— А ну стоять, козлы! Калеб! Калеб, иди сюда, быстро!
Голос этой живой циркулярной пилы всё так же звучал пронзительно. А через секунду она сама показалась на крыльце.
Муженёк подбежал к миссис Уинтроп и заискивающим, совершенно противным тоном, в котором явно читалось «чего изволите?», спросил:
— Да, дорогая, что ты хотела?
— Я хочу, чтобы в моём поместье было чисто. Что ты, что твой сицилийский ублюдок-дружок абсолютно тупы. И наверняка будете стрелять в гараже. А он стоит дороже, чем вы оба вместе взятые. Нам его сам Альберт Кан проектировал, в пятом году, по личной просьбе отца. А вы туда — этих шлюх. Так что вы дебилы. Прямо сейчас выводите их в лес и там с ними разбираетесь. Вообще не понимаю, как у вас мозгов хватило решить, что с ними надо кончать в моём гараже.
Вот ведь тварь. Сама же пару минут назад это и приказала двум этим мерзавцам. Но для этой мерзости вещи, очевидно, дороже людей — само собой, если речь не идёт о ней самой. Так что ничего удивительного, что эта психопатка вот так вот перевернулась, и на самом деле это подарило мне лучик надежды. Маленький, очень тусклый, который, скорее всего, скроется за тучами, но всё-таки лучик. Это значит, что я ещё могу что-то сделать, ещё могу что-то изменить, притом не подставив себя под пули.
Тем более что миссис Уинтроп продолжила. И это её продолжение сделало лучик ярче. А может, даже и второй добавило.
— В общем так, Калеб. Передай своему итальянскому дружку, чтобы он разобрался с этой грязью подальше от поместья. Полчаса хода, там, где в прошлом году мы видели медведей. И скажите спасибо, уроды, что я подумала за вас. Тащить четыре эти туши туда вам пришлось бы самим. А так шлюхи сами дойдут до этого места. Всё, Калеб, проваливай. Мне надоела вся эта история. Чтобы я больше ничего этого не видела и не слышала. И когда этот сицилийский урод закончит — пусть даже и не смеет заходить в дом, пусть садится на свою сраную телегу и валит отсюда. Всё, я закончила.
Миссис Уинтроп вернулась в дом. Сквозь приоткрытое окно я слышал её недовольный голос. В эпитетах эта дама не стеснялась и продолжала крыть и своего мужа, и Риццо, и вообще всех. С удивлением я услышал, что она ещё и русских добавляет в этот монолог. Что-то там про Баку, концессии, тринадцатый год и про то, что эта чёртова русская революция всё сломала, и что всё должно было быть совсем-совсем по-другому.
Всё это, конечно, очень интересно. Но о подобных штуковинах удобно рассуждать в тёплом кресле, занимаясь распитием бурбона, курением сигар и почёсыванием Рекса за ухом. Сейчас же надо действовать. Тем более что Бог, или судьба, а может быть, брезгливость этой твари дали мне настоящие шансы. Упустить которые я просто не имею права.
Поэтому, согнувшись в три погибели и внутренне молясь, чтобы хозяйка дома не подошла к окну, я подобрался поближе, буквально вжался в стену, а потом посмотрел на часы. 17:20.
Судя по глухим, но неплохо различимым звукам, там творится что-то нехорошее. Правда, без стрельбы. И у меня есть где-то двадцать — двадцать пять минут для того, чтобы… чтобы что? А вот это вопрос интересный.
Вот он я, изображаю из себя ниндзя. Жду, когда эти двое поведут своих возможных жертв в лес, а потом… Что потом, Фуллер? Расскажи самому себе, что ты будешь делать потом. За ними прямо так, в собственном соку, как говорится — это глупо. Ничем не лучше, чем с голой жопой выскочить прямо перед Риццо с криком «я дурак, бросай оружие». Первая часть на сто процентов верная. Я действительно дурак. А вторая… а вторая — это приглашение к тому, чтобы первый патрон, первая пуля достались мне.
