Солнце уже поднялось над восточными хребтами, разгоняя последние клочья ночного тумана, но лагерь, ещё вчера гудевший неутомимой стройкой, теперь застыл в тяжёлой, потрясённой тишине, нарушаемой лишь треском догорающих где-то на краю укреплений головней да негромкими, отрывистыми командами Хаттори Кадзуо, распоряжавшегося уборкой тел. Дмитрий сидел на низком чурбаке у своего разрушенного, завалившегося набок шатра, безучастно глядя на собственные руки — исцарапанные, покрытые ссадинами, ещё не отмытые от чёрной сажи, — и не сразу заметил, как рядом с ним присел отец Феррейра, которого разбудили и привезли вместе с отрядом Сигэнори по первому же известию о нападении.
— Дзимитори, — тихо позвал священник, коснувшись его плеча сухой, ладонью, — ты слышишь меня?
Дмитрий поднял голову. Взгляд у него был странный, будто остекленевший, устремлённый куда-то мимо собеседника.
— Она предупредила его, — произнёс он глухо, не сразу сообразив, что говорит по-русски, а не по-английски, и, спохватившись, повторил то же самое ломаным английским. — Юки. Она увидела их первой. Могла просто убежать, спрятаться в кустах — и осталась бы жива. А она побежала по направлению к моему шатру…хотела предупредить о надвигающейся опасности…. — Он замолчал, сжав кулаки так, что побелели костяшки. — Она спасла мне жизнь, святой отец. И заплатила за это своей.
Феррейра не нашёлся с ответом сразу — лишь молча коснулся чёток на поясе, будто ища в этом привычном жесте опору для собственных, ещё не до конца улёгшихся после увиденного мыслей. Он видел на своём веку немало смертей, обращал в веру умирающих на полях сражений в Европе, но зрелище этого маленького, разорённого предрассветным насилием лагеря, где вперемешку с телами вооружённых воинов лежали тела крестьян и совсем ещё юной девушки, которая всего несколько часов назад была живой и активной, отозвалось в нём особенно тяжело.
— Она поступила как воин, Дзимитори, — сказал он наконец, тщательно подбирая слова. — Здесь, в этой стране, о таком поступке сложили бы песню. Она не спряталась, хотя имела на это полное право, — она предупредила. И благодаря этому ты жив, а те, что напали на тебя, лежат сейчас там, где им и надлежит лежать.
— Это слабое утешение, — глухо отозвался Дмитрий.
— Знаю, — просто ответил священник. — Горе редко поддаётся утешению словами. Но я всё же скажу тебе то, что говорю всем, кто теряет близких на этой земле: её смерть не была напрасной. Ты жив — а значит, дело, которое она, пусть и невольно, помогла сохранить, будет доведено до конца.
Тем временем неподалёку от них разворачивалась другая, куда более деятельная сцена. Хаттори Кадзуо, обходивший вместе с несколькими самураями поле короткой, но кровопролитной схватки, наконец обнаружил то, ради чего распорядился искать особенно тщательно, — одного из нападавших синоби, тяжело раненного, но ещё живого. Двое дюжих самураев подняли его за связанные за спиной руки и поволокли к костру, у которого уже расположился Сигэнори, мрачно наблюдавший за происходящим.
Раненого бросили на колени перед даймё. Сорванная с лица маска-дзукин обнажила молодое, но уже иссечённое старыми шрамами лицо — лет двадцати пяти на вид, с коротко стриженными волосами и узкими, полными затаённой, не сломленной болью глазами, которые смотрели на своего пленителя без всякой мольбы, лишь с холодной, профессиональной обречённостью человека, знающего цену собственному ремеслу.
— Твоё имя, — коротко потребовал Хаттори Кадзуо, кладя руку на рукоять меча — не столько с угрозой, сколько по многолетней привычке.
Пленник молчал, лишь тяжело, прерывисто дыша сквозь стиснутые зубы.
