К книге
Путь гайдзина. Пока цветёт Сакура. Книга 1Глава 18 Запас прочности
64%
Глава 18 Запас прочности
18

Прошло три дня с той ночи, когда рассвет над южным ущельем окрасился не привычной уже Дмитрию розовой прохладой, а дымом и кровью, — и лагерь понемногу возвращался к тому неровному, но упорному ритму труда, который один только и мог теперь удержать людей от того, чтобы снова и снова оборачиваться на свежий, ещё не осевший холмик земли за невысокой деревянной оградкой. Обгоревшие участки укрепления заменили быстрее, чем Дмитрий смел надеяться, — плотники, будто назло собственному страху, налегли на работу с таким остервенением, что к исходу второго дня от пожара не осталось и следа, если не считать почерневших, обугленных с одного бока брёвен, сваленных в кучу на растопку. Землекопы восстановили осыпавшийся край рва, вязальщики заново перетянули повреждённые огнём щиты для второй линии — и всё как будто вернулось на круги своя. Всё, кроме одной мысли, что засела у Дмитрия в голове с той самой минуты, как он, ещё не отойдя от пережитого, увидев вблизи, что может сотворить примитивная глиняная бомба, которой синоби подожгли дерево. Мысль эта пришла к нему не сразу — сперва он, как и все, был слишком занят латанием прорех, слишком вымотан бессонными ночами и тяжестью в груди, чтобы заглядывать вперёд дальше завтрашнего утра. Но на третий день, когда он в очередной раз обходил починенный участок ограды, разглядывая свежие, ещё пахнущие смолой брёвна, его будто окатило холодной водой: а что будет в следующий раз, когда к ущелью придут не пятнадцать наёмных убийц, крадущихся тайком в темноте, а настоящее войско, с сотнями рук, каждая из которых способна выпустить тысячи стрел с горящими наконечниками, сотни таких бомб с горящей смесью? Три линии обороны, задуманные и вычерченные его рукой, три месяца тяжкого труда сотни людей — всё это в один недобрый час может обратиться в пепел, а вместе с укреплениями сгорят и последние надежды защитников на укрытие, на возможность держать строй под обстрелом. Дерево, при всей своей прочности, при всей той хитрости, с какой он рассчитывал углы наклона кольев и высоту насыпи, оставалось деревом — и у огня, в отличие от меча или стрелы, не было ни устали, ни жалости, ни промаха.

Он замер тогда посреди ущелья, чувствуя, как холодеют кончики пальцев, — не от утреннего ветра, а от того особого, узнаваемого всяким мастеровым чувства, когда понимаешь, что просчитался с самого начала, упустил нечто важное, что теперь придётся навёрстывать бегом, потому что времени, возможно, оставалось куда меньше, чем хотелось бы думать. В тот же день, дождавшись очередного визита отца Феррейры, приехавшего проведать раненых и справиться о ходе работ, Дмитрий отвёл его в сторону, к своему шатру, и, усадив на низкий чурбак, принялся, помогая себе руками и обломком угля на дощечке, растолковывать то, что не давало ему покоя со вчерашнего утра.

— Отец Феррейра, — начал он, — мы отбились от пятнадцати человек чудом, с помощью богов и собственным упрямством. Но что будет, когда на на нас нападёт уже целое войско? Что, если эти соседствующие с нами даймё решатся на на открытый штурм и противостояние с нами, и просто забросают нас огнём со всех сторон разом? Всё, что мы строим, сгорит быстрее, чем мы успеем потушить хотя бы половину. Нужно думать, как защитить дерево от огня, а не только от меча, стрелы и мушкетной пули.

Феррейра, выслушав, помрачнел — видно было, что мысль эта не приходила прежде в голову и ему самому, привыкшему судить об осаде по книгам европейских инженеров, где крепости строились из камня и кирпича, а не из горной сосны.

— Ты прав, — признал он не сразу, — и в этом смысле здешние укрепления, при всей их хитрости, уязвимее любого европейского замка. Но что ты предлагаешь? Ты же не каменщик, Дзимитори, ты столяр — ты понимаешь дерево, а не камень.