Так что нет. Так я делать не буду. Но и оставить всё как есть я тоже не могу. Поэтому прямо сейчас, собравшись с силам
Кухонное окно действительно было приоткрыто. Я перевалился через подоконник, спрыгнул на половицы и замер. На кухне никого. На разделочном столе — недочищенная морковь, на плите — остывший лук в сковороде, у дверного проёма — крахмальная белая занавеска, через которую слабо пробивался свет из коридора. Прислуга затаилась где-то наверху и в этой части дома сейчас не появилась бы, разве что хозяйка её сама позовёт. А хозяйка, судя по всему, прислугу сейчас звать не собиралась.
Я тихо вышел в коридор и прижался к стене у поворота. Слева был широкий холл с лестницей наверх, а справа от холла, через открытую арку, начиналась прихожая с большими окнами на двор. Окна были занавешены тонкими гипюровыми занавесками — таких ровно столько, чтобы из дома было видно, а снаружи различалось плохо. Я перешёл к ближайшему окну и осторожно глянул наружу.
Через двор, к лесу, по просёлочной дорожке двигалась процессия. Две пары связанных женщин, Риццо с Арисакой замыкающим, Калеб сбоку с воротником, поднятым выше носа. Они уже прошли изгородь и втягивались в перелесок. Двести ярдов, может, двести пятьдесят. Темп связанных — медленный, размеренный, у одной из женщин подгибались колени, и Риццо время от времени её подталкивал стволом в спину. До леса им оставалось минут пять, и потом ещё около двадцати — до того места, где в прошлом году видели медведей.
И тут я услышал, что в доме играет музыка.
Я не сразу понял, откуда. Потом сообразил: из-за двери в дальнем конце холла, чуть приоткрытой, доносился характерный шипящий звук граммофонной иглы и поверх него — оркестровая запись, что-то лёгкое, опереточное, с духовыми. Кабинет. Она у себя в кабинете завела пластинку. Через несколько тактов поверх музыки прорезался её голос: миссис Уинтроп подпевала. Не громко, не в голос, — а так, как подпевают сами себе, когда вокруг никого нет и можно расслабиться. Её муж и её сицилиец в эту минуту вели четырёх связанных женщин на расстрел в её собственный лес, а она напевала под граммофон.
Я смотрел на эту дверь секунды три. Достаточно, чтобы окончательно перестать думать про неё в каких бы то ни было человеческих категориях, и достаточно, чтобы решить, что во всех остальных категориях с ней работать будет проще.
Из внутреннего кармана пальто я достал перчатки — тонкие лайковые, в которых ездил утром, — и натянул на руки. Шейный платок повязал на нижнюю половину лица, узлом на затылке, как повязывали бандиты времён Дикого Запада, налётчики на дилижансы и прочая публика, к которой я в эту минуту, фигурально выражаясь, имел честь принадлежать. Шляпу надвинул на брови. Маскировка, конечно, была так себе, но лучше такая, чем никакая, тем более что миссис Уинтроп моё лицо в кабинете и вблизи интересовало меня сейчас гораздо меньше, чем-то, чтобы её прислуга, если случайно мелькнёт за углом, не могла потом дать полиции внятного описания.
С каминной полки в холле я снял первое, что попалось под тяжёлую руку: бронзовое пресс-папье в виде сидящей собаки, фунта на полтора. Подержал, прикинул вес. Бить такой штукой по голове через волосы — гарантированный нокаут без проломов, если не лупить со всей дури. А лупить со всей дури мне сейчас было не нужно: убивать её не входило в мои планы, по крайней мере на сегодня.
К двери кабинета я подошёл по краю ковровой дорожки. Музыка играла громко — настолько громко, что мои шаги под неё точно не были слышны. Через щель я увидел её спину. Миссис Уинтроп стояла у граммофона, спиной к двери, и что-то на нём подкручивала — то ли регулятор, то ли ручку завода. Шаль с одного плеча сползла, ворот платья был наполовину расстёгнут — видимо, для того, чтобы в одиночестве было удобнее. На шее у неё, на тонкой золотой цепочке, висел небольшой ключ, я его разглядел даже от двери, потому что он покачивался при её движениях и блеснул один раз, когда она повернула голову.
