Сакакибара Сигэнори выехал из столицы за три дня до того, как гонец Хаттори Кадзуо догнал его на постоялом дворе у горной заставы. Гонец, взмыленный, со сбитыми в кровь ногами, преодолел путь от побережья до столицы почти без остановок, меняя лошадей на постах, когда он наконец рухнул на колени перед даймё, протягивая свёрнутый в трубку и запечатанный воском свиток. Сигэнори прочёл послание Кадзуо дважды, не изменившись в лице, а затем произнёс лишь одно слово: «Выступаем». Свита, готовящаяся к неторопливому, обстоятельному возвращению домой — с остановками в попутных храмах для молитвы, с визитами вежливости к соседним даймё, чьи земли лежали по пути, — была спешно поднята среди ночи, и уже с рассветом длинная процессия тронулась в обратный путь такими темпами, что сопровождавшие слуги и носильщики еле поспевали, обливаясь потом под тяжестью поклажи. Само шествие, когда оно спускалось по горной дороге к побережью, производило впечатление, которое трудно было бы передать словами человеку из мира Дмитрия, привыкшему к военным парадам с оркестрами и знамёнами, но лишённому того почти религиозного трепета, каким было пропитано появление японского владетельного князя на дорогах его собственных владений. Впереди процессии, на расстоянии, достаточном, чтобы разогнать с пути случайных крестьян и предупредить встречных о приближении важной особы, шли скороходы с длинными шестами, на которых крепились полотнища с гербом клана Сакакибара — тремя перекрещенными стрелами на белом поле, — и всякий, кто видел эти флаги издалека, торопился сойти с дороги, упасть на колени в придорожную канаву и склонить голову до самой земли, не смея поднять глаз, пока процессия не пройдёт мимо. За знаменосцами двигался отряд конных самураев передового охранения — числом около двадцати, — облачённых в лёгкие походные доспехи из лакированных пластин, скреплённых шёлковым шнуром, с шлемами простой конструкции, без вычурных украшений, приличествующих скорее дорожному переходу, чем парадному выезду. У каждого за спиной, помимо длинного и короткого мечей, крепилось копьё-яри с длинным, отточенным до синего блеска наконечником, и на солнце эти копья, покачиваясь в такт лошадиному шагу, вспыхивали короткими, острыми бликами, будто сама дорога ощетинилась сталью. Далее следовали носильщики с личным имуществом даймё, погонщики вьючных лошадей, лекарь с ларцом снадобий, писцы с чернильницами и свитками — целая движущаяся деревня чиновников и слуг, — а уже за ними, в самом сердце процессии, несли собственно в норимоно самого Сигэнори: тяжёлый, лакированный чёрным и красным лаком паланкин с золочёными гербами на боковых панелях, задёрнутыми бамбуковыми шторками, за которыми угадывался силуэт сидящего человека. Несли его восемь дюжих кагокаки, менявшихся через равные промежутки пути, и двигались они удивительно ровным, почти танцевальным шагом, так что даже на неровной горной тропе паланкин почти не раскачивался. По обе стороны от норимоно шагали личные телохранители даймё — самые доверенные из его вассалов, включая двух молодых самураев из клана, которым по обычаю доверялась честь охранять особу господина в непосредственной близости, — а замыкал шествие такой же конный отряд арьергарда, гнавший перед собой оставшихся вьючных животных с провизией и запасным оружием. Путь от столицы провинции — небольшого замкового города, обнесённого рвом и земляными валами, где находилась главная резиденция клана, — до той прибрежной деревни, куда выбросило Дмитрия, составлял около тридцати вёрст, если считать по извилистой горной дороге, огибавшей отроги хребта, что тянулся вдоль всего побережья. Пешим шагом, с обозом и носилками, такое расстояние обычно занимало полный день пути с остановкой на обед и краткий отдых в срединном селении, но Сигэнори, подгоняемый тревожными вестями Кадзуо, приказал не задерживаться нигде дольше, чем на время, необходимое сменить носильщиков и напоить лошадей. Он даже отказался от ночлега в том самом срединном селении, где для него по обыкновению всегда готовили лучший дом с чистыми циновками и свежей соломой для лошадей, — вместо этого велел двигаться при свете факелов ещё несколько часов после захода солнца, так что процессия достигла окраины провинции лишь глубокой ночью, а к самой деревне подошла с первыми, ещё серыми лучами рассвета. Феррейра узнал о прибытии даймё от гонца Кадзуо, посланного к нему, чтобы предупредить о скором возвращении господина, зная о его частых визитах к чужаку, и именно поэтому отец Луиш явился к циновке Дмитрия вместе с Хаттори Кадзуо.
