К книге
Волкодав 2Глава 3
13%
Глава 3
3

Завтракал я в кафе на Пенсильвания-авеню, в квартале от Юнион-стейшн, потому что гостиницу решил не брать: смысла не было, если всё пойдёт по плану и вечерним поездом я уеду обратно. Чемодан сдал в камеру хранения на вокзале за пятнадцать центов, портфель оставил при себе и поставил на соседний стул.

Кафе называлось «У Гарри» или «Гарри и сыновья», я не обратил внимания, потому что вывеска была залеплена плакатом какой-то ветеранской организации: орёл, флаг, надпись «Америка для американцев» и призыв прийти на митинг у Лафайет-сквер сегодня в десять утра. Плакат был свежий, наклеен криво, один угол уже отходил. Я посмотрел на часы: половина девятого, встреча с Гувером через два часа. Времени хватало.

Внутри было тесновато, накурено, и пахло тем универсальным запахом дешёвого общепита, который не меняется ни с эпохой, ни с континентом: горелый жир, кофе и мокрая тряпка, которой протирают столы. За тремя столиками из пяти сидели мужчины в одинаковых серых костюмах, каждый с газетой, каждый с чашкой кофе, и ели молча, сосредоточенно, как едят люди, у которых через двадцать минут начинается рабочий день.

Яичница стоила тридцать пять центов, кофе десять, тост с маслом пять. Пятьдесят центов за завтрак, и это было дороже, чем в Детройте. Яичница, впрочем, была приличная — два яйца, пожаренные на сале до коричневатых краёв, с полоской бекона и горкой жареного картофеля, от которого шёл пар и на который хотелось посмотреть с большим уважением, чем на всю вашингтонскую архитектуру. Кофе, к сожалению, был жидкий и горчил, как будто его варили из одного и того же зерна третий раз подряд. Впрочем, Вашингтон вообще оказался дороже города моторов во всём, что касалось повседневных расходов: такси от вокзала, которое я прикинул в уме, обошлось бы в полтора доллара, чистка ботинок стоила двадцать центов вместо десяти, а газета на лотке у входа продавалась за три цента вместо двух. Город, в котором даже воздух стоит дороже, потому что им дышат люди при должностях.

Я пил кофе и смотрел в окно. Небо было низкое, серое, максимально неприятное, под стать этому городу, который мне сразу не понравился.

Вашингтон был не похож на Детройт так, как не похожа канцелярия на фабрику. В Детройте утром пахло машинным маслом, углём и речной сыростью с Руж-ривер, и по улицам шли люди в рабочих куртках и кепках, с жестяными коробками для ланча. Здесь утром пахло лошадиным навозом и типографской краской, и по тротуарам шли мужчины в серых костюмах и котелках, каждый при портфеле, каждый при зонте на случай октябрьской погоды, и все они двигались быстрой, целеустремлённой походкой людей, которые точно знают, зачем проснулись: чиновники, помощники чиновников, секретари помощников. Город бумаги, честолюбия и карьерных расчётов, город, который ничего не производит, кроме законов и неприятностей.

Вроде бы и нельзя обойтись без таких вот городов. Бюрократия как ни крути нужна, убери её, и всё развалится. Но всё равно всё это крапивное семя меня всегда раздражало. И какая ирония, что теперь я по сути один из них. Агент Бюро — это тот же чиновник, бумажный человек, если разобраться. То, что у меня под мышкой кобура с пистолетом, а в Детройте скучает мой маузер, дела не меняет.

За окном проехал автомобиль с открытым верхом, полный молодых людей с плакатами: «BAN THE REDS», «AMERICA FIRST», «DEPORT THEM ALL». Один размахивал маленьким флагом, и они ехали в сторону Лафайет-сквер. Мальчишка-газетчик на углу кричал что-то про забастовку шахтёров, но его голос тонул в шуме улицы.

Октябрь девятнадцатого года. Стальная забастовка набирала обороты, угольная вот-вот должна была начаться, бостонская полиция бастовала месяц назад, а в июне кто-то подложил бомбу к дому генерального прокурора Палмера, того самого, к которому я собирался после Гувера. Америка нервничала, и нервничала так, как нервничает большое, сильное, не привыкшее к страху существо: громко, злобно и не разбирая, в кого бить.