— Именно потому, что я понимаю дерево, — ответил Дмитрий, — я знаю, чего оно боится больше всего. Сухая доска горит, как порох. А вот сырая, покрытая толстым слоем глины — совсем другое дело. Я не инженер и не строитель крепостей, отец Феррейра, но я знаю одно: если дерево нельзя убрать совсем, его нужно спрятать. Спрятать под то, что не горит.

И он принялся, загибая пальцы, перечислять то, что успел за эту бессонную ночь придумать сам, вспоминая при этом не военные трактаты, каких отродясь не читал, а простую, въевшуюся в руки за годы работы с материалом мастеровую сметку. Первое — обмазать глиной, причём не тонким слоем побелки для виду, а толстой, в две-три ладони, коркой из глины, замешанной с рубленой соломой и, как он слышал ещё дома от стариков-печников, с добавлением навоза для вязкости, — такая обмазка, высыхая, превращается в подобие обожжённого кирпича, растрескивается неохотно и от огня почти не страдает. Обмазывать не все сооружения целиком — на это ни глины, ни рук не хватит, — а самые уязвимые места: стыки брёвен, где щели особенно охотно тянут в себя огонь, решётчатые основания сторожевых вышек, площадки для лучников и стрелков из мушкетовщ, ведь именно их потеря стоила бы дороже всего. Второе — устроить вдоль всей линии укреплений, через равные промежутки, врытые в землю чаны с водой и рядом с ними — короба с влажным песком и охапки мокрого камыша или соломенных матов, чтобы при первых же признаках пожара дежурные могли, не тратя времени на беготню за водой, тут же сбить пламя, пока оно не разгорелось. Третье — разбить сплошную линию частокола на отдельные, не связанные напрямую участки, разделённые невысокими земляными перемычками или промежутками голой, утрамбованной земли, — так, чтобы огонь, охвативший один отрезок ограды, не мог беспрепятственно перекинуться на соседний, а защитникам оставалось бы жертвовать лишь частью укреплений, а не всеми разом. Четвёртое — для крыш сторожевых башен и навесов, крытых обычно сухой соломой или тростником, придумать замену: либо намочить кровельный материал заранее и держать наготове чаны для постоянного смачивания в жаркую, сухую погоду, либо, там, где было время и возможность, покрыть крыши слоем той же глины или дёрна — дёрн, кстати, Дмитрий видел на некоторых старых деревенских амбарах и знал, что трава на нём хоть и сухая бывает по осени, но горит куда неохотнее соломенной кровли. Феррейра слушал, время от времени останавливая его, чтобы уточнить то или иное слово, а когда Дмитрий закончил, покачал головой с тем же выражением, какое Дмитрий уже видел на его и какое означало одобрение.

— Знаешь, — сказал священник задумчиво, — я слышал в Макао от одного инженера-иезуита, что в некоторых японских городах богатые купцы строят особые амбары — толстостенные, обмазанные глиной чуть ли не в локоть толщиной, — специально для того, чтобы товар не сгорел при пожаре, а такие пожары в тесных деревянных городах здесь не редкость. Ты, сам того не зная, придумал ту же хитрость, только на свой лад и для укреплений, а не для купеческого шёлка.

— Значит, придумка неплохая, раз до неё уже кто-то додумался, — усмехнулся Дмитрий устало. — Помогите мне только всё это передать Сигэнори-сама так, чтобы он понял — не блажь это, не каприз уставшего от страха человека, а военная необходимость.

Даймё, выслушав через Феррейру всё, что Дмитрий успел обдумать, отнёсся к предложению серьёзнее, чем тот смел ожидать: не было в его лице ни тени сомнения или снисходительной усмешки, с какой иной вельможа мог бы выслушать советы простого плотника, — лишь то же цепкое, деятельное внимание, с каким он прежде рассматривал чертёж трёх линий обороны.