— Люди Кога не отвечают на такие вопросы, — заметил Сигэнори негромко, обращаясь скорее к своему главному самураю, чем к самому пленному. — Они присягают молчанию раньше, чем берутся за оружие. — Он подошёл ближе, присел на корточки, чтобы оказаться на одном уровне с коленопреклонённым синоби, и продолжил уже тише, почти доверительно: — Но мне на самом деле нужно не твоё поганое имя. Мне нужно знать, кто тебя послал. Хотя, признаться, ответ я уже знаю и без твоих слов, но мне нужно чтобы ты это подтвердил, если хочешь сдохнуть быстро, а нет…тебя будут пытать так долго и медленно, отрывая от тебя кусочками плоть, пока я не узнаю имя того, кто нанял тебя, сына портовой шлюхи, для этой грязной работы.
Пленник вздрогнул, впервые за всё время подняв взгляд на даймё, но тут же вновь опустил глаза, стиснув зубы ещё крепче.
— Такаги Ёсинага, — произнёс Сигэнори всё тем же ровным, почти будничным тоном, будто рассуждая о погоде, а не о человеке, отдавшем приказ убить его самого доверенного мастера. — Только у него достанет безрассудства и золота, чтобы нанять целый отряд Кога. И только у него из соседствующих со мной даймё есть причины, чтобы желать смерти чужеземцу, строящему укрепления на нашей общей границе. — Он выждал паузу, вглядываясь в лицо пленника, но тот, как и подобает выученному по всем правилам синоби, не выдал ни единым движением ни подтверждения, ни отрицания. — Что ж, — продолжил даймё, поднимаясь на ноги и отряхивая полы кимоно, — молчание тоже бывает красноречивым. Отведите его в лагерь, перевяжите раны — не хочу, чтобы он умер прежде, чем я задам ему ещё несколько вопросов. Пытку пока не применять, за него отвечаете головой. А заодно пошлите гонца в столицу провинции — совет старейшин должен узнать о нападении прежде, чем эту новость перескажут им в искажённом виде досужие языки.
Хаттори Кадзуо коротко кивнул и, отдав распоряжение подчинённым, повернулся к даймё с явно назревшим у него вопросом:
— Мой господин, если это действительно люди Такаги, разве это не достаточный повод для войны? Открытое нападение на строительство, санкционированное вами лично, — это оскорбление, которое совет старейшин обязан рассмотреть в вашу пользу.
Сигэнори покачал головой, и в его усталых, но по-прежнему цепких глазах мелькнула тень сдержанного раздражения.
— Открытого нападения не было, Кадзуо, — вот в чём вся хитрость Ёсинаги. Не было знамён, не было опознавательных знаков, не было ни единого воина в его цветах. Были лишь безымянные наёмники без родовых гербов, каких мог нанять кто угодно — торговец, желающий устранить конкурента, или личный враг Дзимитори из числа мятежных крестьян, или даже мои собственные недоброжелатели внутри провинции, пожелавшие бросить тень подозрения на соседа. Пока у меня нет ничего, кроме молчания одного пленного синоби и моей собственной уверенности. Совет старейшин не станет ввязывать провинции в войну на основании догадок, сколь бы обоснованными они ни казались мне самому. — Он тяжело вздохнул, обведя взглядом закопчённые, но выстоявшие укрепления. — Однако это не значит, что нападение останется без ответа. Просто ответ этот будет другим.
Пока шёл этот разговор, чуть в стороне, у наспех сооружённого навеса, лекарь, которого Сигэнори привёз с собой в свите, занимался ранеными защитниками лагеря. Дмитрия, несмотря на его протесты, что порезы у него неглубокие и подождут, усадили на разложенную циновку, промыли раны разведённым в воде уксусом и присыпали растёртыми в порошок целебными травами, после чего туго перебинтовали полосами чистой хлопковой ткани. Лекарь, невысокий сухощавый старик с внимательными, глубоко посаженными глазами, осматривая порезы на предплечьях, что-то одобрительно пробормотал себе под нос и через отца Феррейро передал Дмитрию, что раны, хоть и болезненны, неглубоки и заживут без следа за пару недель — а вот его самого, судя по всему, хранят ками, раз клинок, метивший в жизненно важные места, каждый раз проходил вскользь.
