Когда-то на окраине столицы в низине между каналом и городскими больницами, к северу — в сторону вокзала и скотобойни — расстилалась широкая открытая поляна, на которую половина города свозила свой мусор. Каждый день с утра до вечера в свежих кучах отбросов рылись бедняки — мужчины, женщины и маленькие дети. Они перерывали их вместе со свиньями, собаками и сотнями ворон и воробьев. Каждый охотился за своей добычей: животные искали пищу, а люди — выброшенное старье, на котором все же можно было заработать немного денег.
Однажды утром, в конце лета, среди этих людей неожиданно появился какой-то странный человек. Это был высокий, крупный мужчина лет под пятьдесят. Одет он был в длинный грязный сюртук, испещренный многочисленными заплатами, и с рукавами, доходящими до локтей. На голове у него была замасленная, должно быть, чужая шляпа, на левой ноге — сапог с наполовину обрезанным голенищем, а на правой — полуботинок без шнурков, одетые на босу ногу. Огромная холщовая сума висела у него на плече, спускаясь ниже колен. Но, несмотря на свое смешное одеяние, этот человек не казался смешным: в лице его было что-то сдержанное, располагающее к себе; оно походило на лицо строгого древнего пустынника. На широких плечах возвышалась крупная голова, обрамленная кудрявыми седеющими волосами, с маленьким правильным кругом плеши на темени. У него был высокий, прорезанный прямыми поперечными морщинами лоб, напоминавший вспаханное поле, широкое, словно высеченное несколькими ударами резца, лицо, обросшее густой и кудрявой бородой, окаймлявшей его подбородок правильным четырехугольником. Прямо взглянув на это лицо, можно было увидеть только нос, квадратную бороду и под крупными грубыми складками век два серых глаза, смотревших тяжело и неподвижно.
Молчаливый, сосредоточенный, не обращая внимания на окружающих людей, он обходил кучи мусора, внимательно осматривал или разрывал их своей длинной пастушьей палкой с железным крюком сверху и кольцом снизу. Все, что он выкапывал из мусора, мигом попадало в его суму: негодная обувь, оторванные подметки, консервные банки, всевозможные железные предметы, — гвозди, подковы — все, все.
К обеду, когда сборище редело, он иногда направлялся в сторону города, но чаще всего располагался тут же неподалеку под пыльными акациями вместе со своим неизменным спутником — огромной лохматой собакой. Оба приятеля укрывались под скудной тенью деревьев, человек вынимал из сумы завалявшиеся ломти хлеба, кусочки недопеченного мяса или луковицу. Он ел медленно, лениво, время от времени подбрасывая куски собаке. После еды они засыпали на голой земле, в пыли; потом исчезали в городе, видимо, для того, чтобы сбыть добычу, а к вечеру пустая сума снова наполнялась.
Кто был этот человек, откуда он взялся? Сначала многие пытались завязать с ним разговор, узнать что-нибудь от него самого, но он упорно молчал, ни на кого не глядя, словно был глух и нем. И скоро у всех сложилось убеждение, что он придурковат — особенно после того, как многие заметили его привязанность к бездомным псам. Завидев их, он останавливался, угощал их и о чем-то подолгу беседовал с ними.
Но вскоре одно происшествие рассеяло сомнения. Однажды под вечер, когда на свалке царило особенное оживление, дети подняли крик:
— Смотрите, овца, овца нашего Скучо! — кричали они со всех сторон.
Окружающие разогнули спины и огляделись: со стороны поляны бежала овца, преследуемая маленьким тощим человечком, который тщетно пытался схватить волочившуюся за ней веревку. Он падал, вставал и продолжал погоню, крича и озлобленно ругаясь тонким, женским голоском. Дети бросились наперерез овце, но она повернула в другую сторону. Там стоял человек с собакой. И вот произошло нечто неожиданное: когда животное поравнялось с ним, он ловко протянул вперед свою палку, и животное сразу остановилось, зацепившись за железный крюк. В ту же минуту подоспел маленький человечек. Ни слова не говоря, он набросился на испуганное животное и повалился с ним на землю, не переставая жестоко бить его по голове и по глазам. Человек, несколько мгновений молча наблюдавший за этой сценой, отбросил свою палку, схватил истязателя за плечи, оттолкнул его в сторону и поднял на ноги овцу. Он присел на корточки, погладил ее по глазам и стал шептать ей что-то.
— Кровопийца, — обернулся он к человечку, который только что поднялся с земли и виновато поглядывал на него. — За что ее бьешь? Разве так ходят за скотиной?
Собравшиеся вокруг люди смотрели и посмеивались:
— Что, Скучо, проучили тебя: «За что бьешь овцу?» — поддразнивал его кое-кто.
Скучо — тщедушный, с маленьким птичьим лицом, обросшим острой рыжевато-красной щетиной, босой и без шапки — виновато поглядывал своими гноящимися глазами на окружающих людей и не знал, что ответить.
— Я… я… — забормотал он, — а почему она убегает, а? Почему убегает? Разорвала веревку, — в сущности, то была не веревка, а связанные одна с другой прогнившие тряпки, которыми овца была привязана за шею, — разорвала веревку и убежала — целый день ищу ее.
— А ты стереги, как пастух, — медленно и мрачно проговорил старик, — на, возьми ее и иди…
Скучо поспешно схватил веревку и потянул ее, но овца, упершись в землю всеми четырьмя ногами, не тронулась с места.
— Подожди! Разве так гонят овцу? Эх, ты… держи посох.
Старик бросил свою палку, поднял задние ноги животного и начал подгонять его — овца быстро побежала вперед. Скучо поднял с земли пастушью палку старика и пошел за ним; собака завершала шествие.
