В тот же день в Лейпциг прибыл Вольф Дикс.
Минувшей ночью, после разговора с Герингом, он, наконец, раскрыл папки с протоколами процесса и просидел над ними до рассвета.
Прочитав последние фразы заключительной речи Димитрова, он долго сидел в задумчивости. За свою жизнь ему приходилось беседовать не с одной сотней коммунистов — в школьные и студенческие годы, а позднее в должности руководителя отдела полиции по борьбе с красной опасностью, — но такой человек еще не встречался на его пути. Только теперь он мог объяснить интерес к Димитрову со стороны таких людей как Марта, Пьер и Галлахер, он понял, почему Геринг долгое время ни о чем ином не мог думать и говорить. Диксу стало ясно, что он не успокоится до тех пор, пока не увидит своего противника мертвым.
Сам же Дикс чувствовал, как в нем начинают подыматься губительные волны зависти, стоило вспомнить о поведении Димитрова на суде, о ряде блестящих сражений его с Герингом, Геббельсом и Хеббе и вообще о всей его бесстрашной защите, проведенной тонко, с неослабевающим вдохновением, умом и талантом.
Утром после трех-четырех часов сна, дело перестало казаться ему столь исключительным, зато он испытал странное желание встретиться с Димитровым и поговорить. За этой неожиданной прихотью стояла не только поутихшая было страсть к дискуссиям и спорам, создавшая ему в молодые годы славу одного из активнейших социалистов Ганновера, способного разбить в пух и прах своих коммунистических оппонентов. За желанием увидеть своими глазами опасного революционера скрывалась неутолимая жажда Дикса самому удостовериться в том, что не существует беззаветно преданных и убежденных в правоте своего дела людей и что если такие фанатики встречаются, то они не могут соединять в себе одновременно ум, культуру и талант. Он был уверен, что Геббельсу с Герингом, и, особенно, Хеббе просто не удалось найти верный подход к ловкому и чрезвычайно хладнокровному противнику и сразить его действенным оружием. Дикс надеялся, что хотя и с известным опозданием, сумеет сделать это и поставит самоуверенного болгарина на место… Была еще одна причина, из-за которой он намеревался посетить камеру Димитрова, — мысль о полученном вчера приказе не давала ему покоя, хотя он всячески и гнал ее из головы. Кроме всего прочего, встреча с узником могла помочь обнаружить некоторые его уязвимые места, а это значительно облегчило бы выполнение возложенной на Дикса миссии.
Геринг одобрил предложение, обещал немедленно позвонить лейпцигскому полицай-президенту, и Дикс отбыл в столицу Саксонии.
Там его встретили, как исключительно важного гостя. Директор тюрьмы — упитанный человек лет пятидесяти, с кудрявыми волосами и немного смешными манерами, характерными для провинциальной богемы, — поспешил его уверить, что знает, какие заботы доставляет Димитров фюреру и премьер-министру Герингу. Он смотрел на Дикса фамильярным, почти влюбленным взглядом и, как щенок, ожидал первого жеста или слова, чтобы кинуться исполнять приказание.
Дикс не спешил. Удобно расположившись в кожаном кресле, закурил сигару. Он не проявлял внешне особого интереса или, точнее, нетерпения узнать все сразу, а предоставил словоохотливому директору возможность рассказать об всем самому.
Пожаловавшись на колоссальные неприятности, которые ему создает Димитров, и подчеркнув свою огромную ответственность перед нацией, директор продолжил с патетическими нотками в голосе:
— И наконец — следующее! Кто же он в действительности — окончательно оправданный или подследственный, или еще кто? Поговаривают, что будет новый процесс, но это всего лишь разговоры. И я не знаю, как к нему отнестись — разрешать ли ежедневные свидания, как он того требует, выпускать ли на прогулку вместе с другими заключенными и что делать с его корреспонденцией?..
— Он получает много писем? — прервал его Дикс.
— Гораздо меньше, чем посылает. Прямо-таки завалил нас бумагой. И к кому только не обращался — разве что фюреру не писал! И все требует, требует, словно все власти Германии ему чем-то обязаны!.. Ах, господин министерский советник, уже три месяца у меня от всего этого не перестает трещать голова!
— Как вы поступаете с письмами?
— Задерживаем, разумеется. Копию направляем господину полицай-президенту. Так он распорядился на следующий день после окончания процесса.
Дикс подумал несколько секунд и с дружелюбной, поощряющей улыбкой сказал:
— Мне хотелось бы посетить его… Прошу проводить меня… Да, и пусть принесут письма, которые он писал.
— Слушаюсь, господин министерский советник! Все будет исполнено, — директор несколько раз поклонился, видимо, удивленный таким желанием гостя.
Вскоре в кабинет вошел лейтенант, молодой крепыш с мелкими кудряшками и выбритыми до синевы щеками. Под мышкой он держал новенькую коричневую папку.
Директор объяснил ему, кто гость и зачем прибыл.