Он выслушал это молча, глядя на ровный ряд тел, укрытых грубой холстиной, что растянулся вдоль края лагеря, — там лежали и погибшие в схватке самураи, и несколько крестьян, попытавшихся дать отпор с одними лишь инструментами в руках, и Тэцуро, и, чуть в стороне, отдельно от прочих, — Юки. Кто-то из женщин, приехавших вместе со свитой Сигэнори, уже успел обмыть и переодеть её тело в чистое, бережно расправленное кимоно, сложить руки на груди и убрать растрепавшиеся волосы под ту самую длинную деревянную шпильку, которой она в последнее своё утро закалывала их на бегу. Лицо её, несмотря на страшную рану, было прикрыто полупрозрачным куском ткани так, чтобы видны были лишь спокойные, будто спящие черты.
Дмитрий, едва лекарь закончил перевязку, поднялся и, ни на кого не глядя, направился к этому месту. Он опустился на колени рядом с телом, долго молчал, не находя ни в русском, ни в скудном своём английском, ни тем более в едва освоенных японских словах ничего, что могло бы хоть отдалённо соответствовать той тяжести, что давила ему сейчас на грудь. Юки не была ему ни женой, ни возлюбленной в полном смысле слова — но за минувшие недели она стала для него единственным по-настоящему близким человеком в этом чужом, непонятном мире: она кормила его, когда он падал от усталости, грела для него воду по вечерам, учила простым японским словам, смеялась над его нелепым произношением, и в её присутствии — в её тихой, ненавязчивой заботе — он впервые за долгое время после своего необъяснимого перемещения в этот мир почувствовал что-то отдалённо похожее на дом.
— Прости меня, — тихо произнёс он по-русски, ощущая, что должен, что-то сказать на прощание этой хрупкой и храброй девушке спасшей ему жизнь.— Ты умерла, спасая меня, а я даже толком не успел сказать тебе спасибо за всё, что ты для меня делала…
Подошедший следом Феррейра остановился поодаль, не решаясь нарушить это трогательное прощание, и лишь когда Дмитрий наконец поднялся с колен, тихо произнёс:
— Сигэнори-сама распорядился, чтобы её похоронили с подобающими почестями — как человека, отдавшего жизнь за защиту его строительства. Буддийский монах из ближайшего храма уже послан за необходимым для обряда.
Дмитрий молча кивнул, всё ещё глядя на неподвижное, укрытое тканью лицо.
Ближе к полудню, когда солнце поднялось уже высоко и первый шок от пережитого начал понемногу уступать место деятельной, необходимой суете, Сигэнори собрал у центрального костра всех, кто отвечал за строительство и оборону лагеря, — Хаттори Кадзуо, старших плотников, десятников из числа крестьян и самого Дмитрия, которому Феррейра переводил слова даймё, стараясь не упустить ни одной важной детали.
— Сегодняшнее нападение, — начал Сигэнори, обводя собравшихся тяжёлым, пристальным взглядом, — показало нам две вещи. Первая — что укрепления, которые мы здесь строим, действительно внушают соседям такой страх, что они готовы пойти на прямое, пусть и тайное, преступление, лишь бы остановить их возведение. Это, как ни странно это прозвучит после сегодняшней ночи, добрый знак: значит, мы на верном пути, значит, Дзимитори-сан действительно создаёт нечто такое, чего наши соседи справедливо опасаются. — Он выдержал паузу, давая словам осесть, прежде чем продолжить куда более суровым тоном: — Вторая же вещь, которую показало нам это нападение, — это то, что мы были беспечны. Часовые стояли слишком редко и не были готовы к тому, что враг придёт не открытым строем под знамёнами, а безмолвными тенями в самый глухой час ночи. Этого больше не повторится.—Он повернулся к Хаттори Кадзуо и отдал ряд коротких, точных распоряжений: удвоить число часовых на ночных сменах, расставить их не по прямой линии, а перекрывающими друг друга секторами, чтобы ни одна точка периметра не оставалась без присмотра дольше нескольких мгновений; завести собак — несколько выученных охотничьих псов из личной своры даймё должны были прибыть в лагерь уже к вечеру, поскольку чуткий собачий нюх, как известно, куда надёжнее человеческого уха улавливает присутствие крадущегося в темноте чужака; наконец, выставить дополнительный пост непосредственно у шатра Дмитрия — отныне его должны были охранять не один, а как минимум три воина посменно, и покидать этот пост без прямого распоряжения запрещалось под страхом самого сурового наказания. Самураям какие выжили в этой стычке и проявили высокую степень храбрости в защите вверенного им объекта, даймё распорядился об увеличение рисового оклада в коку. Приказал также оказать почести погибшим: семьям убитых часовых, выделил пособие и сохранил за ними их земельные наделы и статус, так как воины пали при исполнении долга.