Я толкнул дверь, вошёл за два шага и ударил её бронзовой собакой по затылку — чуть выше основания черепа, наискось, не плашмя. Она охнула короче, чем выдыхают, и осела набок. Я подхватил её под локоть, не дав упасть на граммофон, опустил на пол и проверил пульс на шее. Пульс был. Дыхание тоже. Хорошо.
Дальше я работал быстро. Перетащил её к креслу у камина, усадил, подвязал шторными шнурами руки за спинкой, лодыжки — к ножкам, узлы двойные. Кляп — её собственный платок из рукава, сверху лента от шали. Шею я ощупал ещё раз, для верности; ключ снял через голову, не дёргая цепочку. Маленький, плоский, английского образца, с двумя бородками. Ключ от шкафа, и больше ему быть нечем.
Граммофон продолжал играть. Я не стал его останавливать — наоборот, музыка сейчас работала на меня, и пусть работает, пока я не уйду.
По пути к шкафу я в первый раз посмотрел на кабинет. До этой минуты он был для меня просто помещением, где сидит цель; теперь, в полминуты, я бегло считал, что с этого помещения можно снять.
Над камином — портрет в тяжёлой золочёной раме: пожилой господин в тёмном костюме, с орденской лентой через плечо, в правом нижнем углу подпись John S. Sargent, 1908. Сарджент. Память Роберта Фуллера, у которого за спиной было пусть и незаконченное, но всё-таки университетское образование, тут же выдала мне краткую биографическую справку об авторе картины: американец, главный портретист своей эпохи, писал европейскую и американскую знать на обоих берегах океана, заказать у него работу было примерно так же доступно, как заказать себе личный паровоз. И эта самая личность автора сказала о поместье едва ли не больше, чем все остальные предметы в кабинете, вместе взятые. Потому что для здешних широт Джон Сингер Сарджент — это примерно как Микеланджело для Рима в те годы, когда тот расписывал Сикстинскую капеллу. У этого папаши, значит, портреты пишет Сарджент. Я бы и без других деталей понял, что речь о большом человеке, но другие детали тоже были на местах. На стене у окна, в рамке поскромнее, висела фотография: группа джентльменов в зимних пальто и меховых шапках на фоне портовых пакгаузов и парохода с обледенелой палубой. В центре — генерал в британской офицерской шинели, с моржовыми усами; я узнал лицо по газетным снимкам прошлой жизни — Айронсайд. Слева от него — тот же господин с портрета, постаревший лет на десять, в гражданском пальто с меховым воротником.Каллиграфическая подпись под фотографией: Archangel, March 1919. With General Ironside and the staff of the North Russia Expeditionary Force. — Архангельск, март девятнадцатого, с генералом Айронсайдом и штабом Северорусских экспедиционных сил.
Архангельск, начало года. я в это время уже вовсю умирал госпитале, погрузили на пароход меня уже без сознания и в горячке. А этот господин в меховом воротнике в это же самое время стоял на пирсе в Архангельске, фотографировался с Айронсайдом и, судя по выражению лица, был вполне доволен ходом дел. Мир, к слову, действительно тесен, особенно если заглядывать в него с двух разных концов одновременно.
На полке над письменным столом — переплётные тома с золотым тиснением: Russian General Oil Corporation за тринадцатый, четырнадцатый и пятнадцатый годы и толстый альбом Mowbray Holdings Ltd. Annual Report, 1918. На отдельной серебряной подставке — портсигар; гравировка русским курсивом, тоже мельком: Сэру Генри Моубрэю — от благодарных партнёров. Баку, 1913. Картина собралась за те самые полминуты, и без всяких лекций самому себе: лорд Моубрэй, барон, нефтяник, Баку и Грозный до семнадцатого года, Архангельск девятнадцатого, и вот его дочь в кресле с кляпом во рту, в Онтарио, у границы со Штатами, и в её гараже сидел сицилиец с четырьмя женщинами. Большая отдельная история, в которую я сегодня сам себя вписал, не особенно понимая, во что вписался. Но это было дело уже не на сегодня.