Когда они вышли на поляну, человек выпустил овцу и проговорил, не глядя на спутника:
— Пасись, пасись, Ваклушка…
Он взял палку и, опершись на нее, встал в обычную позу пастуха с широко расставленными ногами, с грустью смотря на овцу, которая стояла опустив голову и тяжело дышала.
Овца Скучо была малорослой, грязной, тощей — кожа да кости. Скучо словно прочел мысли незнакомца и виновато проговорил:
— Она, правда, тощая, дядя, больна была, едва спас ее от смерти прошлой весной…
И он рассказал длинную историю о том, как помогал чабанам мясника Марина, как у них заболела овца, как ему подарили ее…
Смеркалось. Скучо достал из-за пояса грязную тряпку с заплесневелыми окурками, предложил их своему спутнику и повел его в корчму Мингуша.
Вдали, у железнодорожных мостов, мерцал тусклый огонек: там была корчма Мингуша — низкая кирпичная постройка, где собирались все окрестные голодранцы: рабочие соседней скотобойни и ближайших огородов, бродяги, кладбищенские нищие, беспризорные дети. Поздно ночью, одурманенные ракией и уже подружившиеся, два горемыки направились в лачугу Скучо, ведя с собой овцу. Собака бежала за ними. Скучо говорил без умолку, а старик молчал. Из многочисленных вопросов, заданных своему спутнику, Скучо получил ответ только на один — зовут его Слави. Теперь почти к каждому слову он прибавлял обращение «бай Слави», стараясь придать своему тонкому детскому голоску как можно больше нежности и ласки. Он успел уже рассказать ему, что он родом из этих мест, что отец его был зажиточным человеком, имел даже собственных овец, которых он пас когда-то; что они разорились, отец умер, а потом умерла и мать.
— Ах, мамаша, мамаша…
Скучо не мог оторваться от воспоминаний о матери. Он рассказал, как она любила его, как добра была к нему, как умерла, и из его воспаленных глаз брызнули обильные слезы, хотя мать умерла больше двадцати лет тому назад! Наконец дошли до лачуги. Скучо и здесь припомнил покойницу: если бы она была жива, как чисто и уютно было бы в его жилище, как она заботилась бы о нем!
— Но ничего, — утешил он себя, — и с тобой мы будем жить дружно, как братья, будем помогать друг другу…
С этой ночи они стали жить вместе в лачуге Скучо. Это была низенькая лачужка, стены которой представляли собой несколько рядов переплетенных ивовых прутьев, прикрытых бурьяном и соломой. Внутри было пусто. Лишь в одном углу валялись порванные соломенные рогожки, куски лошадиной попоны и куча тряпок, заменяющая подушку. А новый жилец не добавил в нее ничего, кроме еще одного вороха тряпок, палки и холщовой сумы.
Так зажили эти двое отвергнутых миром людей. Скучо проводил время в заботах о своей овце. Над этими злополучными существами — им и его овцой — висел какой-то злой рок. В ней он видел смертельного врага, который на каждом шагу стремится напакостить ему. Всю жизнь презираемый другими, битый, руганный, униженный — он видел в ней явного союзника своих оскорбителей и мстил ей со свирепой жестокостью — ей, единственному существу, над которым имел власть. Остальное время он проводил перед входом на кладбище или у кладбищенской церкви: Скучо жил милостыней. Зимой и летом он был там рядом с такими же, как он, оборванцами. Маленький, жалкий, с небритым грязным лицом и гноящимися глазами — он протягивал руку, просил жалобно, нараспев, и всегда ему удавалось тронуть людей. Во время панихид и поминовений нищие, как воробьи, налетали на подносы с освященной кутьей, толкались, переругивались друг с другом и с жадностью проглатывали подслащенное жито.
А старик весь день проводил на свалке. Люди постепенно привыкли к нему. Они видели, как он роется в кучах мусора, мрачный и молчаливый; безучастно смотрели, как он варит тухлое мясо в какой-то ржавой посудине, ест сам, угощает свою собаку и окружающих бездомных псов. Он всегда носил в суме плоскую белую бутылку с ракией, которую доставал время от времени и пил из нее медленными глотками. А потом, опьянев, снимал свой рваный сюртук, вешал его на палку и маршировал взад и вперед от корчмы до холма и обратно, бормоча что-то себе под нос, ругая кого-то и сердито размахивая рукой, или же пел охрипшим голосом.
Порой он застывал на месте, опершись на палку, и стоял так часами — молчаливый, замечтавшийся бог знает о чем. Иногда он наклонялся, собирал мелкие камушки и бросал их то в одну, то в другую сторону, бормоча что-то непонятное. Сначала люди не понимали, что это значит, но вскоре заметили, что он смотрел на разбредшихся по полю овец…
Как-то мимо него проехала подвода с большой деревянной клеткой, из которой доносился собачий вой. Внутри было около двадцати пойманных в городе собак. Старик взял палку и пошел следом за телегой. Несколько молодых работников сопровождали телегу на живодерню. Они остановили ее около корчмы Мингуша и пошли выпить. Старик приблизился к телеге и заглянул внутрь. Собаки в клетке карабкались одна на другую, кусались и визжали с вытаращенными от страха глазами. Старик с жалостью наблюдал за ними несколько минут, потом подошел и открыл клетку. Она мигом опустела: собаки разбежались в разные стороны.
А старик выпрямился, широко распростер руки, торжествуя и любуясь этой картиной. Его лицо просветлело, губы сложились в улыбку, засмеялись глаза, окруженные веселыми морщинками. Но это длилось недолго: в следующее мгновение на него обрушился град ударов. Работники жестоко расправились с ним. Несколько дней подряд в корчме и на скотобойне только и говорили об этом случае. Дети прозвали старика «собачьим царем». Но скоро эта кличка изменилась — его стали называть «Царь Слави». Это прозвище и осталось за ним.