— Дерево не может спорить с огнём на равных, — произнёс Сигэнори, — это знает всякий, кто хоть раз видел, как горит деревня. Но глина, вода и расчётливое разделение укреплений — это то, что в наших силах устроить уже сейчас, не дожидаясь новой беды. Передай Дзимитори-сан, — обратился он к Феррейре, хотя обращался, по сути, уже к самому Дмитрию, — что я велю пригнать сюда гончаров и печников из ближайших деревень, тех, кто умеет работать с глиной, и выделить для этого дела столько землекопов, сколько потребуется, не в ущерб основной стройке. Пусть работа над обмазкой ведётся там, где ты укажешь, начиная с самых уязвимых мест.

Кадзуо, стоявший чуть поодаль, добавил от себя, что среди крестьян окрестных деревень найдётся немало печников — местные жилища, хоть и деревянные, часто имели глинобитные очаги и печи, — и не составит труда собрать их сюда за один-два дня, а глины в достатке имелось в русле пересыхающего к осени ручья неподалёку. Так за считанные дни к прежним заботам стройки прибавилась ещё одна: у подножия частокола появились ямы для замеса глины, куда сгружали рубленую солому и, к немалому удивлению Дмитрия, действительно подмешивали навоз — местные мастера, как оказалось, знали этот секрет ничуть не хуже стариков из его родной деревни, — а чаны с водой и короба с влажным песком, расставленные через равные промежутки вдоль всей линии обороны, стали для караульных таким же привычным атрибутом ночного дозора.

Вместе с этим Дмитрий, посовещавшись с Феррейрой ещё раз, попросил передать даймё и другую свою тревогу, не менее насущную, чем страх перед огнём. Он давно уже замечал, обходя стройку, что к ущелью, при всём усилении охраны в первую же ночь после нападения, всё ещё довольно свободно приходили и уходили разные люди — то торговец, привёзший рис и соль для рабочих, то любопытный крестьянин из соседней деревни, прослышавший о невиданной стройке и решивший поглядеть на неё хоть одним глазком, то случайный путник, срезающий путь через отроги гор, то странствующий монах… Каждый из них, будь у него дурной умысел, мог бы разглядеть слабое место в обороне, сосчитать число защитников, а потом эта информация с успехом будет передана враждебным даймё и эффект от нашей защиты снизится в разы.

— Скажите ему, отец Феррейра, — попросил Дмитрий, — что мало одних усиленных караулов вокруг самой стройки. Нужно оцепить не только само ущелье, но и подступы к нему — тропы, ведущие сюда с равнины и из окрестных деревень, — выставить там дозорных пораньше, за час-два пути от лагеря, чтобы всякий чужак, всякий незнакомый человек был замечен и опрошен задолго до того, как приблизится к укреплениям. А тех, кто занят непосредственно на стройке, стоило бы как-то отличать от посторонних — знаком ли, деревянной биркой ли на поясе, — чтобы часовые с одного взгляда понимали, кто здесь свой, а кто чужой.

Сигэнори, выслушав и это, коротко кивнул и в тот же вечер отдал новые распоряжения Кадзуо: отныне всякий, кто являлся на стройку не с ведома старост или самого даймё, подлежал задержанию и допросу, дозорные посты выставлялись на всех подступах к ущелью, вплоть до развилки старой дороги в добром часе пути от лагеря, а для рабочих завели простые деревянные бирки-моккан с выжженным на них клановым знаком Сакакибара, без которых отныне не пускали за первую линию оцепления. Собаки, привезённые из поместья даймё, оказались здесь как нельзя кстати — их развели теперь не только у самого лагеря, но и по дальним постам, и чуткое звериное чутьё не раз в последующие дни поднимало ложную тревогу из-за случайного оленя или барсука, но зато ни один человек, идущий к ущелью без ведома караула, уже не мог рассчитывать подобраться незамеченным.