Стеклянный шкаф у дальней стены открылся ключом со второго оборота. Двустволка штучной работы Holland Holland, нарезной штуцер Holland Holland, винтовка Westley Richards и — то, что мне было нужно, — рычажный карабин Marlin 1895 под патрон.45–70 Government. Медвежий калибр, для крупной канадской дичи, на которую сэр Генри, видимо, иногда выбирался без необходимости ехать в Африку. Я снял карабин с подставки, проверил магазин — заряжен, четыре патрона; рядом, на нижней полке шкафа, в открытой картонной коробке лежали ещё штук двадцать. Я отсыпал половину в карман пальто, передёрнул рычаг, дослал патрон. На щёчке приклада была инкрустация — те же буквы H. M., что и на портсигаре, я их теперь узнавал.
Webley я нашёл, как и предполагал, в верхнем правом ящике письменного стола: в кобуре, с двумя запасными обоймами на семь патронов и коробкой.455-х. На рукояти — гравированная монограмма H. M., те же буквы. Револьвер тяжелее моего привычного Кольта, но в лесу на ближнюю работу — самое то. Я откинул барабан, проверил — заряжен на все шесть. Защёлкнул, сунул револьвер за пояс, кобуру повесил через плечо под пиджак, патроны рассовал по карманам. Карабин — на ремень через другое плечо.
И только в эту минуту миссис Уинтроп замычала за спиной.
Я обернулся. Она пришла в себя — глаза открыты, лоб нахмурен, в зрачках ярость, замешательство и боль, всё одновременно. Голову она держала на бок, как держат после сильного удара по затылку, когда любое движение шеей отдаётся вспышкой. Платок во рту, лента на затылке, руки за спинкой — она оценила положение мгновенно, как оценила его утром, на крыльце, и снова не запаниковала. Понять, кто перед ней, она уже не могла: лицо у меня было закрыто, шляпа надвинута, перчатки — на руках.
Я подошёл к креслу, наклонился и сказал ей в самое лицо, негромко, чтобы не пробилось через дверь:
— Если бы у меня было время, миссис Уинтроп, я бы вас сейчас удавил вот этими руками. — Я показал ей перчатки. — Воздух от этого стал бы чище. Я слышал достаточно, чтобы понять, что вы куда хуже тех, кого ваш слезняк-муж и его итальянский урод сейчас идут убивать. Но времени нет. Так что живите.
Часы над камином показывали 17:30.
Я вышел из кабинета тем же путём, каким пришёл. По коридору, через кухню, через окно. Платок с лица снял уже на улице, в кустах туи, — сложил, сунул в карман; перчатки оставил, в перчатках было удобнее. Шляпу поправил.
Через двор, в сторону леса, тропа уже была пустая. Процессия ушла в перелесок. Я закинул карабин на плечо, проверил Webley у пояса, взглянул ещё раз на часы и пошёл.
Минут двадцать форы у меня оставалось. Этого должно было хватить.
Вот всё-таки видно, что я преследую людей, которые совершенно не скрываются и уверены в своей безнаказанности и в своём священном праве делать у себя на земле что угодно. Весь этот лес принадлежит семье Уинтроп, и, очевидно, что чужие здесь не ходят, а значит, можно творить беспредел. В данном случае — вести на расстрел женщин, вся вина которых только в том, что они оказались не в той стране и не в том фургоне.
И сейчас голоса этих несчастных, а заодно и их будущих палачей, служили мне неплохим ориентиром: несмотря на то, что кругом был лес, слышно их было прилично. По-хорошему, если бы моей задачей было догнать их как можно быстрее, я бы сделал это буквально за несколько минут. Как ни крути, один мужик в хорошей форме, пусть и с памятью о старой травме в ноге, идёт по лесу быстрее, чем целый караван, в котором четыре человека к тому же связаны. Но двигаться нужно было тихо, так, чтобы не попасться на глаза Риццо и Калебу, и эта необходимость скрываться до поры до времени всё-таки накладывала свой отпечаток.
Но всё проходит, и моя тихая погоня тоже подошла к концу. Пригибаясь в три погибели и держа в руках оружие, я наконец-то подобрался достаточно близко, чтобы деревья не скрывали силуэты Риццо и Калеба. Так что можно было выбирать момент и занимать позицию.