Сигэнори, войдя в ворота своей усадьбы большого, крытого многоярусной черепицей дома,— не позволил себе даже переступить порог внутренних покоев, чтобы сменить пропылённое дорожное платье. Он остановился прямо во дворе, у крыльца, где его уже ожидал Хаттори Кадзуо, склонивший в полупоклоне голову и коротко бросил, не тратя времени на приветствия:
— Рассказывай. Всё, что было здесь без меня.
Кадзуо, не поднимая головы выше уровня плеч господина, доложил быстро, чётко, как докладывают о неприятельских позициях перед сражением: чужеземца выбросило штормом на скалы близ рыбацкой деревни в северной части провинции недели три с половиной назад; спасён крестьянами, оправился от ран; оказался мастером-древоделом редкого умения, что подтвердили и староста деревни, и собственные глаза Кадзуо, видевшего сработанную им скамью; к нему зачастил священник-иноземец из ордена Иисуса, некто отец Луиш Феррейра, обучающий чужака здешней речи и обычаям; сам Феррейра, по донесению Кадзуо, единственный из своих собратьев, кто относится к пришельцу с сочувствием, тогда как прочие в миссии усмотрели в нём дурное предзнаменование либо и вовсе лазутчика враждебных сил; в Макао, к Великому Визитатору ордена, отправлена депеша с подробным описанием происшествия и просьбой указать, как надлежит поступить с чужаком дальше.
Сигэнори слушал, не перебивая, лишь изредка чуть прищуривая и без того узкие глаза, а когда Кадзуо закончил, коротко кивнул.
— Хорошо, что сразу написал мне, Кадзуо. Не тем людям, что сидят выше меня, а мне первому. — В этих словах было и одобрение, и скрытое напоминание о том, кому в этой провинции надлежит подчиняться в первую очередь, минуя даже формальную иерархию, связывающую самурая с сюзереном через доклады и согласования. — Отцы-иезуиты слишком любят решать, что достойно внимания, а что нет, не спрашивая нас. Если бы не твоё письмо, я бы узнал об этом чужаке в лучшем случае из их собственной переписки, поданной так, как выгодно им, а не так, как есть на самом деле.—Он помолчал, глядя куда-то в сторону моря, откуда доносился привычный, ровный шум прибоя, и в его тёмных, чуть раскосых глазах мелькнула тень неприязни, впрочем, тщательно сдерживаемой, как сдерживают норовистую лошадь плотной уздой.— Я не люблю этих чёрных ворон в рясах, Кадзуо. Никогда не любил. Они приходят с крестом в одной руке, а другой тем временем прибирают к рукам души моих подданных, сеют смуту, учат крестьян повиноваться не даймё, а какому-то невидимому богу за морем и его наместнику в Риме. Была бы моя воля — я выгнал их всех до единого с этих островов, как выгоняют шелудивых псов со двора. Но воля моя здесь связана вещами более важными, чем моя неприязнь. — Он раздражённо повёл плечом, будто скидывая невидимую тяжесть. — Без их кораблей у нас нет ни свинца, ни доброго огнестрельного припаса, ни самих мушкетов, без которых ни один даймё в этой стране больше не может считать своё войско серьёзной силой. Нам нужны качественные фитили, сера, селитра и другие материалы. Без селитры нельзя изготовить хороший порох в больших количествах.Через них идёт китайский шёлк, за который в этой стране платят серебром больше, чем за что-либо ещё, и они одни знают морские пути, ибо сами китайцы давно закрыли нам прямой доступ к своим портам. Так что придётся терпеть их чёрные вороньи стаи ещё долго, Кадзуо, пока сёгунат сам не решит иначе. А пока — я должен знать, что происходит в моих собственных землях раньше, чем это узнают они.