В дождливые дни Царь Слави покидал свалку. Он сидел в корчме Мингуша или уходил на скотобойню. Целыми часами простаивал он там, прислонившись к стене, молчаливый, погруженный в свои мысли. Вокруг кипела лихорадочная работа. Со всех сторон неслись несмолкаемые крики и рев скота. Работа здесь начиналась еще до рассвета, и в эти ранние часы проливалось больше всего крови. Стены оглашались жалобным блеянием и стонами, а затем — шумом падения убитых животных. От теплой крови подымался пар, и в этом кровавом тумане, как страшные приведения, сновали люди, держа окровавленные ножи в окровавленных по локоть руках.
А старик молча смотрел. Он смотрел, как избивают бедных, беззащитных животных, слушал их рев, видел смертельных ужас в их глазах, и сердце его разрывалось от муки и жалости. Почему их уничтожают? Кому нужны, куда отправлялись эти громады мяса? В город? Он видел, как нагружали закрытые повозки, и дрожал от страха. Царь Слави и без того боялся города — его зданий, людских толп. Пугали его трамваи и городской шум, а больше всего — жестокие мальчишки, которые не оставляли в покое ни его самого, ни его собаку. Время от времени он доставал бутылку, отпивал несколько глотков, утирал ладонью свои лохматые усы и отрывисто бормотал что-то.
— Волки! Волки! — шептал он. Лицо его омрачала безумная тоска, и иногда, опершись головой на палку, он плакал.
Работники только этого и ждали. Они задевали его, бросали в грязь его шапку и обрызгивали его кровью. Все знали, что старик боится крови, — и забавлялись. Они налетали на него, а он дрожал, съежившись у стены, плакал и побледневшими от страха губами, как ребенок, молил о пощаде…
Но бывали дни, когда Царя Слави покидало его обычное смирение. Он допивал ракию и отправлялся искать ссоры. Однажды утром в таком воинственном настроении он переступил порог скотобойни. Бог знает, что привело его сюда в этот ясный, солнечный день. Царь Слави долго стоял на каменном настиле, опершись на палку, понемногу тянул водку из бутылки и наблюдал. Сейчас его внимание привлекла Марча.
В среду этих грубых, озверевших людей судьба забросила и женщину — молодую девушку, еще не достигшую шестнадцати лет. Она была незаконной дочерью хилого старика-вдовца, прислуживавшего в какой-то мастерской. Девочка росла там, среди этих людей, с ранних лет свыклась с их наклонностями и привычками, сама восприняла многие из них и видала такие виды, что ничто уже больше не могло ее ни смутить, ни удивить.
Хотя Марча была еще очень молода, она переменила уже нескольких любовников. Теперь у нее была открытая связь с Казаком — молодым, но развращенным парнем, который все же не раз отступал перед холодным блеском ее зеленых глаз. Здоровая, сильная, она одичала не меньше мужчин, и все же была женственна: у нее было гибкое тело, красивые волосы и зубы, миловидное лицо. Она носила клеенчатую одежду, высокие мужские сапоги, а на левом боку у нее на широком кожаном ремне висели нож и точило.
Сейчас она стояла по колено в воде и разрезала что-то своим острым ножиком. Кровь потоком стекала по наклонному желобу, обливала ее сапоги и устремлялась вниз, а Царь Слави молча наблюдал. Но вот он поднял голову, устремил взгляд на стреху и ступил на окровавленные плиты. Он увидел вереницу овец, уже приготовленных на убой, — связанных и положенных на плиты. В переднем ряду, у самого желоба, лежал маленький красивый козленочек с белыми и черными пятнышками. Острый нож раввина ранил его, не затронув гортани, и сейчас он метался, вставал на передние ноги, падал, обливался собственной кровью и кричал жалобно, как ребенок.
Старик опустился на колени, взял в руки мордочку козленка и начал ласкать его, извергая поток ругательств по адресу убийц. Но пришли работники и принялись за свое жестокое дело. К несчастью, среди них был и Казак, самый безжалостный из всех. Он подошел и грубо потянул козленка к себе, но Царь Слави не выпускал его из рук. Тогда парень взял нож в зубы, обеими руками схватил старика за плечи и сильно толкнул. Тот пошатнулся и рухнул в желоб, по которому стекала кровь, в миг залившая его всего с головы до пят. Страшен он был, когда приподнялся, но кровавый поток снова сбил его с ног. Наконец старик кое-как выполз на каменные плиты и, припав к ним лицом, громко зарыдал.
Дикий смех заглушил его рыдания — смеялись все вокруг. Но Каракачан, лежавший у входа, все же расслышал их, вскочил и подбежал к хозяину. А старик все рыдал.
Вдруг произошло нечто неожиданное: Марча, которая, нахмурившись, стояла тут же, легкими шагами подошла к несчастному и взяла его за плечи.
— Встань, дядя Слави, — сказала она ему мягко, — пойдем к крану…
Она подвела старика к крану и начала его мыть, а он безмолвно смотрел на нее, покорный, как ребенок. В это время из кофейни во двор вышел и приблизился к ним толстый человек лет сорока. На нем был чистый крестьянский костюм из домотканого сукна и высокие легкие сапоги. Это был Марин Мясник.
Оглядев старика с головы до ног, он положил ему на плечо руку и сказал:
— Бай Слави, с сегодняшнего дня ты будешь жить у меня. Слышишь? Будешь чистить коня, помогать по дому… Нечего тебе делать среди этих собак!..
И он бросил гневный взгляд на Казака, который стоял неподалеку и глядел на него со злобной усмешкой.
Марин и Казак враждовали между собой. Раньше Казак работал у Марина, но они не поладили из-за чего-то, и Казак ушел от него. С тех пор разгорелась между ними вражда. Марин и сейчас, помимо всего прочего, хотел задеть Казака.
