яму, знаете, о чем я подумал? «Ну вот этот идиот и вошел в историю!» И еще подумал, что, в сущности, вы могли оказаться на его месте, и тогда бы вся ваша борьба обрела смысл.

Димитров посмотрел на него, ошеломленный невероятной откровенностью его слов.

— Благодарю за участие, но я предпочитаю войти в историю, не потеряв головы.

— Вы не правы! — с неожиданной живостью возразил доктор. — Для человека вроде вас очень важно сойти со сцены в нужный момент. Не хотел бы загадывать, но если вам удастся вырваться отсюда, через год-два о вас забудут. Станут спрашивать: «А что стало с этим Димитровым? Тогда они его помнится, не ликвидировали, и что — он жив еще?..»

Пораженный Димитров внимательно слушал. Он сознательно отводил глаза от доктора — было стыдно за него.

— Вы странный человек, — проговорил он после длинной паузы. — Есть в вас что-то болезненное. Думаю, не ошибусь, назвав это комплексом неполноценности.

Штайнер вздрогнул, видимо, задетый этими словами.

— Возможно, — произнес он. — Знаю, что я весьма посредственный медик, и покину этот свет так же просто, как осенью засыхает трава. Единственное утешение для меня состоит в том, что это приобщает к великому круговороту природы… А вы, как видно, стремитесь любой ценой остаться в живых?

— Стремлюсь! — сказал Димитров. — Думаю, что заслужил это и еще постараюсь заслужить… У меня много дел на этом свете.

— И вам все это не надоело?.. Какой, собственно, в этом смысл?

Димитров задумчиво посмотрел на него.

— Я отдал все силы делу борьбы рабочего класса. Это борьба за прогресс человечества, против мракобесия и реакции… Когда перед тобой такая цель, не спрашиваешь — войдешь ли ты в историю и будут ли люди помнить тебя. Для этого просто нет времени… Особенно если учесть, что у тебя украли золотой год жизни.

Несколько секунд доктор молча смотрел на Димитрова, потом пожал плечами и сказал:

— Допустим, вы правы! Но не могут же все быть борцами. Должны быть и рядовые, не так ли?

— А вы горько ошибаетесь, полагая, что проведете дни своей жизни подобно невинной травке! — продолжал Димитров, не обращая внимания на его слова. — Очень скоро вы окажетесь перед дилеммой — или способствовать истреблению человечества, или погибнуть самому… Впрочем, эта дилемма уже встала перед вами, когда вчера вам пришлось заменить своего шефа и сделать последнюю инъекцию Ван дер Люббе, чтобы тот молчал перед смертью.

Кровь отхлынула от лица Штайнера, и лишь в уголках губ змеились две короткие розовые черточки, будто нарисованные краской.

— Что вы хотите этим сказать?.. Какая инъекция? — пробормотал он растерянно, но тут же взял себя в руки и закончил с суровыми нотками в голосе: — К вашему сведению, была принята всего-навсего самая обыкновенная мера предосторожности, чтобы предотвратить крики, которыми можно было нарушить спокойствие…

— Разумеется, покой узников следует всячески охранять! — иронично заметил Димитров. — Так, впрочем, поступали и судьи во время процесса… Думаю, что и вы на меня не обидитесь, доктор, если я скажу, что на вашем месте любой честный человек понял бы, что следовало сделать в такой момент, тем более если его шеф пребывает в отпуске!

Кривая, недобрая улыбка заиграла на губах Штайнера, глаза его потемнели:

— Конечно, если при этом человек поставил себе целью стать бессмертным, господин Димитров. У меня же такой цели нет…

После его ухода Димитров долго находился под впечатлением тягостного разговора. Вначале он был почти уверен, что Штайнер принимал и прежде участие в опытах над Ван дер Люббе. При мысли об этом к горлу подступал жгучий комок, душу охватывало запоздалое сожаление, что вовремя не нашел сильных, решительных слов и не заклеймил преступника. Но постепенно, вспоминая рассуждения доктора и все его поведение и приняв во внимание, что пришел-то он в камеру по собственному желанию, Димитров заколебался. Если допустить, что Штайнер и раньше помогал обрабатывать Ван дер Люббе, то вряд ли он стал бы сейчас держаться так и, пожалуй, по-иному встретил бы обличительные слова в свой адрес. Вероятнее всего, из-за отсутствия главного врача ему сказали, что нужно сделать инъекцию голландцу, чтобы тот не вырывался из рук, увидя, куда его ведут. И Штайнер не нашел в себе силы отказаться. А сейчас сожалел, может, даже презирал себя за подлую свою трусость и поэтому пришел сюда и пустился в странные, вызывающие разговоры. Димитров снова вспомнил о нелепой параллели, проведенной доктором между ним и Ван дер Люббе, о тенденциозных рассуждениях относительно бессмертия и еще тверже убедился, что за всем этим кроется стремление доктора успокоить свою совесть, оправдать малодушие.