— Как вы желаете, господин министерский советник, — обратился затем он к Диксу, — сначала зайдете к заключенному или просмотрите письма?
Дикс бросил взгляд на папку, внезапно его охватило любопытство.
— Сперва познакомлюсь с письмами! — сказал он.
Перед ним положили папку и оставили его одного.
И вот теперь, после чтения речей и словесных дуэлей Димитрова в суде, Дикс имел возможность заглянуть и в его личные письма и записки, чаще всего размером не более четверти или половины страницы, адресованные самым разным лицам. Преобладали письма на имя лейпцигского полицай-президента и председателя IV уголовного сената, два письма были адресованы имперскому министру внутренних дел доктору Фрику. Прочие предназначались для сестры Димитрова, проживавшей в одном из лейпцигских отелей и неизвестных Диксу лиц в Советской России, Англии и Франции. В папке лежало обращение к Парижскому комитету спасения подсудимых Лейпцигского процесса и ответ на какое-то поздравление, присланное молодыми английскими пролетариями. В письмах Димитров был крайне деловым, практичным, воздерживался от обобщений и поучений, использовал простой, разговорный язык. И все же Дикс испытал странное чувство уважения этой пачке листков исписанных крупным четким почерком. От них веяло спокойной уверенностью, сознанием собственной правоты и в то же время едва уловимым духом превосходства.
Он был готов уже захлопнуть папку, как вдруг на глаза ему попался небольшой листочек, сложенный вчетверо и засунутый в письма. Он развернул бумагу и удивленно поднял брови. Это была телеграмма Димитрова болгарскому премьер-министру. Дикс зажег угасшую сигару, прочел краткий текст и тотчас почувствовал раздражение от очередной дерзости Димитрова — в момент, когда положение его было как никогда трудным, а будущее полно неопределенности, он писал о приговорах, вынесенных в Болгарии, и заявлял, что будет бороться за их отмену. Тон и особенно перечисление трех требований в конце телеграммы задели Дикса, пробудив неясную тревогу в душе.
Когда некоторое время спустя директор и дежурный офицер осторожно заглянули в кабинет, он все еще держал в руках эту необыкновенную телеграмму.
Дикс поднял голову, встретил любопытный, полный мрачного фанатизма взгляд молодого лейтенанта, догадался, что коричневая папка приготовлена собственноручно им, и неизвестно отчего пришел в раздражение, при виде его самонадеянной, наглой физиономии… «Наверное, оба ждут похвалы за свое старание», — подумал Дикс, молча закрыл папку и поднялся.
— Пошли!
Вальтер и директор переглянулись.
— Как распорядитесь относительно корреспонденции, господин министерский советник? — спросил директор тюрьмы.
— Будете высылать копии мне в Берлин, лично!
— И с этих снять?
— Не со всех. Снимите копии с писем официальным лицам… — Дикс двинулся к двери и с полдороги бросил небрежным тоном: — И с телеграммы в Софию!.. Надеюсь, вы не собираетесь ее отправлять? — усмехнулся он как-то через силу.
Дежурный офицер рассмеялся во весь голос, а у директора забегали глаза.
— Разумеется, господин министерский советник!.. — Он осекся, вытащил большой белый платок и вытер вспотевший лоб. — Вас проводить, господин министерский советник?
Дикс улыбнулся одними губами… «Ну что, сыт по горло? Не можешь видеть своего заключенного, боишься его острого языка?» — подумал он злорадно, а вслух произнес:
— Вы можете меня не сопровождать.
В собачьих глазах директора Дикс прочел чувство нескрываемого облегчения. От этого, от всего разговора, от только что просмотренных писем Дикс неожиданно почувствовал досаду, быстро переросшую в неуверенность и сомнение… Собственно, так ли уж необходимо встречаться с Димитровым?
Шагая рядом с лейтенантом по длинным мрачным коридорам, он вновь припомнил содержание последней телеграммы и почувствовал, что его нерешительность усилилась. Особенно неприятно на него подействовало то место, где говорилось о «гласности суда». Явно Димитров не боялся уже никакого суда, считал себя неуязвимым перед властями. Только что закончившийся процесс обострил, как видно, еще больше его полемический дар, и теперь он был готов встать во весь рост перед любыми судьями… Так разве он дрогнет перед таким противником, как Дикс?
Этот вопрос, вдруг возникший в его голове, вконец раздосадовал Дикса и заставил еще более замедлить шаги.
— Пришли, господин министерский советник! — услышал Дикс голос лейтенанта.
Молодой офицер остановился перед массивной железной дверью, над которой виднелась цифра «47», и принялся перебирать большую связку ключей.
Дикс уставился на дверь. Значит, здесь, в этой камере, находится человек, причинивший столько неприятностей высоким особам рейха? Нужно ли в самом деле встречаться с ним? Разве трудно заранее представить, что скажет Димитров и как будет держаться? И откуда вообще у него взялась эта нелепая блажь?