В тот же миг на дороге послышался звон колокольчиков, и перед широкими воротами остановилась нарядная двуколка, запряженная холеным конем с уздечкой, украшенной бусинами, и бронзовыми колокольчиками на шее. Впереди, на козлах, сидел гимназист лет пятнадцати, держа в руках вожжи, а позади восседала рослая блондинка, полногрудая и с двойным подбородком. На ней было богатое, но безвкусное платье и круглая соломенная шляпа. Это была семья Марина, каждую субботу заезжавшая за ним на скотобойню.
Марин подвел мокрого старика к двуколке. Минуту спустя колокольчики снова зазвенели по дороге.
Все узнали, что Царь Слави поселился в доме Марина. Некоторые даже видели его — чисто одетого, принявшего человеческий облик. Сам Марин не мог нахвалиться на него: уж так он заботится о коне, чистит двор, всем в доме помогает.
Но однажды утром, всем на удивление, Царь Слави снова появился на свалке со своим верным псом. На нем была прежняя грязная одежда, на голове красовалась старая шляпа, сбоку висела сума, а в руке он держал свою палку.
Когда у Марина спрашивали, что же случилось, он смущенно отвечал, что его жена выгнала старика за то, что он ходил грязным и не справлялся с работой. Действительно, жена Марина выгнала старика, объяснив мужу свой поступок именно этими причинами. А в тот же день, под вечер, мимо свалки проходил Казак. Он увидел Царя Слави, остановился около него, и между ними произошел следующий разговор:
Казак: — Слушай, Царь Слави, если посмеешь сказать Марину или кому-нибудь другому хоть словечко о том, почему ты сбежал от него, зубы тебе выбью… как собаке… Слышишь?
Старик, недавно прикладывавшийся к своей бутылке, молча смотрел на него, пока он говорил, а потом гневно процедил сквозь зубы:
— Бесстыдник… Бесстыдник… У нее есть живой муж… Господь бог все видит, он не простит вам…
Казак: — Я предупредил тебя — об остальном думай сам…
И он направился на скотобойню. Царь Слави опять достал бутылку, допил ракию и начал свою странную прогулку до холма и обратно, перебросив через плечо старый сюртук. Время от времени он останавливался, сердито размахивал рукой и топал ногой, как будто хотел раздавить кого-то.
— А-а, сучка… сучка! — кричал он, злой и мрачный.
На другой день вечером корчма Мингуша сотрясалась от криков. Там с полудня засела одна компания и, видно, еще не думала уходить. Днем работники скотобойни получили деньги, и, как всегда в этот день, запили. Четверо парней, которыми предводительствовал Казак, заняли один из угловых столов, пили ракию вместительными чарками, отвратительно ругались, обнимались, пели.
Все четверо были в клеенчатой одежде — грубой, твердой, испачканной грязью и запекшейся кровью. В середине сидел Казак в серой кепке и с красным платком на шее. Товарищи подобрались ему под стать. Пранга — маленький, коренастый, с физиономией разбойника; Куцар — белобрысый парень, высокий и сутулый, с неизменной усмешкой на худом лице; и третий — Цоци — семнадцатилетний безусый мальчишка.
Вечерело. Собралось уже немало людей, и все столы были заняты. Компания Казака начала буянить. Сам он, прислонившись спиной к стене и сдвинув кепку на затылок, пел во все горло:
Ката, Ката,
мелко злато,
неподсчитанное…
Все знали эту песню, сложенную самим Казаком. Пелась она в честь Каты, корчмарки. Как только дело доходило до этой песни, Ката благоразумно исчезала из корчмы. И сейчас при первых же словах песни она исчезла. Мингуш, оставшийся один, раболепно и смиренно исполнял все прихоти пьяных.
Казак несколько раз выходил из корчмы, а вернувшись в последний раз, наклонился к Пранге и сообщил ему что-то, должно быть, очень веселое, так как оба покатились со смеху.
Вдруг снаружи раздались крики:
— Царь Слави! Царь Слави! Беги скорее! Каракачана отравили.
Первым из корчмы выскочил Скучо. Он подбежал к канаве, на которую ему указали, и испуганно завопил: — Бай Слави, бай Слави! Выйди, Каракачан умирает…
В дверях появилась прямая высокая фигура Царя Слави. Он вышел медленно, размеренными шагами приблизился к канаве, вытащил из нее собаку и положил на землю. Бедный пес лежал неподвижно, с вытянутыми лапами и откинутой назад головой, остекленевшие глаза его были широко открыты, из разинутой пасти текла густая пена. Он дышал тяжело, хрипел, как будто его душили арканом. Царь Слави зачерпнул своей шапкой воды из ручья, вылил ему на голову и, присев на корточки, вытер пену подолом своей одежды. Вокруг собрался народ; одни ругали отравителей, другие спешили помочь.
— Разотрите его! Разотрите посильнее!
— Наклоните голову, — может быть, его вырвет отравой.
— Молока! Молока дайте! Мингуш! Ката!
Где вы? Кто-то растолкал толпу, и над собакой склонилась Ката с полной чашкой молока.
Она понемногу вливала молоко в пасть Каракачана и ласково уговаривала его:
— Пей, пей, Каракачан… Выпей еще глоток… Неужели отравили тебя?.. Безбожники! Антихристы!
Царь Слави молча стоял в стороне с непокрытой головой. Лицо его словно окаменело, лишь два раза с трудом процедил он сквозь зубы:
— Волки! Волки!
Потом приблизился, ухватил собаку за все четыре лапы, взвалил ее на плечи и понес к лачуге. Скучо забрал мокрую шапку, палку и побежал следом за ним, посылая проклятия во все стороны.