Впрочем, мне до этого не было дела, тем более что через два часа мне предстояло сидеть перед двадцатичетырёхлетним юристом, который знал обо мне очень и очень многое. Ни за что не поверю, чтобы у педанта Гувера на шустрого парня из Детройта не была заведена очередная подробнейшая карточка. Это просто невозможно.

Я допил кофе, оставил на столе шестьдесят центов с чаевыми, подхватил портфель и вышел.

* * *

Такси я решил не брать. До Министерства юстиции, по моим прикидкам, было минут двадцать пешком по Пенсильвания-авеню, потом свернуть на Вермонт-авеню и дальше к Кей-стрит. Время позволяло, а пройтись по незнакомому городу ногами было привычкой, от которой я не отказывался никогда, потому что город, который ты видел из окна автомобиля, и город, через который ты прошёл, являются двумя совершенно разными городами. В одном ты просто зритель, а в другом уже хотя бы знаешь, где повернуть.

Пенсильвания-авеню оказалась шире, чем я представлял, и торжественнее, хотя под серым октябрьским небом торжественность выглядела скорее угрюмой. Деревья вдоль тротуаров уже начали терять листву, и жёлтые листья лежали на мостовой между конскими яблоками и колеями от автомобильных шин, прилипая к подошвам. Пахло мокрой землёй, лошадьми и угольным дымом из печных труб, а от газетного лотка на углу тянуло свежей типографской краской, острой и кисловатой, как уксус. По левой стороне тянулся ряд федеральных зданий с тем невозмутимым фасадным достоинством, которое буквально кричит тебе: ты маленький человечек, букашка, а мы — государство.

Я шёл и прокручивал в голове тезисы доклада. Хронология операции «Хэмтрамк», состав задержанных, вещественные доказательства. Гуверу надо дать точность. Если спросит про Ковальского, говорить: исчез, местонахождение неизвестно, и точка. Не лезть вперёд. Посмотреть, какие вопросы задаст, и по вопросам понять, что он уже знает. А дальше действовать по обстоятельствам.

Нервы были на месте, руки не дрожали, голова работала ясно и чётко, и вообще, если бы не Кольт в кобуре, я бы мог сойти за рядового вашингтонского чиновника на утренней прогулке. Даже портфель у меня в руке вполне соответствовал имиджу. Впрочем, с нервами у Кузнецова всегда была одна и та же история: чем спокойнее себя чувствуешь, тем вернее сигнал, что подсознание чего-то недоговаривает. Ну а когда идёшь на встречу с человеком, который через пятнадцать лет станет самым могущественным чиновником в стране и который уже сейчас знает про тебя больше, чем ты хотел бы, — тут полное спокойствие является признаком либо мудрости, либо глупости, и я предпочитал не выяснять, какой из двух вариантов мой. Только чиновники шли в одну сторону, а я в другую, и чем ближе к Лафайет-сквер, тем больше попадалось людей, которые шли не с портфелями, а с плакатами.

* * *

Я свернул с Пенсильвания-авеню на Пятнадцатую, потому что прохожий, у которого я спросил дорогу к Кей-стрит, сказал, что так будет быстрее: через квартал направо, мимо сквера, и дальше прямо.

Как оказалось, это была плохая идея.

Шум я услышал ещё до того, как вышел на площадь. Сначала — как гул, низкий и невнятный, какой бывает на стадионе или на рынке. Потом стали различимы отдельные голоса, крики, и что-то, что я не сразу опознал, а когда опознал, ускорил шаг: это был женский визг, не весёлый, а испуганный, и свист, и мужской хохот, тот нехороший коллективный хохот, который я слышал достаточно раз в жизни, чтобы понимать, что за ним следует.

А потом я вышел из-за угла, переулок кончился, и я оказался буквально между двух огней. Справа напирали мужчины, часть из которых была в до боли знакомых армейских куртках и с нашивками «Американский легион». Мокрые, раскрасневшиеся, орущие, и от толпы несло тем тяжёлым запахом мужского пота, мокрой шерсти и перегара, который одинаков на всех континентах и во все эпохи. А слева стояли, а точнее уже отступали, вернее даже разбегались женщины в белых блузках с фиолетово-жёлтыми лентами через плечо и остатками плакатов, большая часть которых валялась на земле, растоптанная и переломанная.