Он ещё раз кивнул своим мыслям, будто утверждая некое внутреннее решение, и отдал короткий приказ: чужеземца привести немедленно во внутренний двор, а заодно послать за вторым священником из иезуитской миссии — тем самым, что, по словам Кадзуо, относился к пришельцу враждебнее прочих, — дабы самому послушать, что скажут представители обеих сторон этого спора, прежде чем выносить собственное суждение.
Дмитрия привели во двор ещё до того, как первые прямые лучи солнца дотянулись до крыш усадьбы. Феррейра шёл рядом с ним, придерживая полу сутаны, чтобы не запутаться в подоле на неровных камнях тропинки, а по бокам, чуть позади, двигались двое стражников с копьями, всем своим видом показывая, что этот путь чужаку предстоит проделать не свободным человеком, а скорее пленником, чья участь ещё не решена. Двор усадьбы, куда его завели, оказался куда просторнее, чем тот, в котором он жил у Мидори, — выложенный крупным серым гравием, с редкими соснами по краям, чьи стволы были направлены и изогнуты десятилетиями терпеливого ухода, и с тем же ощущением абсолютного, до последнего камня выверенного порядка, которое поразило его ещё в первый день пребывания в этом мире. Но сейчас этот порядок был нарушен присутствием доброго десятка вооружённых людей — самураев в полном облачении, расставленных вдоль стен двора с той нарочитой, показной неподвижностью, которая должна была внушать не столько уважение, сколько страх. Феррейра, коснувшись плеча Дмитрия, жестом показал ему опуститься на колени прямо на холодный, влажный от утренней росы гравий, и Дмитрий подчинился, чувствуя, как острые камешки впиваются в кожу сквозь тонкую ткань хакама. Сам священник устроился неподалёку, чуть сбоку, на низкой скамье, принесённой одним из слуг, — так, чтобы одновременно видеть и лицо Дмитрия, и те раздвижные двери в дальнем конце двора, за которыми, судя по доносившимся приглушённым голосам и звукам движения, готовился к выходу сам хозяин этих земель. Второй священник появился спустя недолгое время, и с первого взгляда на него Дмитрий ощутил разницу, столь же явную, как разница между тёплым деревенским очагом и холодным лезвием клинка. Если Феррейра, при всей своей аскетичной худобе, нёс в себе что-то от усталого, но не растерявшего человеческого тепла путника, много повидавшего и потому научившегося снисходительности, то этот человек — священник представился коротко, почти не глядя на Дмитрия, как отец Родригу Морейра — казался вытесанным из того же холодного камня, каким были облицованы стены синтоистских святилищ. Он был моложе Феррейры, пожалуй, лет тридцати пяти, невысок ростом, но крепко, жилисто сложен, с бледным, почти без загара лицом человека, избегающего лишний раз выходить под открытое солнце, и с глазами такого тёмного, почти чёрного оттенка, что в них, казалось, вовсе не было зрачка — только сплошная, не мигающая чернота. Сутана на нём была не запылённой и не поношенной, как у Феррейры, а безупречно вычищенной, туго перепоясанной, будто он специально готовился к этой встрече как к некоему торжественному, ритуальному действу. В левой руке он держал деревянное распятие на чётках из тёмного, тяжёлого дерева — не такое, как у Феррейры, латунное и отполированное годами обращения, а грубое, аскетичное, вырезанное словно намеренно без всякого изящества, — и время от времени, пока шёл через двор, он останавливался, прикрывал глаза и беззвучно шевелил губами, будто читал про себя короткую молитву перед схваткой. Остановившись напротив Феррейры, оглядел сидящего на коленях Дмитрия долгим, изучающим взглядом, полным той брезгливой настороженности, с какой смотрят на подозрительное насекомое, прежде чем решить, раздавить его или отойти в сторону, и заговорил по-португальски, негромко, но так, чтобы Феррейра расслышал каждое слово.