Разобравшись с огнём и охраной, Дмитрий обратился, наконец, к тому, что после ночного нападения занимало его едва ли не сильнее прочего, — к ловушкам, которые он неделю назад помог наметить на подступах ко второй линии обороны. То, что эти синоби-ниндзя( как он их про себя называл)всё-таки сумели подобраться достаточно близко к частоколу, прежде чем их заметили, красноречиво говорило: одних лишь ловушек, придуманных наспех и расставленных руками усталых землекопов, было недостаточно — требовалась более умелая, более коварная рука, способная предугадать, как именно станет действовать опытный вражеский лазутчик, привыкший избегать очевидных опасностей. И потому Дмитрий, вспомнив о нескольких немолодых, повидавших немало сражений самураях, приставленных к нему ещё раньше для устройства скрытых укреплений, отправился к ним с просьбой не просто копать, куда он укажет, а помочь довести замысел до ума — глазами людей, для которых засада и хитрость были частью ремесла куда более привычной, чем для бывшего столяра из другого мира.

Старший из этих воинов, немногословный самурай по имени Морикава, чьё изборождённое шрамами лицо говорило само за себя, выслушав через Феррейру то, что Дмитрий уже успел придумать раньше — ямы с кольями на дне, замаскированные растяжки, соединённые с копьями, — покивал одобрительно, но заметил, что для настоящего лазутчика, привыкшего ходить по вражеской земле с оглядкой на каждый шаг, такие ловушки должны быть куда изощрённее и разнообразнее, иначе опытный враг быстро научится их распознавать и обходить. И вместе они, Дмитрий вспоминая обрывки того давнего документального фильма о вьетнамской войне, а Морикава добавляя к этому собственный многолетний опыт войны в горах, принялись изобретать целую сеть новых, куда более коварных ловушек для узких троп и открытых участков между линиями обороны.

Вместо простых ям со сложенными на дне кольями решено было устраивать многоярусные ловушки — с двумя, а где позволяла глубина, и с тремя рядами заострённых и обожжённых на костре для твёрдости кольев, торчащих под разными углами, так, чтобы упавший в такую яму, даже разглядев верхний ряд шипов, непременно напоролся на нижний, отшатнувшись от первого. Поверх ямы натягивали тонкий плетёный настил из веток, присыпанный землёй и палой листвой настолько искусно, что от настоящей тропы такое место не отличить было даже опытному глазу, если не знать заранее точного места. Вдоль же самих троп, там, где яму выкопать было негде из-за камня или корней, придумали иное — согнутый и удерживаемый в напряжении молодой ствол бамбука или гибкого деревца, к вершине которого крепились острые, обожжённые колья; стоило неосторожному путнику задеть ногой скрытую в траве растяжку, как удерживающая петля соскакивала, и ствол резко распрямлялся, обрушивая свои шипы на грудь или бёдра идущего с силой, какой не ожидал бы никто, ступивший, казалось бы, на самую безобидную лесную тропинку. А там, где нужно было не убить врага, а лишь заранее оповестить о его приближении, Морикава предложил устроить более простые растяжки, соединённые не с копьями, а с подвешенными в кустах бамбуковыми трещотками или связками мелких колокольчиков — так, чтобы даже самый осторожный лазутчик, задев в темноте почти невидимую нить, поднял бы негромкий, но достаточный для чуткого караула шум прежде, чем успел бы приблизиться к настоящим укреплениям.

— В моей прежней жизни, — сказал Дмитрий Феррейре, пока тот, слушая внимательно, переводил его слова Морикаве, — я слышал о войне, где маленький, бедный числом и оружием народ сумел долгие годы противостоять куда более сильному врагу именно такими хитростями — не встречая противника грудью там, где он этого ждал, а заставляя его бояться каждого шага по собственной земле. Страх, как верно сказал однажды Кадзуо-сан, замедляет армию сильнее самого крепкого частокола.

Морикава, выслушав перевод, впервые за весь разговор позволил себе нечто похожее на одобрительную улыбку и произнёс несколько слов, которые Феррейра передал так: истинный воин боится не открытого боя, а неведомого — того, что подстерегает его там, где, по всем законам войны, опасности быть не должно. Именно такую войну, войну неведения и постоянного, изматывающего душу страха, они теперь и намеревались устроить для всякого, кто рискнёт снова прийти к южному ущелью с недобрым умыслом.