Прото-феминистки разлива 1919 года. Вернее, суфражистки. National Woman’s Party. От их штаб-квартиры до этого парка, по-моему, меньше квартала. И они, очевидно, вышли на свой обычный пикет, не зная или не желая знать, что с другой стороны сквера собирается толпа, для которой любая баба с плакатом является такой же заразой, как красная. А может быть, даже и хуже. Потому что в это далеко не травоядное время для огромного количества мужчин женщина с мнением — это враг почище коммуниста. Коммунист хотя бы мужчина, пусть заблуждающийся, пусть имеющий неправильное мнение, но оно, это мнение, у него может быть. Он имеет на него право. А право женщины — это, вспоминая бессмертное немецкое, Kinder, Küche, Kirche, и не более.

Полиции, что характерно, я не видел. Нет, где-то далеко свистели свистки, и их характерные трели вроде как говорили о том, что стражи порядка всё-таки присутствуют. Но прямо здесь, в эпицентре этого разгула, как раз там, где мои бывшие братья по оружию прессуют эмансипированных дамочек, ни одного стража порядка не наблюдалось. Может быть, это и не случайно. Заподозрить столичных полицейских в симпатиях к суфражисткам, а именно они как раз и нуждались сейчас в полиции, было как минимум наивно. Времена сейчас не те, да и абсолютно всем полицейским чиновникам права человека, мягко скажем, до лампочки, а уж тем более права женщин.

И само собой, что просто так остаться сторонним наблюдателем во всём этом фестивале я не мог. Нет, я очень хотел, но банально не получилось. В нескольких шагах от меня одна женщина уже лежала на мокрой земле и закрывала голову руками, а крупный парень в армейской куртке пинал её по ногам, не сильно, скорее с ленивой злобой, как пинают собаку, которая путается под ногами. Вторую, постарше, держали за волосы и вырывали из рук какой-то плакат; она кричала, но крик тонул в общем рёве. Кто-то толкнул меня плечом, тяжело и не глядя, и под ногами хлюпало — земля была раскисшая от утреннего дождя, и грязь уже налипла на ботинки, те самые, которые я чистил утром за вашингтонские двадцать центов. Ну а третья стояла, прижавшись спиной к дереву, и в её руках был обломок плакатного древка, которым суфражистка махала так, как будто это не жалкий кусок дерева, а как минимум Экскалибур.

Говорить о красоте в такой момент как-то странно, но именно третья была объективно красивой. И что самое главное, я её знал. Мисс Кэтрин Морган собственной персоной. Моя теперь уже давняя, но не сказать чтобы хорошая знакомая. Я узнал её не по лицу — лицо было залеплено мокрой прядью волос и перекошено таким злобным оскалом, который сделал бы честь любому рядовому в штыковой, а по движению: тому характерному развороту плеча, с которым она замахивалась, резкому и точному, как будто её учили фехтовать, а не плакаты носить. Новая стрижка, другой костюм, эстетично порванный на груди, но этот разворот перепутать было невозможно.

А можно ведь было не вмешиваться. В конце концов, они вроде как борются за равноправие. И быть избитой на митинге, пикете или демонстрации — это вполне себе равноправно. В конце концов, мужиков на этих самых митингах частенько не то что избивают, а убивают. Так что, как говорится, все чувства хороши, если они взаимны. Вот оно и есть прям концентрированное ваше равноправие. Хотите — получите. Легионеры прямо сейчас реализуют вашу мечту, относятся к вам так же, как к мужчинам. Будь на вашем месте социалисты, всё было бы то же самое.

Но всё равно бить женщин, пусть даже и заблуждающихся, пусть даже суфражисток, которые породят феминисток, — это низко и подло. Я хотел это остановить.

Тем более что Кэтрин, надо отдать ей должное, так и добилась своего: очередной точный выпад её оружия привёл к тому, что удар пришёлся по лицу легионера, и показалась кровь. Не нужно было быть Мессингом, чтобы понимать, что будет дальше. Тот, кто секундой ранее ржал над Кэтрин, тут же прекратил смеяться и занёс руку для удара. Ещё бы чуть-чуть, и я бы не успел. А так — я перехватил этот удар, а потом, сильно толкнув его в плечо, освободил себе дорогу и встал прямо перед этими здоровыми бугаями, которые все как один были ветеранами.

— Ты что, козёл, совсем охренел? — сказал он. — Тебе что, жить надоело?

Предыдущая главаГлава 3 из 24Следующая глава