Через час Каракачан издох в мучениях. Скучо плакал, как ребенок. Он смешно подвывал своим тонким голоском, ласкал пса, становился перед ним на колени, называл его нежными именами и проклинал Казака.
А Царь Слави стоял молча, опершись на палку, с покрасневшими глазами, с помутившимся, безумным взглядом. Они вырыли около лачуги неглубокую яму, положили в нее дорогого покойника и вернулись в корчму.
Компания Казака еще бесновалась. Двое несчастных притаились в темном углу у дверей и заказали ракии. Царь Слави пил молча, а Скучо не умолкал: он считал себя обязанным утешать и поддерживать старика и непрестанно наполнял чарки, приглашая:
— Пей, бай Слави, пей, за упокой души Каракачана…
Со стола Казака их заметили и начали задевать.
— Мингуш, — крикнул Казак, — налей две бутылки для Царя Слави и Скучо, пусть пьют за упокой души Каракачана…
Мингуш подбежал и поднес две бутылки, но Царь Слави их оттолкнул, — ракия чуть не разлилась по полу:
— Убери их!.. Каракачану не нужна отрава… — мрачно сказал он.
Мингуш поставил ракию перед Казаком:
— Отказываются от нее, Казак, не желают.
— Кто? Они? Как, и Скучо отказывается? — закричал Казак.
Скучо испугался.
— Я… я… — засуетился он, — хочу… Дай мне ее, Мингуш, дай…
— Нет, встань, подойди сюда! — приказал Казак. — Я хочу тебе что-то сказать.
Скучо вскочил и, покачиваясь, направился к нему.
— Дай, дай, Казак… хочу, как не хотеть… хе-хе… такую ракийку, — пробормотал он и протянул руку к бутылке, но Казак его остановил.
— Подожди! Не трогай! Скажи, ты знаешь жену Марина?
— Кто? Я? Как ее не знать… хе-хе-хе… а колокольчики, а… колокольчики — дзинь-дзинь-дзинь… а она сама — вот такая (Скучо показал рукой, какая она толстая), и перстни… красные, синие… зеленые… а какие пальчики у нее — пухленькие-пухленькие… хе-хе-хе…
— Все это так. Теперь слушай: она зовет тебя завтра рано утром к себе домой.
— Кого? Меня? — искренне обрадовался Скучо.
— Пойду, обязательно пойду, как только рассветет… Ты имей дело со мной, я не так глуп, как бай Слави, — ты только рот откроешь, а я уже тут как тут…
Но Казак не дал ему договорить.
— Тсс! — приложил он палец к губам и строго посмотрел на Скучо.
— Нет, нет — молчу! Я молчу…
В это время Куцар уронил голову на стол и притворно заплакал.
— Куцар! Куцар! — кричали ему. — Почему ты плачешь? Что случилось? — Но они едва сдерживали смех.
— Ах, оставьте меня, оставьте меня… мамаша померла.
— Ах, бедняжка…
Скучо навострил уши.
— Что случилось? Кто, кто умер?
— Мама… мама померла… — захлебывался смехом и плачем Куцар.
— О-о-о! Бедный я, несчастный, как я буду жить без матушки…
Он одной рукой прикрывал лицо, а другой схватил Скучо и привлек его к себе.
— Ах, скажи, Скучо, — говорил он сквозь всхлипывания, — скажи, браток, есть у тебя мама? Знаешь ли ты, что значит быть сиротой?
— Нет, нет у меня матушки, — вымолвил Скучо.
— Нет? Неужели и ты сиротка, бедненький?
— Я… я… — Скучо хотел что-то сказать, но слезы мешали ему, и он зарыдал в голос: — Ах, мама, мама, мамочка…
Скучо рыдал, не видя, что вокруг него все покатываются со смеху. Из глаз его ручьем текли слезы, заливая морщинистое, обросшее лицо; он вытирал их рукавом, шмыгал носом и голосил:
— Ах, мама, милая мама, мамочка…
— Пранга, стул, стул сюда! — крикнул Казак, — дай ему стул, пусть сядет сиротка…
— Сядь, Скучо, сядь, братец, перестань плакать.
Пранга пододвинул стул, но не успел Скучо сесть, как стул ловко выдернули из-под него, и несчастный повалился на землю, он и без того еле держался на ногах.
Дружный хохот огласил корчму. Наконец Скучо понял, что над ним издеваются. Он приподнялся и подполз к Царю Слави.
— Ты… ты, Пранга, — сердился он, — ты насмехаешься надо мной, бог накажет тебя.
Приближалась полночь. Мингуш уже давал понять гостям, что им пора уходить, — одним боязливо намекал, а других просто выталкивал. Скучо лежал на низкой лавке почти без сознания. Царь Слави встал, поднял его и повел к дверям. Они обогнули дом, намереваясь выйти на дорогу, но вдруг Скучо вырвался из рук старика, ударился о стену и упал. Царь Слави встал около него на колени. Как раз в это время из корчмы вышла компания Казака. Трое направились в город, а четвертый — Казак или кто-то другой — отстал и подкрался к задней двери жилища Мингуша. В ту же минуту дверь отворилась, и на пороге появилась белая женская фигура. Мужчина схватил ее в свои объятия; он пытался войти внутрь, но женщина сопротивлялась:
— Нет, не сейчас, нельзя… нельзя, Кирилл: Мингуш вот-вот придет… прошу тебя, уходи, — шептала она, но мужчина не уступал.
— Не придет… Если посмеет — я убью его…
— Нет! Нет! Уходи! Уходи! Завтра жду тебя, завтра после полудня. Мингуш уйдет в город…
— Значит так? Хорошо же! Ноги моей здесь не будет.
Мужчина грубо оттолкнул женщину, выругался и исчез в темноте.