Пока всё это — глина, дозоры, новые ловушки — обретало зримые, ощутимые очертания в самом ущелье, далеко на западе, в резиденции Сигэнори, готовилась и другая работа, куда менее заметная постороннему глазу, но не менее важная для будущего всей провинции. Даймё, как и обещал сразу после нападения, велел составить подробную депешу совету старейшин — тому собранию влиятельных вельмож и родовитых старцев, чьё слово в делах, касающихся споров между соседними владениями, значило порой не меньше, чем воля самого сёгуната. В депеше этой, составленной его личным писцом убористым, аккуратным почерком на плотной рисовой бумаге, Сигэнори подробно, но сдержанно изложил обстоятельства ночного нападения: отряд из пятнадцати человек, вооружённых на манер школы Кога, попытался под покровом темноты сжечь возводимые на южной границе укрепления и убить чужеземного мастера, руководившего строительством; нападение было отбито силами немногочисленной охраны и самих строителей, ни один из нападавших не сдался живым. Далее, тщательно подбирая слова, даймё писал, что не может назвать перед советом прямого виновника без бесспорных доказательств, — но что близость его южных границ к землям клана Такаги, давняя история пограничных споров между их родами и то обстоятельство, что именно возводимые Сигэнори укрепления должны были в скором времени лишить соседний клан удобного повода для притязаний на спорную полосу земли, заставляют его высказать совету свои подозрения, сколь бы осторожно они ни были сформулированы. Он просил старейшин иметь эти обстоятельства в виду, если впредь до них дойдут иные вести о беспокойстве на южной границе, и уведомлял, что намерен впредь удвоить бдительность, не давая, впрочем, повода думать, будто сам готовит ответное нападение или намерен нарушить хрупкое равновесие между соседними владениями. Депеша заканчивалась заверением в неизменной верности Сигэнори интересам провинции и готовности впредь держать совет в известности о любых новых происшествиях.—Запечатав свиток фамильной печатью с изображением сакакибаровского герба, Сигэнори вручил его одному из самых доверенных и быстрых гонцов с наказом не мешкать в пути и передать послание лично в руки старшему из старейшин, минуя посредников, — дело было слишком деликатным, чтобы доверять его случайным ушам на постоялых дворах вдоль дороги. Кадзуо, узнав об отправке депеши, заметил своему господину, что подобный шаг, при всей его осторожности, всё же приоткрывает противнику часть их карт — Такаги, узнав рано или поздно о содержании письма, поймёт, что его подозревают, — но Сигэнори лишь покачал головой в ответ.

— Пусть знает, — произнёс он меланхолично. — Пусть знает, что за его тенью следят даже те, чьё слово он не в силах ни купить, ни запугать. Иногда одна лишь тень подозрения способна связать руки вернее, чем прямое обвинение, которое ещё нужно доказать.

Тем временем, пока в самом ущелье день за днём вырастала новая, более хитрая и более защищённая от огня линия обороны, а по дорогам провинции скакал гонец с осторожно составленной депешой, для самого Дмитрия жизнь понемногу выстраивалась в новый, непривычный, но всё же поддающийся какому-то распорядку уклад. Свободного времени у него, впрочем, оставалось немного — дни его по-прежнему были заполнены до отказа: обход укреплений, разговоры через Феррейру, споры с плотниками о наклоне кольев, толщине глиняной обмазки и ряд других мелких бытовых моментов,— но в те редкие часы, что выпадали ему поздним вечером, перед тем как усталость окончательно валила его с ног на циновку в холщовом шатре, он старался тратить не на праздный отдых, а на то, что смутно ощущал как единственную настоящую защиту от чувства полной, пугающей растерянности перед этим чужим, незнакомым миром, — на понимание того, в какую страну забросила его судьба. Каждый вечер, покуда хватало масла в лампе и сил в отяжелевших от дневного труда руках, он доставал припасённый обрывок рисовой бумаги и, вспоминая уроки отца Феррейры, старательно, пусть и коряво, выводил заново кандзи, которым его успели научить, — не столько ради красоты письма, в которой он, конечно, не мог тягаться даже с самым скромным деревенским школяром, сколько ради того, чтобы простое, механическое повторение знаков помогало ему удержать в памяти всё новые и новые слова чужого языка. Феррейра, навещавший ущелье теперь едва ли не через день, стал для него не только переводчиком, но и своего рода учителем-собеседником: за короткими минутами отдыха у костра он рассказывал Дмитрию то о принятых при дворе даймё степенях поклона — как низко и в какую сторону следует склоняться перед человеком того или иного положения, чтобы не показаться ни излишне дерзким, ни, напротив, униженно раболепным, — то о разнице между буддийскими и синтоистскими обрядами, объясняя, отчего похороны Юки провели именно так, а не иначе, и почему для местных крестьян важно было отделить её могилу невысокой оградкой от прочих погибших — не в знак пренебрежения к остальным, но чтобы почтить особо ту, чей крик спас жизнь многим.

