Присущая христианскому посланию потребность выйти за пределы буквального значения и обратиться к более глубокому и тонкому пневматологическому смыслу через интериоризацию идей в самих себя усложняет тот материал, на котором основывается наше толкование. Всегда существует несколько уровней понимания. Но помимо сложности, сопряженной с имплицитным и эксплицитным значением, есть еще одна, обусловленная тем, что после упадка Римской империи христианство, которое было продуктом глубокой и давно сформировавшейся иудейской религиозной и высокоразвитой греческой философской мысли, было интеллектуально и психологически воспринято на Западе примитивными народами, не имевшими письменной культуры и происходившими из языческой религиозной традиции, обожествляющей природу. Естественно, что поначалу христианская весть была усвоена ими в довольно наивной форме: в первую очередь ассимилировались легкодоступные библейские истории, причем в весьма буквальном смысле. В основном приходилось полагаться на сводные версии Евангелия, ведь работа с четырьмя разными текстами (не говоря уже о богословских учениях святого Павла и Отцов Церкви) была им явно не по силам.
Новое религиозное содержание и идеи были восприняты сознанием, которое еще в значительной степени мыслило языческими и конкретно-натуралистическими категориями. Кроме того, некоторые языческие традиции и ритуалы были заимствованы церковью и просто «перекрещены». Но на протяжении веков западный ум постепенно обучался более высокому, философско-богословскому усвоению христианства (схоластика). В результате мы получаем варианты одних и тех же христианских идей, принадлежащих совершенно разным историческим пластам понимания, разной степени дифференциации, а также христианские идеи, которые де-факто стали частью реальной исторической традиции христианства, но по духу вовсе не подлинно христианские. И даже одна из основных современных форм христианства, римский католицизм, синтаксически (по своей логической форме) остается языческой религией с христианским содержанием (христианской семантикой). Его языческий дух проявляется, например, в наличии жрецов (священнослужителей), жертвенного ритуала, святых мест и священных предметов, лишь слегка завуалированной политеистической культовой практике (со святыми и Богоматерью в дополнение к Троице) и в том, что вообще идет апелляция к чувствам (пышные платья и соборы, впечатляющие публичные церемонии, ладан и святая вода). Притом все это несовместимо с особой внутренней логикой христианской идеи. В своей глубинной сути христианство принципиально выходит за рамки натуралистической посюсторонности священных действий, вещей, лиц и видимых зрелищ, потому что оно обретает себя только «в духе и истине» (Ин. 4:23).
В силу такого embarras de richesses, богатства выбора, каждый может выстроить и сформулировать свое собственное христианство. Теперь, когда мы хотим рассмотреть утверждение Юнга о фундаментальной односторонности христианства, нам нужен критерий того, что считать уместным. Этот критерий вытекает из сказанного до сих пор. Нам надлежит руководствоваться присущей сердцу христианского послания динамикой и внутренним импульсом, и тогда сможет проявиться то, что было неявным, а мы будем верны его изначальной потребности. «Сердечность» христианского послания – вот что в нем было нового, абсолютно нового, особенного и жизненного, и вот чем оно отличалось от других религий или других способов мышления. «Сердце» – это важнейший христианский порыв, противостоящий всем периферийным, маргинальным, иногда случайным нюансам, которые наслаиваются на ядро.
Нам следует задаться вопросом: завязает ли Юнг (и мы сами) в букве, буквальном смысле, образе, повествовании, или же он и мы способны оттолкнуться от буквы и понять учение «в духе и истине»? Полностью ли синтаксис юнговского и нашего мышления соответствует семантике послания, так что семантическое послание высвобождается в своей истине? Может ли Юнг (и мы) допустить, чтобы мы были проникнуты внутренней самодовлеющей логикой христианских учений, или же мы подходим к ним с внешними категориями и ожиданиями и привносим извне посторонние элементы?
А что, если подойти с другой стороны, со стороны фактического хода западной истории, и посмотреть на нее с вопросом о том, в какой степени в ней можно обнаружить работу христианского импульса (или, наоборот, в какой степени эта история может быть интерпретирована как реализация христианского импульса), сосредотачивается ли Юнг (и мы) на основных трансформациях общей логической формы сознания, или же он и мы цепляемся за семантический уровень, обращая внимание лишь на отдельные идеи, видения, сны, образы, мнения, которые, разумеется, действительно имели место в истории, но прихотливо избраны нами в качестве психологически значимых?