Минуту спустя Царь Слави и Скучо поплелись по тропинке, ведущей к железнодорожным мостам. Скучо немного освежился на воздухе и стал вырываться из рук старика. Царь Слави не удерживал его и, отпустив Скучо, пошел один. Свой сюртук старик повесил на палку, а шапку нес в руке. Он размахивал ею в воздухе, описывая круги, время от времени оборачивался назад и говорил что-то, звал кого-то…
— Шшить… шшить, Ваклушка, — сюда, сюда, — на, на… Ваклушка…
Действительно, в эту минуту он видел себя перед большим стадом тонкорунных овец. Перебросив безрукавку через плечо, он ведет их в тень, а его любимая Ваклушка бежит впереди всех, и ее большой бронзовый колоколец оглашает поле, отдается набатным звоном в самом его сердце…
— Сюда, сюда, Ваклушка…
Но при этом воспоминании в душе его всегда происходило что-то страшное: исчезало стадо и поле, мысли терялись во мгле, а глаза слепил мрак.
— Кровь!.. Кровь!.. — кричал он в ужасе, съеживаясь и дрожа всем телом.
Так и сейчас — он остановился посреди дороги, оперся на палку и заплакал. Догнавший его Скучо заметил слезы старика.
— Ах, бай Слави, бай Слави, — начал он увещевать, — ты что, о Каракачане? Не надо! Не плачь! Он сейчас наверху, у царя небесного… И мама там… Не нужно…
Но старик не слушал его; он легонько отстранил Скучо рукой.
— Молчи, не разговаривай… Ничего ты не понимаешь… Кровь! Кровь! — кричал он. — Моего ребенка, понимаешь, ребенка моего погубила она, проклятая… вот так, на кусочки…
Постояв еще немного, он продолжал свой путь по тропинке, оборачиваясь и махая рукой:
— Сюда, сюда, Ваклушка…
После смерти Каракачана Царь Слави целую неделю не ходил на свалку. До полудня он пропадал где-то в городе, а потом пьянствовал в корчме Мингуша, напиваясь до потери сознания. Теперь Скучо отводил его домой, а если он приходил один, то Мингуш, вытянув у старика последние деньги, грубо выталкивал его.
Однажды Царь Слави почти целый день провалялся пьяный в тине у канала; наконец он встал и потащился домой. Лил дождь, дорога была грязной и блестела от луж, но он брел, не выбирая пути, спотыкался, падал, вставал и шел дальше. Так плелся он больше часа, и когда добрался до лачуги, уже смеркалось. Пьяный остановился у дверей и огляделся. Скоба была снята с петли — очевидно, Скучо уже вернулся. Он хотел войти, но оказалось, что дверь заперта изнутри. Крикнул — никто не отозвался. Тогда он схватился за железную скобу и налег на дверь со всей силой — она с треском отворилась, но в тот же миг кто-то выскочил ему навстречу и, оттолкнув его в сторону, скрылся в темноте. Старик чуть не упал. Он притворил дверь, подпер ее спиной и оглядел лачугу. Через несколько секунд глаза его привыкли к темноте, и он закричал:
— Что тебе нужно здесь, потаскуха?.. Не позволю поганить мой дом!.. — ревел старик, вперив взгляд в один из углов.
Оттуда, прижавшись к стене, виновато глядела на него Марча.
— Говори, кто был тут? С кем была?
На девушку был устремлен исполненный ярости взгляд:
— Говори, что тебе нужно здесь?
Девушка приблизилась к старику, пытаясь его смягчить:
— Дядя Слави, прошу тебя, выпусти меня отсюда.
— Не выпущу, пока не скажешь… Слышишь, не пущу!..
Она пыталась пробиться силой — он упорно удерживал ее, но, плохо держась на ногах, потерял равновесие и повалился на землю, закрыв своим телом вход. В это время кто-то сильно застучал в дверь снаружи.
— Отворите! А то я все равно выломаю ее!
Это был голос Казака. Девушка испугалась еще больше и стояла в замешательстве. Наконец она отозвалась мягким, умиротворяющим голосом.
— Не могу открыть, Киро: Царь Слави лежит перед ней.
— Что, затащил тебя! — заревел взбешенный парень. — Тронул он тебя? Взял тебя, мерзавка?
Девушка уже пришла в себя: она выпрямилась, а зеленые глаза ее загорелись от гнева.
— Не твое дело. Захотела и пришла сюда. Что ты допытываешься?
— Я допытаюсь! Я убью тебя! Отвечай…
— Нечего мне отвечать! Убирайся отсюда, а я пойду своей дорогой… Ты мне не господин…
— А кто тебе господин? Марин, что ли? — злобно засмеялся Казак. — Я видел, встретил его, — он был здесь… Говори!
— Ты еще будешь приказывать!.. Погоди, увидим…
Казак налег на дверь и одним прыжком очутился около девушки, готовый схватить ее за горло, но она замахнулась и — Казак вскрикнул от боли. Он отступил, засучил рукав на правой руке и схватился за нее левой рукой — между пальцами сочилась кровь.
— Погоди, я тебе отплачу, — прошипел он, побледнев от гнева и испуга.
Марча ничего не ответила; она пристально смотрела на него, а потом схватилась за свою расстегнутую ситцевую кофточку, оторвала от нее длинный узкий лоскут и подошла к парню.
— Где у тебя табак? — спросила она мягко.
— Здесь, в этом кармане, — показал он.
Марча достала кисет. Не прошло и минуты, как рана была засыпана табаком и туго перевязана. Девушка уже ласково улыбалась, а Казак притих.
— Если бы ты спросил по-человечески, я бы тебе все рассказала: Марин был здесь, но я не звала его.