Именно смерть Юки, как ни горько было Дмитрию признаваться в этом даже самому себе, заставила его особенно жадно расспрашивать Феррейру о местных представлениях о смерти и загробной участи человека — о синтоистских верованиях в духов предков, о буддийском учении о перерождении, о том, отчего простые крестьяне здесь не боятся смерти так, как боялись её в его прежней жизни, а скорее опасаются не выполнить перед ней положенный долг, оставить незавершённым дело чести или заботы о близких. Он не мог сказать, что вполне понял или, тем более, разделил эти представления, — слишком силён был в нём отпечаток совсем иного, куда более прагматичного взгляда на мир, — но само стремление понять, за что и как именно молятся эти люди, склоняясь у наспех поставленного деревянного столбика над свежей могилой, помогало ему хоть немного примириться с собственной, невольной причастностью к чужой смерти.

Иногда, в те редкие вечера, когда работа позволяла ему ненадолго отлучиться из ущелья и добраться до деревни, где по-прежнему жила приютившая его когда-то Мидори, он заставал её за приготовлением ужина и, пока она хлопотала у очага, старательно, хоть и не без труда, пытался вести с ней короткий разговор на её родном языке — не столько ради самих слов, сколько ради того особого, почти домашнего ощущения, что рождалось от самой попытки говорить на языке этой земли без посредника. Мидори, поначалу посмеиваясь над его акцентом и путаницей падежных окончаний, со временем стала поправлять его всё серьёзнее, будто и сама увлеклась ролью терпеливой наставницы, а однажды, к немалому удивлению Дмитрия, показала ему, как правильно заваривать и подавать чай по местному обычаю — неторопливо, вдумчиво, с особым вниманием к каждому движению рук, — объяснив, что для здешних людей чаепитие это не просто утоление жажды, а маленький, но важный обряд собранности духа, к которому стоит относиться с должным уважением, кем бы ты ни был, гайдзином или урождённым японцем.

Порой, лёжа без сна в своём шатре и глядя в тёмный полог над головой, Дмитрий ловил себя на мысли, что дни его здесь, при всей их тяжести, страхе и внезапных вспышках насилия, обрели вдруг некое подобие смысла, какого ему прежде, в прежней его жизни, вечно не хватало за суетой заказов, ипотечных платежей и усталых будней. Он вспоминал жену Елену, дочерей, чью смерть он не видел воочию, а значит просто для себя решил, что они спаслись и живут в той другой реальности, так было легче, чем считать, что они все мертвы. И в такие моменты чувствовал привычную уже, тупую, ноющую тоску по ним, — но вместе с этой тоской в нём всё крепче укоренялось и иное чувство: осознание того, что здесь, в этом чужом, суровом и по-своему прекрасном мире, от его собственных рук и головы теперь по-настоящему зависят жизни десятков, если не сотен людей, — а значит, отступать, опускать руки или предаваться одному лишь горю было попросту нельзя. И потому, засыпая, он всякий раз давал себе одно и то же безмолвное обещание: выучить ещё сотню слов, понять ещё один обычай, придумать ещё одну хитрость против огня и вражеского клинка — не ради славы и не ради благодарности даймё, а ради того простого, но неотступного чувства долга перед людьми, которые, сами того не зная, стали для него, гайдзина с другого края света, единственной настоящей семьёй в этом времени и месте.

Предыдущая главаГлава 18 из 28Следующая глава