Он увидел, что дежурный офицер нашел наконец нужный ключ и хочет сунуть его в скважину. И в тот же миг Дикс совсем отчетливо понял, что он не желает, не может переступить порог камеры.
— Стойте! — дернул он грубо лейтенанта за руку. — Кто вам сказал, что я войду?.. Откройте это!
И он указал подбородком на маленький глазок, вырезанный в двери.
Пораженный и напуганный, Вальтер поспешил отодвинуть в сторону металлическую заслонку, прикрывавшую глазок. Дикс, затаив дыхание, заглянул в камеру.
Несколько секунд он смотрел, ровным счетом ничего не видя. Потом из темноты выплыла скудная обстановка камеры. Вначале ему показалось, что там густо, но вскоре Дикс заметил Димитрова. Тот лежал на узкой койке справа от двери. Лица его Дикс не видел, он разглядел только пышную шевелюру. Узник был одет в темно-синий костюм, поверх которого наброшен макинтош.
Дикс окинул взглядом камеру. У противоположной стены стоял грубо сколоченный стол, заваленный книгами, на нем белел полуисписанный лист бумаги, а рядом — очки. Кроме стола в помещении находились низенькая этажерка для книг и ведро. Несмотря на скудность и убогость обстановки, камера казалась обжитой, аккуратной, от нее даже веяло своеобразным уютом. За десятилетнюю службу в полиции Диксу довелось побывать не в одной камере коммунистов, и, за малым исключением, он всюду наблюдал одинаковое умение устроить свой быт, навести порядок и чистоту. «Эти люди рождены жить в тюрьме!» — говаривал он иногда.
Послышалось настойчивое чириканье воробьев, и Дикс увидел, как Димитров отбросил макинтош и встал с кровати. Диксу представилась возможность рассмотреть заключенного во весь рост. Это невысокий человек, но из-за худобы, а, может, из-за густой шевелюры он не производил впечатления низкорослого. В осанке его и в походке была столь необычная живость, что Дикс лишь подивился. Он прикинул в уме — Димитрову минуло пятьдесят, кроме того, он провел около года в тюрьме.
Димитров подошел к окошку и открыл одну створку рамы. Птичья стая с шумом вспорхнула. Поднял брови и ласково улыбаясь, узник отодвинул шторку на этажерке, что-то поискал там и, не найдя, посмотрел на воробьев. И Дикс понял: Димитров прикармливал воробьев, а сейчас у него не было хлеба. Димитров несколько секунд стоял неподвижно, потом подошел к столу и сел. Он сидел, повернувшись к двери, и Дикс мог рассмотреть его лицо. Бледное, истощенное. Казалось, на нем можно было прочесть все, что было пережито за последние десять месяцев. На лоб падала прядь слегка поседевших волос, которую Димитров так и не убрал. Он смотрел прямо перед собой, и Дикс понял, что он думает, вероятно, не о птицах, а о чем-то своем: птицы ему напомнили что-то. В том, как он подпер рукой голову, в сосредоточенном выражении лица — во всем чувствовалась глубокая горечь, сдержанная гордая боль.
Димитров надел очки, склонился над бумагой и снова снял их. И хотя скорбная тень еще не растаяла на его лице, выражение лица стало постепенно меняться. Вот в глазах появился чуть заметный блеск, подбородок стал тверже, голова медленно поднялась.
Теперь уже Дикс не мог бы сказать, что занимало ум Димитрова, но это новое выражение красноречиво говорило о несгибаемости его духа, активности мысли, оно-то и повергло Дикса в смущение. Безошибочная интуиция профессионального полицейского подсказала Диксу, как нелегко будет убрать этого человека. Это необъяснимое предчувствие возникло в нем сразу, пронзив с быстротой молнии все его существо и оставив в сознании глубокий след.
Хмурый и расстроенный, он оторвался от глазка, вспомнил о вчерашнем разговоре с Герингом и желчно усмехнулся — так вот чем были продиктованы щедрые комплименты премьер-министра! Да, он не мог не знать, как дьявольски трудно будет исполнить сверхсекретный приказ, и своим доверием связал его по рукам и ногам.
Дикс стиснул зубы. Значит, они ловко использовали его готовность служить новому режиму, зная о болезненном самолюбии, о желании подыматься все выше по служебной лестнице и постоянном страхе оказаться в тени или немилости… В сущности, Геринг правильно все рассчитал с самого начала!..
Дикс вздохнул и снова заглянул в глазок. Димитров склонился над рукописью, прядь по-прежнему падала на лоб. Неизвестно почему, именно эта прядь особенно взбесила Дикса. Несколько секунд смотрел он на Димитрова злобно горящими глазами, потом резко отпрянул от двери.
— Проводите меня! — сказал он, не взглянув на офицера, и, нервным движением надевая перчатки, быстрыми шагами двинулся вперед, словно стремясь как можно скорее вырваться за пределы этого мрачного, гулкого коридора.