— Врешь, вы уговорились, люди вас видели…
Девушка опять вспыхнула:
— Кто меня видел? Эта паскуда Ката сказала тебе?.. Я ее проучу — глаза ее бесстыжие выцарапаю! Я пришла сюда, чтобы узнать у Скучо, правда ли, что он видел, как вы с Катой раз ночью обнимались на дворе за корчмой. Они с Царем Слави пьяные лежали у забора и видели тебя… Отвечай, это правда?
Парень смотрел на нее, улыбаясь:
— Врут, не верь им. Зачем я пойду к Кате?..
— Может, и врут… А Марин сегодня обхаживал меня… деньги мне давал… Я их бросила ему в лицо… Вдруг пришел Царь Слави, и он убежал — так все было…
Через несколько минут примиренная пара, оттащив от двери старика, исчезла во мраке.
Дождь шел всю ночь, продолжал моросить и утром — мелкий, осенний дождь. Была пятница — базарный день. Базарная площадь между каналом и железнодорожной линией кишела людьми: еще до рассвета начал стекаться сюда люд из окрестных сел. По размытой дождем дороге вереницы людей и скота двигались к скотобойне. Площадь перед ней была запружена телегами, людьми и стадами овец: одних привели на убой, а других на продажу.
На скотобойне, как обычно, кипела лихорадочная работа. У самого входа в нее на корточках, привалившись спиной к стене и зажав палку между колен, сидел Царь Слави. Шляпа его была надвинута на глаза, с нее медленно стекали капли и падали ему на плечи, на грудь, а он бессмысленно смотрел, как каждую минуту мимо него прогоняли скот.
Посреди общего шума вдруг послышалась громкая перебранка у ворот: разом надрывалось несколько голосов — видно было, что вспыхнула ссора. Крики становились все громче. Многие останавливались и прислушивались, другие, более нетерпеливые, выскакивали посмотреть, что случилось.
Кто-то пришел на скотобойню и сообщил:
— Марин и Казак сцепились — добром это не кончится…
Действительно, Марин и Казак вцепились друг другу в глотку. В это утро Марин присмотрел себе нескольких овец и одного барана, сторговался и пошел за своими работниками, чтобы забрать покупку. Но Казак, которого хозяин иногда посылал закупать скот у крестьян, увидел барана, узнал, кому он принадлежит, повысил цену и взял его. Похоже было, что Казак ищет ссоры, и она не замедлила состояться.
— Баран мой, — кричал Марин, — я его купил…
— Нет, мой, — дерзко и заносчиво отвечал Казак, — я заплатил деньги, он уже мой…
Пришел хозяин Казака, выскочили Куцар и Пранга — насилу вырвали барана. Но Марин не хотел уступать и, собрав своих людей, кинулся на бойню: баран должен принадлежать ему!
Обе группы работали по соседству. Баран был уже приготовлен к убою — связан и положен в ряд. Марин кинулся к нему, схватил его за рога и потащил к своим овцам. Не успел он сделать и нескольких шагов, как кто-то сильно толкнул его в спину. Он упал на колено, но быстро вскочил и обернулся — перед ним стоял покрасневший от гнева Казак. Мясник набросился на него, но в руке парня блеснул нож; Марин схватил поднятую руку парня, однако Казак с силой вырвал ее, и на ладони Марина заалела глубокая рана, брызнула кровь; Казак снова замахнулся, — послышался глухой удар, — и Марин рухнул на спину; нож попал прямо в сердце, хлынувшая кровь смешалась с кровью животных…
Это произошло в несколько мгновений — даже никто не успел вмешаться… Казак перескочил через желоб и бросился к выходу, сжимая в руке нож, готовый к защите. За ним погнались, призывая полицию; со своего поста выскочил сторож и кинулся ему наперерез. Но он был безоружен, и убийца, оттолкнув его, продолжал стремительный бег. Казак был уже в воротах, когда неожиданно сильный удар по локтю заставил его выронить нож. Он попытался поднять его, но второй удар — по голове — повалил его на колени, и в следующий миг его схватили за плечи две сильные руки — руки Царя Слави. Подоспевшие полицейские растолкали людей, схватили убийцу, связали его.
А старик — простоволосый, взлохмаченный, страшный — стоял в стороне и сердито повторял:
— Убийца! Господь с тебя спросит… Господь…
Событие кануло в прошлое. Одного похоронили, другого отвезли в тюрьму, через неделю никто уже не вспоминал о них, и жизнь на скотобойне — трудная, безрадостная, кровавая — пошла своим чередом. Миновал месяц с тех пор. Приближалась зима — лютая, холодная. На краю города над кучами мусора по-прежнему шумело пестрое царство бедняков. Там был и Царь Слави. Закутавшись в свой рваный сюртук, надвинув шапку на глаза, он стоял, опершись на палку, и бессмысленно глядел на божий свет. Со станции доносились неумолчные свистки паровозов, слышалось постукивание колес: время от времени по железнодорожным мостам проносились то в одну, то в другую сторону наполненные пассажирами поезда. Люди высовывали головы из вагонов, некоторые махали руками и платками, что-то кричали и исчезали, унесенные бог знает куда. Горы закрылись мглой, небо было облачным, серым, мутным; только вороны рассекали воздух своими тяжелыми крыльями, каркали и улетали в сторону потемневшего, задымленного города.
Корчма Мингуша была, как всегда, полна посетителей. За эти дни не произошло никаких событий — только издохла овца Скучо. Бедное животное долго боролось с голодом, холодом и невзгодами и, наконец, сложило свои мученические кости. Бессердечные люди смеялись — оплакивал овцу только Скучо, похоронивший ее недалеко от Каракачана. Сердце бедняги надрывалось от горя, когда он видел свежий холмик, и он шел в корчму, просил, чтобы его угостили ракией, и каждому в отдельности рассказывал, как заболела овца, как он ухаживал за ней и в каких мучениях она умерла. Ничего ему не помогало — ни сочувствия, ни утешения. Наконец он и сам слег — от горя — как уверял.