— Значит, вот он, ваш северный найдёныш, отец Луиш. Тот самый, о ком вы так печётесь последние недели, забыв, кажется, о своей истинной пастве.
— Он не найдёныш, отец Родригу, а человек, потерпевший кораблекрушение, — спокойно ответил Феррейра, не повышая голоса. — И моя паства от того, что я уделяю ему внимание, не терпит никакого ущерба.
— Человек ли? — Морейра чуть склонил голову, разглядывая Дмитрия так, будто тот и вправду мог оказаться каким-то иным, не вполне человеческим существом. — Из земли, о которой мы знаем лишь то, что там царит ересь и мрак, из страны, отвергшей власть святого престола ещё до того, как большинство из нас появилось на свет. Вы уверены, отец Луиш, что нашли на берегу невинную жертву бури, а не орудие врага рода человеческого, посланное искушать нас в самый разгар наших трудов на этой земле?
— Я уверен в том, что видел собственными глазами, — Феррейра говорил всё так же ровно, но в его голосе прорезалась сталь. — Человек, изголодавшийся, израненный, едва живой, был выброшен на скалы после гибели своего судна. Это не выдумка и не наваждение, отец Родригу, это то, что подтвердят вам крестьяне этой деревни и сам управляющий земель Хаттори Кадзуо-сама.
— А я уверен в другом, — Морейра тоже не повышал голоса, но каждое его слово падало тяжело, как камень в воду. — Я уверен, что дьявол редко является в мир с рогами и хвостом, как рисуют его на грубых лубках для черни. Он куда охотнее принимает облик несчастного, страждущего путника, взывающего к нашему милосердию, чтобы вернее проникнуть в наши ряды и посеять там раздор изнутри. Схизматик из земли еретиков появляется здесь, в самый разгар наших трудов, именно тогда, когда влияние Общества Иисуса в этой провинции и без того находится под угрозой из-за интриг иных орденов и происков местных язычников — вы находите это простым совпадением, отец Луиш?
— Я нахожу это Промыслом Божьим, а не происками дьявола, — жёстко ответил Феррейра, — и склонен видеть в этом человеке возможность, а не угрозу. Возможность обратить в истинную веру ещё одну заблудшую душу, а заодно, быть может, и получить сведения о землях, доселе неведомых нашему ордену. Разве не в этом заключается наше призвание — нести свет истины во тьму, а не отворачиваться от той тьмы из страха запачкать об неё рясу?
Морейра ничего не ответил, лишь сжал в кулаке распятие так, что костяшки пальцев побелели, и снова устремил на Дмитрия взгляд, полный холодного, расчётливого презрения, — взгляд человека, уже вынесшего свой приговор и ожидающего лишь удобного случая, чтобы этот приговор был приведён в исполнение чужими руками. Дмитрий понятное дело не понял ни единого слова из их перепалки, но тут и без перевода было понятно, что его дальнейшая судьба в руках того, кто сейчас появится из-за двери, а мнение каждого из священников скорректируют его в ту или иную сторону. Тем временем во внутренних покоях усадьбы, Сигэнори сидел и слушал, как два иезуита стараясь не повышать голоса в рамках приличия спорили между собой явно доказывая друг-другу, что каждый из них думает о чужестранце. Это позабавило его и одновременно подтвердило ещё раз тот факт, что святые отцы не стали бы так возбуждаться, если б речь шла о простом человеке, значит в нём что-то есть такое, что нравится отцу Феррейро и так раздражает отца Морейру. Раздвижные двери-сёдзи, выходившие во двор, наконец пришли в движение, отодвигаясь с тихим, деревянным скрипом, и все, кто находился во дворе, — самураи вдоль стен, оба священника, слуги в дальнем углу, — одновременно, будто по единой невидимой команде, склонились в глубоком поклоне, коснувшись лбами холодного гравия. Дмитрий, повинуясь короткому, резкому жесту Феррейры, торопливо последовал их примеру, вжимаясь лбом в острые камешки и чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Сакакибара Сигэнори сидел на невысоком, но богато украшенном возвышении — деревянном помосте, застеленном плотными циновками и покрытом сверху тонким ковром с вытканным на нём фамильным гербом клана, — восседая на низком, но массивном стуле с высокой резной спинкой, лакированной в тёмно-красный, почти кровавый оттенок, с изображёнными по бокам стилизованными изгибающимися драконами. Сам даймё оказался мужчиной лет тридцати пяти, крепкого, но не грузного сложения, с широкими, разворотистыми плечами воина, привыкшего с юных лет к тяжести доспеха, и лицом, в котором смешивались черты, свойственные японской знати того времени, — высокие, чётко очерченные скулы, узкий, внимательный разрез глаз, тонкие, плотно сжатые губы — с той особой печатью властности, что появляется у человека, годами привыкшего к тому, что от одного его слова зависят десятки, если не сотни жизней. Он был облачён в парадное, но не чрезмерно вычурное кимоно из тёмно-синего, почти чёрного шёлка, расшитое по краям едва заметным узором из тех же трёх перекрещенных стрел, что украшали и знамёна его свиты, поверх кимоно был наброшен короткий, безрукавный жилет-хаори с широкими, торжественными плечами, а волосы его, собранные в тугой, аккуратный узел на макушке, были уложены с той педантичной строгостью, которая свойственна людям, придающим большое значение внешнему порядку, как отражению порядка внутреннего. За его спиной, по обе стороны от возвышения, стояли двое личных телохранителей в полном боевом облачении, неподвижные, как статуи, с руками, лежащими на рукоятках мечей, а сбоку, чуть в отдалении, замер писец с раскрытым свитком и приготовленной тушечницей, готовый в любой момент занести на бумагу решение своего господина. В руках сам Сигэнори держал сложенный веер из чёрного дерева, и время от времени, пока разглядывал двор, лениво, почти небрежно постукивал этим веером по колену — жест, в котором, как показалось Дмитрию, было что-то хищное, что-то от кота, лениво играющего с попавшейся в лапы добычей, прежде чем решить, стоит ли её съесть. Он обвёл двор внимательным, неторопливым взглядом, задержавшись на мгновение на фигуре Морейры, затем на Феррейре, и, наконец, остановил взгляд на коленопреклонённом, вжавшемся лбом в гравий Дмитрии. Феррейра, не поднимая головы выше положенного, тихо, но настойчиво толкнул Дмитрия локтем и прошептал по-английски:
— Дзимитори, скажи приветствие по японски: коничива Сигэнорри-сама и не забудь снова поклониться.
Дмитрий, медленно, как его учили, распрямился настолько, чтобы принять позу глубокого, но не полного поклона, не поднимая при этом глаз выше уровня циновки под ногами даймё, и произнёс, старательно, по слогам, с тяжёлым, режущим слух акцентом фразу, которую давно уже вызубрил:
— Коничива, Сигэнори-сама.
В воцарившейся тишине эти неуклюже, но старательно произнесённые слова прозвучали настолько неожиданно из уст чужака с бледным, нездешним лицом, что по двору, среди неподвижных самураев, прокатился едва слышный шёпот, а сам Сигэнори, чуть приподняв бровь, издал короткий, сухой смешок — не насмешливый, а скорее одобрительный, как смеётся человек, увидевший, что заморская зверушка, привезённая на потеху, оказалась смышлёнее, чем он ожидал.
— Он уже что-то понимает в нашей речи, — произнёс даймё, ни к кому конкретно не обращаясь, но так, что слова его были явно предназначены для всех присутствующих. — Это хорошо. — Он повернул голову к Феррейре, и в его голосе прозвучало прямое требование объяснений. — Рассказывай, святой отец. Я хочу знать всё об этом человеке — кто он, откуда пришёл, что умеет делать, и почему он до сих пор здесь, а не отправлен, как надлежало бы, прямиком к моему судье, чтобы решить его участь по закону.