Не было другого человеческого недостатка, который бы Димитров не презирал глубже, чем отсутствие смелости. Проявление этой отвратительной черты всегда выводило его из равновесия, вызывало самую яростную реакцию. И это наблюдалось в нем с самого юного возраста — с тех далеких лет первых стачек и демонстраций, когда страх за собственную шкуру нередко побуждал его молодых товарищей — учеников и подмастерьев — проглатывать обиды и оскорбления. За свою долгую и бурную жизнь борца ему не раз приходилось сталкиваться с тысячью разновидностей страха, обнаруживать его под всевозможными личинами. Вот и у доктора малодушие проявилось на особый, штайнеровский манер — как циничное неверие в смысл борьбы и принесенных жертв и как отвратительное любование собственным ничтожеством.

Димитров поморщился, охваченный душевной болью, и вдруг в ушах его прозвучала крылатая мысль Гете, которую он неоднократно повторял, ободряя себя и своих товарищей в трудные, решительные часы борьбы:

Коль добро потерял — мало ты потерял,

если честь потерял — много ты потерял,

смелость же потерял — с нею все потерял!

Он подошел к столу и хотел было взять томик стихов Гете. Вновь захотелось окунуться в стихию мудрых и ярких мыслей гениального сына Веймара. И вдруг протянутая к книге рука опустилась — прямо перед ним столбиком лежала мелочь, положенная так, чтобы ее сразу увидели. Димитров тотчас вспомнил, что в камеру заходил Клуге. Он принес из стирки белье, потоптался и ушел. Погруженный в свои мысли, Димитров не обратил на него внимания. И вот сейчас — эти монеты!..

Пересчитывать их не было никакой надобности — пфенниг в пфенниг. Их было ровно столько, сколько он вручил на днях Клуге на покупку марок!

Негодование с новой силой овладело Димитровым. Не был ли и этот поступок проявлением жалкого страха в одной из его тысяч личин? Чем иным можно было объяснить этот поступок, о последствиях которого Клуге, бесспорно, очень хорошо знал? И чем, собственно, он отличался от Штайнера? У каждого было свое оправдание: у одного — высохшая травка, у другого, может быть, евангелие. Ведь не присвоил же он деньги, вернул все до последней монетки!

Димитров поймал себя на том, что поддается какому-то слепому и злому чувству и что, вероятно, не вполне справедлив. В голове его роились жестокие упреки в адрес немецкой холодности и бессердечия, неодолимого мещанства мелких бюргеров. Он был готов поставить под сомнение свое отношение к старому надзирателю. Но, подумав, уже не почувствовал былой уверенности в том, что Клуге из-за безвыходного положения поступил сюда на службу, стремясь, как он говорил, облегчить будущее своей парализованной дочери, или же самым расчетливым образом приспособился к режиму… Димитров шагал по камере, хмурый, раздосадованный на всех и, кто знает отчего, недовольный собой.

Расхаживая, он неожиданно наткнулся взглядом на стопку чистого белья, положенную поверх постели. И снова вспомнил Клуге и то, как поблагодарил его за услугу. А может, прежде чем оставить деньги, старик попытался было объяснить ему что-то, извиниться или признаться, что испугался?.. Димитров в задумчивости смотрел на деньги. Смутная неуверенность закрадывалась в сердце. Нет, это не было бездушие, что угодно, только не бездушие! Пожалуй, он поспешил поставить его на одну доску с доктором. Димитров представил себе, как тюремный служитель разрывался между желанием помочь, ужасом при мысли об увольнении и своими христианскими представлениями о чести и морали. Верх взяло почтенное благоразумие: он молчаливо возвращал пфенниги, таким образом давая понять, что письма и последняя телеграмма задержаны администрацией тюрьмы.

Димитров с горечью усмехнулся. Сколь ничтожно мало было это утешение. И все же нужно было быть благодарным и за это. Окажись на месте Клуге кто другой, так он и деньги брал бы, и письма относил бы в канцелярию, и при этом лгал, что отсылает корреспонденцию. Сейчас по крайней мере Димитрову стало ясно: две недели ушли впустую и все следует начинать сначала!

Все еще озабоченный, он начал переодеваться. Взял из стопки рубашек верхнюю и, когда стал застегивать пуговицы, с удивлением почувствовал, как в уголке воротничка, куда обычно вставляют косточки, что-то прошуршало под пальцами. Он быстро снял рубашку, подпорол шов и извлек оттуда маленькую бумажку, скрученную в тонкую трубочку. Крупными печатными буквами на бумажке было написано:

«Будьте так же тверды, как и на процессе! Весь немецкий рабочий класс с вами и шлет свой привет. Группа товарищей».

Димитров еще раз пробежал глазами короткое письмо, и лицо его озарилось признательной улыбкой.

Предыдущая главаГлава 14 из 24Следующая глава