Несколько дней Скучо, закутавшись в свои лохмотья, неподвижно лежал в холодной лачуге. Когда он бывал один, лежал молча, но, заслышав шаги старика, поворачивался к нему лицом и начинал громко стонать, кричать и плакать своим тонким голоском — ослабевший, беспомощный. Царь Слави доставал из сумы корки сухого хлеба и молча совал ему в руки. Но больной почти не дотрагивался до них — не хватало сил.
Однажды старик вернулся рано; на этот раз он был трезв. Увидев его, Скучо, заохав, начал жаловаться и, наконец, видимо, решившись на что-то, проговорил:
— Ах, бай Слави, житца мне хочется… житца… Не могу есть хлеб… — шептал он сквозь слезы. — Вот если бы было немножко житца. Мне бы только пшенички… подслащенной… с орешками… с изюмчиком… Ничего мне больше не нужно — поем и сразу выздоровлю… Знаю, знаю — по ней тоскую — по пшеничке.
— А-а, житца, житца, — передразнил его Царь Слави. — Бай Слави, житца мне хочется… сущий воробей…
Но в голосе старика слышалась ласка. На другой день Царь Слави в первый раз отправился на кладбище. День был очень холодный, выпал снег, но дувший с Люлина сильный ветер сметал его и вихрем уносил через оголенное поле. Старик дрожал от холода у кладбищенской церкви, терпеливо ожидая похорон.
Он вернулся поздно вечером, совсем окоченевший. Вошел в хижину и начал отряхивать от снега одежду и шапку; сквозь дыры на локтях и на коленях виднелось посиневшее от холода тело. Скучо услышал, что он пришел, и заохал.
— Погоди! — остановил его старик и засунул руку в суму. Он присел на корточки и поставил перед Скучо полную миску жита:
— Ешь, воробей… Житца, житца мне хочется, бай Слави, а? Ешь…
Скучо приподнялся на локтях и стал жадно глотать жито, не зная, как и благодарить старика:
— Да поможет тебе господь, бай Слави, — плакал он счастливыми слезами, — хороший ты человек, хороший… жалостливый. Ты для меня все — ты отец, ты мать… Нет у меня матушки… Я умру, знаю… Пускай! Поднимусь наверх, к ней… С ней вдвоем будем молить царя небесного, чтобы дал тебе жизнь и здоровье… Славный ты человек — милостивый, добрый…
С этого дня старик целую неделю носил жито больному. Днем Царь Слави пропадал, возвращался выпивши уже ночью и ощупью, в темноте, клал перед ним жито. Старик не говорил ни слова, ни о чем не спрашивал его, и Скучо молчал, видимо, смирившийся со всем. Утром Царь Слави выходил рано, погруженный в свои мысли, даже не взглянув на товарища.
Прошло около десяти дней. Как-то утром в корчме Мингуша поднялся шум — пришли дети и принесли весть: они приходили мимо лачуги Царя Слави, увидели, что дверь открыта, заглянули туда и видят — Скучо лежит мертвый!
Бедняга умер, видимо, несколько дней тому назад: он лежал окостеневший, замерзший, с изгрызенными крысами ушами и носом…
Похоронили его. Царь Слави был на погребении, а вечером допоздна засиделся в корчме Мингуша и пропил все свои деньги. К полуночи Мингуш вытолкал его на снег и запер дверь. Старик встал, нащупал свою палку и направился к лачуге. Он едва держался на заледеневшей тропинке — падал, ругался, вставал и шел дальше. Вода в канале подернулась ледяной коркой, под которой слышался ее глухой шум.
Царь Слави с трудом добрался до железнодорожной насыпи и остановился, не в силах подняться наверх по обледеневшей земле. Старик делал несколько шагов вперед и снова спускался вниз. Это обозлило его и, бросив палку, он пополз вверх на четвереньках. Кое-как добрался он до моста, ухватился за железные перила и выпрямился. Злость не проходила; он подпирал головой холодное железо, тяжело дышал и порой выкрикивал бессвязные слова — ругал кого-то.
— А-а, сучка, сучка! — Мой ребенок… Где мой ребенок?.. Повис… навек повис там на веревке. — Чтоб вороны исклевали твое тело, проклятая…
Наконец, он оторвался от перил, но вместо того, чтобы перейти через насыпь и спуститься вниз на шоссе к деревянному мосту, пошел, запутавшись, по железнодорожному. Там, между рельсами, лежала широкая железная плита. Не заметив ее конца, он соскользнул с нее и повис над замерзшим каналом, сидя верхом на рельсе и ухватившись рукой за ближайшую перекладину. Старик кряхтел, бормотал что-то, напрасно стараясь подняться. Хотя и был он совсем пьян, все же услышал, как издалека по рельсам пронесся глухой шум, нарастающий с каждым мгновением: послышался грохот и тяжелое пыхтение, мост задрожал. Когда преисполненный ужаса человек поднял голову, его ослепили два страшных огненных глаза чудовища, которое летело прямо на него. В следующий миг чудовище пронеслось по мосту, а вниз, на лед, упало что-то сброшенное сверху.
Так погиб этот человек.
Он был пастухом. Овдовев, женился вторично. Жена оказалась злой и развратной и, напившись, убила его ребенка, пыталась наложить руки на себя. Несчастный чуть не сошел с ума, и однажды, туманным утром, повесив на палку одежду, побрел куда глаза глядят в сопровождении своего единственного друга — собаки. Он жил здесь, как во сне, — пугливый, растерянный, несчастный.
Для него жизнь была страшной, загадочной и неумолимой — как то чудовище, которое ослепило его во мраке и погубило.