Феррейра, склонив голову в знак повиновения, начал быстро говорить по японски, тщательно подбирая слова так, чтобы не упустить ни одной существенной детали, но и не сказать ничего лишнего. Он рассказал о крушении корабля, шедшего, по словам самого чужестранца, из Макао в Нагасаки, о том, как несчастного выбросило на скалы почти при смерти, о его происхождении из далёкой северной страны Московии, о которой в этих краях почти ничего не известно, и, наконец, о его несомненном, доказанном на деле мастерстве плотника и резчика по дереву. Сигэнори слушал внимательно, не перебивая, лишь изредка задавая короткие, отрывистые вопросы, которые Феррейра тут же переводил Дмитрию на английский: правда ли, что он способен построить дом целиком, от основания до крыши, без единого гвоздя? Знает ли он, как укреплять земляные стены деревом при осадных работах, как ставят частокол и башни вокруг замков? Приходилось ли ему работать с иными материалами, помимо дерева, — с камнем, с металлом? Дмитрий отвечал так честно и подробно, насколько позволяли скудный запас английских слов и постоянная необходимость упрощать любое объяснение до самой сути, стараясь не привирать сверх меры, но и не преуменьшать своих умений: да, он способен построить дом целиком; да, он понимает толк в укреплении конструкций, хотя военным делом никогда прежде не занимался; да, он работал и с металлом, хотя в основном лишь постольку, поскольку это требовалось для изготовления и заточки собственных инструментов.
Именно на этом месте разговора, когда Сигэнори, чуть прищурившись, обдумывал услышанное, в беседу вновь вмешался отец Морейра, не дожидаясь, пока даймё сам к нему обратится, — вмешался с той дерзкой настойчивостью человека, для которого молчание в присутствии зла равносильно соучастию в этом зле.
— Позвольте и мне сказать слово, ваша светлость, — произнёс он тоже по-японски и его голос внезапно показался Дмитрию теперь гнусавым и скрипучим, как несмазанная петля. Сигэнори чуть повернул голову в его сторону. Со стороны священника это было дерзостью заговорить прежде чем к нему обратились. Но в данном контексте, Сигэнори решил не акцентировать на этом внимание и дозволил тому говорить. Морейра, воспользовавшись этим позволением, заговорил быстро, страстно, тыча узловатым пальцем в сторону Дмитрия так, будто указывал на нечистое, прокажённое существо. — Этот человек — не просто гайсин и не просто потерпевший кораблекрушение мореход, как пытается представить его мой излишне доверчивый собрат. Он явился из земли схизматиков и еретиков, отвергающих истинную веру и власть святого престола, из страны, о которой достоверно известно лишь то, что она погружена во тьму заблуждения. Кто поручится, что он не подослан врагами нашего Общества, не заслан сюда, чтобы вкрасться в доверие к вашей светлости и вашим людям хитростью и лестью, прежде чем нанести удар в спину? История знает немало примеров, когда самое невинное, самое жалкое обличье скрывало под собой злейшего врага. Я бы советовал вашей светлости не доверять этому мастерству, о котором столько говорят, — что стоит показная ловкость рук по сравнению с той опасностью, которую несёт в себе неведомый, бесконтрольный чужак посреди мирной провинции? Отдайте его палачам, ваша светлость, пусть его сварят в кипятке или распнут, как поступают с обычными разбойниками и еретиками, — так будет вернее для спокойствия ваших земель, чем испытывать судьбу, приближая к себе неизвестно кого.