Дмитрий, выслушав перевод, невольно поморщился — мысль о том, что отныне за ним будут ходить неотступной тенью вооружённые стражи, показалась ему тягостной, — но он слишком хорошо понимал, что спорить с этим распоряжением было бы верхом неблагодарности после того, что случилось этой ночью.
— Что до самого строительства, — продолжал Сигэнори, — оно не остановится ни на день. Более того — я распоряжусь, чтобы к вечеру сюда прибыло ещё сорок человек из числа плотников. Пусть Такаги Ёсинага, если он и вправду стоит за этим нападением, узнает, что его удар не только не остановил нас, но и заставил удвоить усилия.
Разговор о дальнейшей судьбе строительства прервал прибежавший от костра, где содержался пленный синоби, молодой самурай — тот доложил, что раненый, невзирая на перевязку, только что скончался, так и не проронив ни единого слова. Сигэнори выслушал эту новость с плохо скрытым раздражением, но, впрочем, без особого удивления: люди школы Кога издревле славились не только мастерством убийства, но и умением умирать без единого признания, — многие из них, как было известно, носили при себе спрятанные в одежде крупицы яда именно на случай пленения, чтобы унести тайну своего нанимателя вместе с собой в могилу.
— Что ж, — произнёс даймё после недолгого молчания, — прямых доказательств у нас по-прежнему нет, и, боюсь, уже не будет. Но у меня есть достаточно косвенных свидетельств, чтобы отправить в столицу провинции подробный доклад, а также направить письмо через доверенных лиц ко двору сёгуната, в котором изложить обстоятельства нападения и высказать свои подозрения относительно клана Такаги, не называя, впрочем, прямых обвинений, которые я не в силах подтвердить. Пусть об этом знают. Пусть Ёсинага почувствует, что за ним наблюдают, — даже если формального повода для открытой войны у меня пока нет.
Ближе к вечеру того же дня, когда тела погибших были уже преданы земле на небольшом, наспех освящённом монахом клочке земли неподалёку от лагеря — крестьян и самураев похоронили порознь, как того требовал обычай, а для Юки, по личному распоряжению Сигэнори, вырыли отдельную, окружив невысокой деревянной оградкой могилу на пологом склоне холма, откуда открывался вид на строящиеся укрепления и на далёкие горы, — Дмитрий, долго стоял у свежей насыпи, пока Феррейра не подошёл к нему и мягко не тронул за плечо, напоминая, что пора возвращаться в лагерь.
— Я поставлю здесь что-нибудь, — тихо сказал он, не оборачиваясь. — Не знаю ещё что. Но что-то, что останется, когда все забудут это утро.
— Поставишь, Дзимитори, — согласился священник. — У тебя ещё будет для этого время. А сейчас тебе нужно поесть и отдохнуть — ты бледен, как полотно, и я не удивлюсь, если к вечеру у тебя начнётся жар от одних только пережитых потрясений.
Дмитрий не ответил, лишь коротко кивнул и, бросив последний взгляд на свежую земляную насыпь, побрёл вслед за священником обратно в лагерь, где уже разгорались костры, где плотники, невзирая на пережитый ужас, вновь принимались за прерванную работу — заменяя обгоревшие брёвна, латая повреждённый настил. Вечером, когда лагерь понемногу погружался в тревожную, настороженную темноту — усиленные караулы, о которых распорядился Сигэнори, уже заступили на свои посты, а привезённые из его поместья собаки, ещё не привыкшие к новому месту, время от времени принимались лаять на шорохи в темноте, заставляя всех вздрагивать, — Дмитрий сидел у костра рядом с наспех восстановленным шатром вместе с Хаттори Кадзуо и несколькими старшими плотниками, обсуждая через Феррейру, что именно предстоит сделать в первую очередь. Разговор шёл тяжело, урывками — усталость и пережитое потрясение то и дело сбивали с мысли даже самых деятельных из собравшихся, — но само обсуждение работы, самой прозаичной и необходимой, помогало людям постепенно возвращаться из того оцепенения, в которое их поверг кровавый рассвет.
