Женитьба означала, что у меня появилась вторая семья – Блюгерманы. За годы брака я их видел чаще, чем свою родню. После переезда мы периодически возвращались в Нью-Йорк и всегда останавливались у Блюгерманов, потому что так хотела Гертруда. Я ее не винил. Моя семья с кондитерской не могла предложить того же гостеприимства.
Отец Гертруды Генри Блюгерман был очень тихим, очень добрым, очень мягким человеком, которого любили все, даже его пасынок. Внешностью он мне напоминал Эдварда Г. Робинсона[48]. (Учитывая, что отец и мать Гертруды довольно невзрачны, я дивился, что у них родилась такая красавица дочь и такой же красавец сын.)
Генри был традиционным безвольным еврейским отцом. Я шутил – не в присутствии Гертруды, – что в четырнадцать она спросила мать: «Кто это всегда сидит с нами за обедом?»
Намного позже я услышал анекдот о горе-актере, который вернулся домой и радостно заявил, что получил роль.
– Какую? – спросил друг.
– Я играю еврейского отца, – сказал актер. На что его друг ответил:
– А что случилось? Не было ролей со словами?
Вот таким и был Генри.
Правила в семье мать Гертруды Мэри. Она была всего полтора метра ростом и, на мой взгляд, полтора же метра вширь. Действительно тучная женщина. А еще она служила центром, вокруг которого вращалась эта маленькая семья. Она громко командовала, все исправляла, везде требовала делать по-своему и, как мне кажется, сломила внутренний стержень детей, сделав их слишком зависимыми от нее и неспособными на крепкие отношения вне семьи.
По-моему, это из-за привязанности к матери (на мой взгляд – нездоровой) Гертруда не могла отдаться нашим отношениям полностью. Думаю, о многом говорит тот факт, что после свадьбы, когда мы уезжали на медовый месяц, мать громко окликнула ее прямо на улице:
– Помни, Гиттель, если ничего не получится, ты всегда можешь вернуться домой ко мне!
Можете себе представить, как это ударило по моей самооценке.
Мэри, когда я с ней познакомился, исполнилось сорок семь, и она страдала от проблем со здоровьем. По крайней мере, это она так говорила, чем и держала семью в узде. В решающие моменты ее здоровье мигом ухудшалось к безмерной тревоге всех родных.
Гертруда верила, что ее мать (повторюсь, сорока семи лет) – старая-престарая женщина, неспособная позаботиться о себе. Более того, в первый год брака моя жена не раз просилась в Нью-Йорк, чтобы ухаживать за несчастной ветхой родительницей. «Она уже старенькая», – возмущенно твердила Гертруда, когда я напоминал, что ее место – со мной. Впрочем, она так и не исполнила свою угрозу вернуться в Нью-Йорк на роль круглосуточной няньки для матери.
Много лет спустя, когда Гертруда отпраздновала пятидесятый день рождения, я спросил, помнит ли она, как рвалась домой к старой-престарой матери и хотела о ней позаботиться. Гертруда неосторожно вспомнила, и я сказал (стыдно признаться, с капелькой злорадства):
– Что ж, она была на четыре года младше, чем ты сейчас.
У Гертруды был брат Джон, девятнадцати лет на момент нашего брака. Его я никогда не понимал. Он был чуть повыше меня, силен и чрезвычайно хорош собой. На мой взгляд, он так же смахивал на Кэри Гранта[49], как его сестра – на Оливию де Хэвилленд.
Джон был довольно умен и, оказывается, получал удовольствие, подкалывая парней, которых Гертруда время от времени приводила домой. Как выяснилось, одним из моих достоинств в ее глазах было то, что меня Джон подколоть не сумел. (А я и не заметил, что он пытался.)
Самое странное в Джоне – он был глубоко несчастным человеком, на мой взгляд, безо всяких на то причин. Я ясно видел, что, несмотря на внешность и интеллект, он страдал из-за низкой самооценки. Как, собственно, и Гертруда.
На этот счет у меня есть теория. Я уверен, что безумно любящая мать требовала от Джона так много, что он разуверился в своих силах. Он считал, что не способен оправдать ожиданий и довольствовался чем-то другим, меньшим. Он не попал в медицинский и отучился на стоматолога, так что в итоге стал, по словам матери, «доктором стоматологической хирургии». Но собственную практику так и не открыл.
Он заинтересовался юнговской психиатрией и поехал в Швейцарию, но через долгое время вернулся, так и не закончив курс. И так и не женился.
Гертруда была на шесть лет старше Джона (она родилась 16 мая 1917 года), и мать ее обожала до рождения Джона. Но Джон все же мальчик. Гертруда сразу стала гражданкой второго сорта, и это потрясло маленькую девочку до глубины души. Более того, как она мне рассказывала, мать то и дело называла ее некрасивой и требовала, чтобы та не задирала нос. Неудивительно, что у Гертруды была такая низкая самооценка.
Помню, однажды, когда я во время ссоры пожаловался на ее беспричинно депрессивный взгляд на жизнь, она ответила:
– В браке с тобой кто хочешь станет депрессивным.
На что я сказал:
– Но твой брат, Джон, еще депрессивнее, а он на мне не женат. У вас, случаем, нет чего-нибудь еще общего?
Гертруда меня поняла. Наверняка поняла, потому что разозлилась.
Мы с тещей не ладили. Меня она подчинить не смогла. Я этого не допускал. Видимо, мое очевидное сопротивление она считала большим недостатком.
Еще ее волновало, что мой растущий успех оставляет в тени ее любимого сына, которого она всегда называла «сыночек» – как мне кажется, специально, чтобы он чувствовал себя ребенком. Однажды она мне довольно высокомерно заявила:
– Мой сыночек – артист, а не бизнесмен, как ты.
На что я ответил:
– Я профессор колледжа и романист. Это что, не артист?
(Еще какой; записывайте очередной недостаток.)
Деловые советы матери для Генри, которым он безвольно следовал, привели к катастрофе. После Второй мировой он ушел с работы и открыл собственный неудачный бизнес, вскоре разорившись. И все-таки Мэри избегала любой ответственности и во всем винила несчастного и невинного Генри.
Я был единственным в семье, кто с ней спорил и пытался поставить ее на место, – вот и еще один недостаток.
Но надо отдать ей должное. Лучше повара, чем Мэри Блюгерман, я не встречал. За ее жареную фаршированную курицу, за ее лапшевник с печенью, за ее штрудель я бы простил что угодно. Поэтому и Гертруда, многому научившись у матери, тоже хорошо готовила, хоть и не настолько.