Феррейра, не выдержав, тут же вступил с ним в новый спор, и голоса обоих священников на мгновение слились в почти неразличимый гул взаимных обвинений — Феррейра говорил о милосердии и о том, что судить о человеке следует по его делам, а не по одному лишь месту его рождения, Морейра же с прежним холодным упорством твердил о происках дьявола и о неоправданном риске, — и Сигэнори, откинувшись на спинку своего кресла, слушал этот спор с тем спокойным, чуть насмешливым любопытством, с каким наблюдают за петушиным боем, не спеша делать ставку ни на одну из сторон. Наконец он поднял руку, и оба священника разом умолкли, как по команде.
— Довольно, — произнёс даймё, и в этом коротком слове прозвучало столько властности, что даже Морейра не рискнул возразить. Он перевёл взгляд на Хаттори Кадзуо, стоявшего чуть в стороне, и тихо сказал ему, чтобы услышал только он:
— Кадзуо, я доверяю твоим словам и твоим глазам больше чем кому либо. А ещё спор этих двух грязных святош окончательно убедил меня, что от этого чужестранца возможно действительно пользы может быть больше чем вреда.
Кадзуо, выступив вперёд и склонившись в почтительном поклоне, слушал и ещё раз повторил сказанное ранее:
— Скамья, которую он сработал, господин, сделана без единого изъяна, соединена без гвоздей, на одних лишь шипах, и держится прочнее иной работы наших собственных плотников. Староста деревни подтвердит то же самое — брус, вытесанный этим чужаком, был ровнее и глаже, чем у любого местного мастера. Руки у него поставлены, ваша светлость. Это не пустая похвальба.
Сигэнори кивнул, вновь принимаясь лениво постукивать сложенным веером по колену, и на его лице появилось то выражение сосредоточенного, почти азартного расчёта, какое бывает у купца, взвешивающего на ладони кусок неизвестного металла, пытаясь на глаз определить его истинную ценность. Он думал не о милосердии и не о богословских тонкостях, занимавших сейчас обоих священников, — он думал о том, что хороший плотник, мастер, способный работать без изъяна, представляет собой редкость, которая в наступающие смутные времена может оказаться куда полезнее, чем ещё один зарезанный без пользы чужак. Он думал о частоколах и сторожевых башнях, которые придётся возводить, если война между сторонниками малолетнего наследника Хидэёси и приверженцами Токугавы Иэясу и в самом деле разгорится в полную силу, о починке крепостных стен собственного замка, о постройке новых складов и амбаров, о десятках дел, для которых умелые руки ценятся на вес серебра куда больше, чем крикливые заверения святош в собственной правоте.
— Хороший мастер по дереву, — произнёс он наконец медленно, будто пробуя эти слова на вкус, — большая редкость в наше время, отец Родригу. Особенно такой, что способен строить не только дома, но и укрепления для отражения атак неприятеля. А времена сейчас такие, что у скоро они могут понадобиться всем — и мне, и соседям моим, и, быть может, даже вашей драгоценной миссии, если её всё же вздумают тронуть недоброжелатели. — Он повернул голову к Морейре, и в его тёмных глазах мелькнула тень холодного, ничем не прикрытого превосходства человека, привыкшего повелевать, а не выслушивать чужие советы. — Сварить его или распять я успею в любой день, отец Родригу, — это дело нехитрое, и оно никуда не убежит. А вот найти второго такого мастера, если этот и правда окажется столь искусен, как о нём говорят, — дело куда более трудное. Так что пусть пока живёт и работает. А там будет видно, чего он стоит на самом деле. Я принимаю решение: чужеземец по имени Дзимитори-сан, пусть пока продолжает жить и работать в деревне, старосте дать указание выделить ему работников в помощь, снабдить деревом и всем необходимым инструментом. Пусть он построит себе крепкий дом в котором будет жить. Мастеру не пристало спать словно простолюдину на жёсткой циновке в каком-то шалаше. Заодно поглядим, что он умеет. Кроме того, питаться Дзимитори должен, как полагается человеку его статуса, пусть староста приставит к нему женщину какая будет ему готовить нормальную еду. Сытый ремесленник работает гораздо лучше, чем голодный. Отец Феррейра, переведите это чужестранцу. Все свободны, я хочу теперь отдохнуть с дороги.