— Дзимитори-сан, — обратился к нему в какой-то момент Хаттори Кадзуо, и Феррейра, вслушиваясь в его размеренную, тяжёлую речь, старательно переводил каждое слово, — мне рассказал один из выживших самураев по имени Омадзуко-сан, что сегодня ты спас ему жизнь убив одного из нападавших на него их мечом. Среди моих людей уже говорят об этом с уважением. Некоторые самураи всю жизнь ждут случая доказать свою храбрость и не получают его — а ты получил его в первую же свою ночь настоящей опасности и не дрогнул.
Дмитрий устало покачал головой, глядя на пляшущие языки костра.
— Я не чувствую в себе ничего похожего на храбрость, Кадзуо-сан. Я просто не хотел умирать, не хотел, чтобы убили людей нашего уважаемого даймё, и не хотел, чтобы то, что мы строим, сгорело зря.
Хаттори Кадзуо, выслушав перевод, ненадолго замолчал, глядя на огонь с тем же тяжёлым, сосредоточенным выражением, что не сходило с его лица весь этот долгий день, а после произнёс, — (Феррейра позже признался Дмитрию, что редко слышал от этого немногословного воина столь развёрнутую речь):
— В нашей стране говорят, что истинная храбрость редко выглядит как храбрость в глазах того, кто её проявляет, — она чаще выглядит как отчаяние или упрямство. Только со стороны, много позже, становится ясно, что это было мужество. Не терзай себя вопросом, было ли то, что ты сделал этой ночью, достаточно смелым, Дзимитори-сан. Спроси себя лучше, что ты сделаешь завтра, — вот это куда важнее для человека, чей дом стал полем боя.
Слова эти, переведённые Феррейрой с явным уважением к сказанному, ещё долго не шли у Дмитрия из головы, пока он, наконец оставшись один в наспех восстановленном шатре, лежал без сна, глядя в тёмный полог над головой и снова и снова прокручивая в памяти события минувшей ночи: блеск клинка в темноте, крик Юки, тяжесть чужого меча в руке, горячую кровь на лице. Сон не шёл к нему долго, а когда всё же пришёл, был тяжёлым и рваным, полным неясных, тревожных образов, из которых он то и дело выныривал в холодном поту, хватаясь спросонок за край татами, будто вновь ожидая увидеть занесённый над собой клинок.
Далеко на западе, за грядой невысоких, поросших лесом гор, в своей резиденции Такаги Ёсинага весь этот день провёл в растущем, плохо скрываемом беспокойстве. Идзуми Тададзанэ, отправивший людей из Кога ещё несколько дней назад и рассчитавший время их возвращения с точностью, свойственной человеку, привыкшему иметь дело с наёмными убийцами не первый год, ожидал первых вестей самое позднее к вечеру этого дня — обычно хотя бы один гонец из числа менее приметных членов отряда возвращался с кратким докладом об исполнении поручения ещё до того, как весть о случившемся успевала разнестись по обычным, открытым каналам. Но вечер миновал, а вслед за ним минула и ночь, и никто не явился ни к Идзуми, ни к самому даймё с известием о том, что чужеземец мёртв, чертежи сожжены, а укрепления обращены в пепел. Такаги Ёсинага, привыкший за годы своего кровавого восхождения к власти доверять лишь собственной осторожности, всё сильнее хмурился, расхаживая по комнате в ожидании хоть каких-то сведений, и когда на второй день после условленного срока к нему наконец явился один из его немногочисленных лазутчиков, тайно наблюдавших за окрестностями южного ущелья, — явился не с докладом об успехе, а с известием о полном провале, — лицо даймё окаменело, будто выточенное из того же холодного камня, что и стены его крепости.
— Все пятнадцать человек? — переспросил он глухим, не предвещающим ничего доброго голосом, когда лазутчик, низко склонившись, закончил свой сбивчивый доклад о том, что видел издали: тела, сложенные вдоль лагеря, усиленные караулы, прибывшего к рассвету самого Сакакибару Сигэнори с вооружённым отрядом.
— Насколько я успел разглядеть, мой господин, спасшихся не было ни одного, — подтвердил лазутчик, не смея поднять глаз. — Судя по количеству тел, что я насчитал издали, погиб весь отряд.
Идзуми Тададзанэ, стоявший чуть в стороне, слушал этот доклад с непроницаемым, но заметно побледневшим лицом. Пятнадцать опытных, проверенных в подобных делах наёмников из Кога — сила, способная в иных обстоятельствах решить исход небольшого пограничного столкновения, — оказались уничтожены крестьянами, наспех вооружившимися плотницкими инструментами, и горсткой самураев, застигнутых врасплох в глухой предрассветный час. Это было не просто военной неудачей — это было унижением, которое не могло не отразиться и на репутации самого Идзуми как советника, отвечавшего за подобные тайные дела.
— Чужеземец жив? — спросил Ёсинага, всё тем же тяжёлым, лишённым всякого выражения голосом.
— По всем признакам — жив, мой господин. Я видел издали фигуру, похожую по описанию на него, среди тех, кто помогал восстанавливать сгоревший участок ограды.
Даймё долго молчал, глядя куда-то в пустоту перед собой, и в этой тишине читалось куда больше ярости, чем в любом гневном выкрике. Наконец он произнёс, понизив голос почти до шёпота, — привычка, выработанная годами жизни в атмосфере постоянных заговоров и подозрений:
— Значит, Сакакибара Сигэнори не только выстроил укрепления, каких прежде не видели в этих землях, но и защитники его оказались достаточно стойки, чтобы отбить нападение целого отряда Кога, не потеряв при этом ни строительства, ни самого чужеземца. — Он медленно опустился на подушку, сложив на коленях сжатые в кулаки руки. — Это хуже, чем я предполагал, Идзуми. Гораздо хуже.
— Мой господин, — осторожно произнёс советник, — есть и другая сторона этой неудачи: ни один из людей синоби не попал в плен живым и не выдал вашего имени. Формально ничто не связывает нас с этим нападением. Сакакибара может подозревать нас сколько угодно, но доказать ничего не в силах.
— Подозрения тоже имеют цену, Идзуми, — резко возразил Ёсинага. — Даже без прямых доказательств Сигэнори теперь знает — или по крайней мере догадывается, — кто стоит за этим нападением, а значит, будет удваивать бдительность, удваивать охрану, ускорять строительство назло нам. Мы не ослабили его этой ночью — мы лишь разозлили его и подтолкнули действовать быстрее. — Он медленно покачал головой, и в глубоко посаженных глазах его на мгновение мелькнуло что-то похожее на растерянность — чувство, редко посещавшее этого немолодого, привыкшего держать всё под контролем человека. — Нужно менять план, Идзуми. То, что не удалось сделать тайной рукой ночного убийцы, возможно, придётся однажды решать иначе — открытой силой или искусной хитростью при дворе сёгуната. Но не сейчас. Сейчас нам остаётся лишь ждать и наблюдать, чем ответит на это Сакакибара, — и молиться всем ками, чтобы его ответ не оказался быстрее и решительнее, чем мы успеем подготовиться.
Идзуми Тададзанэ низко поклонился, не решаясь произнести более ни слова, и молча удалился, унося с собой тяжёлое, гнетущее сознание того, что первый тайный удар по южному ущелью не просто не достиг цели, но, вероятно, положил начало куда более долгому и опасному противостоянию, исход которого теперь было невозможно предугадать заранее — ни для клана Такаги, ни для самого чужеземца, чьё имя отныне будет произноситься по обе стороны границы уже не как досужий слух, а как имя человека, однажды пережившего смерть и не отступившего перед ней.