Деревянная кадка появилась в лагере на исходе третьей недели строительства, и её появление стало для Дмитрия едва ли не более радостным событием, чем завершение первой линии частокола. Привезли её на телеге, запряжённой парой волов, в сопровождении того же городского бондаря, что делал ему фурако для дома, — старик, завидев Дмитрия ещё издали, спрыгнул с телеги с неожиданной для его возраста прытью и, кланяясь, принялся объяснять через одного из молодых плотников, немного понимавшего простые слова по-английски, что кадка сделана из того же душистого кипариса-хиноки, что и прежняя, только чуть меньше размером — «чтобы легче было греть воду в полевых условиях, Дзимитори-сан, а то в вашем доме печь встроенная, а здесь придётся обходиться костром». Дмитрий, оглядев подарок — а это был именно подарок, распоряжение самого Сигэнори, переданное через Кадзуо, — не смог сдержать усталой, но искренней улыбки. За две недели непрерывной работы, когда единственным способом смыть с себя пот, глину и въевшуюся в кожу сосновую смолу оставалось холодное, наспех зачерпнутое из горного ручья ведро воды, мысль о том, что теперь можно будет вечером как следует отмокнуть в горячей воде, показалась ему едва ли не большей роскошью, чем самое искусное угощение.
Устроили кадку в стороне от основного лагеря, за невысоким плетёным заслоном, отгораживающим место для мытья от посторонних взглядов, — благо, дерева и бамбука здесь хватало в избытке. Рядом врыли в землю большой чугунный котёл на треноге, в котором грели воду прямо на костре, а после переливали её в кадку деревянными вёдрами, разбавляя холодной из ручья до нужной температуры. Юки, приставленная к нему в помощь, взяла на себя и эту заботу: едва солнце начинало клониться к закату, она разводила под котлом огонь, и к тому времени, когда Дмитрий, шатаясь от усталости, наконец покидал ущелье, вода была уже готова, исходя над кадкой лёгким, душистым паром. Преодолевая в себе стеснение, он уступил её настойчивым просьбам и ко всему прочему она теперь ещё и тёрла его жёсткой мочалкой, смывая ковшиком с него грязь и пот, пока он сидел на низком табурете, смущаясь своей наготы и тем обстоятельством, что его моет красивая, молодая девушка, а он от неловкости момента не знал куда деть руки, прикрывая ими своё причинное место, чем вызывал у неё озорную улыбку. Остальные же работники — землекопы, плотники, кобики, — как и подобало людям их положения, довольствовались куда более скромным омовением: горным ручьём, что бежал вдоль всего ущелья, разбиваясь на мелкие, прозрачные заводи, где после долгого трудового дня собиралась целая толпа полуголых, продрогших от вечерней прохлады мужчин, окатывающих себя ледяной водой с шумными вздохами и смехом, — Дмитрий не раз наблюдал за этой картиной со стороны, испытывая одновременно и жалость к их спартанской доле, и невольную вину за то, что сам он, по прихоти даймё, был избавлен от подобных лишений. Именно в один из таких вечеров, когда Дмитрий, отмывшись, поужинав и переодевшись в чистое кимоно, сидел у входа в свой шатёр, вытянув гудящие от усталости ноги, к нему в сопровождении двух факельщиков подошёл отец Феррейра — не в обычный свой визит, а с явным намерением передать нечто важное, судя по тому, с каким лукавым, чуть смущённым выражением лица он приблизился.
— Дзимитори, — начал он, присаживаясь напротив на низкий чурбак, — у меня к тебе сегодня довольно необычное поручение от самого Сигэнори-сама. Признаться, я долго думал, как бы половчее это тебе передать, потому что в устах священника подобные вещи звучат немного… неловко.
Дмитрий, откинувшись назад и опираясь спиной на кол шатра, приподнял бровь.
— Звучит интригующе, святой отец. Выкладывайте уже, что бы это ни было.
Феррейра откашлялся, поправил чётки в руке, будто ища в этом привычном жесте опору для дальнейших слов, и заговорил, тщательно подбирая английские выражения:
— Даймё спрашивает — через меня, разумеется, — как давно у тебя не было, как это говорят здесь… «скрещивания ног»?
Дмитрий на мгновение замер, не понимая смысла сказанного, и, нахмурившись, переспросил:
— Чего-чего у меня не было?
— Скрещивания ног, — терпеливо повторил Феррейра, и в его светлых глазах мелькнула сдержанная усмешка. — Это местное выражение, Дзимитори. Здесь, в Японии, к телесному здоровью мужчины относятся куда серьёзнее и, я бы сказал, куда откровеннее, чем у нас в Европе. Местные лекари убеждены, что долгое воздержание от близости с женщиной вредит не только настроению мужчины, но и самому его телу — ослабляет кровь, портит сон, лишает силы рук и ясности ума. А ты, как понимает Сигэнори-сама, вот уже который месяц живёшь один, без жены, без всякой женской заботы в этом смысле, да ещё и работаешь на износ, с рассвета до глубокой ночи. Даймё беспокоится, что такое воздержание, наложенное на тяжкий труд, может подорвать твои силы прежде, чем ты завершишь начатое дело.
Дмитрий, услышав наконец разъяснение, не удержался и хрипло, устало рассмеялся — впервые за последние несколько дней.
— Вот оно что, — покачал он головой. — Признаться, я решил было, что речь о каком-то местном воинском искусстве, о котором я не слыхал.
— В некотором роде это тоже искусство, — с невозмутимым видом ответил Феррейра, хотя в уголках его губ пряталась улыбка. — Так вот, продолжая мысль даймё: если ты пожелаешь, ты можешь этим же вечером воспользоваться обществом девушки Юки, той самой, что готовит тебе еду и какая насколько мне известно, даже моет тебя. Даймё уже осведомился на этот счёт — она не замужем, и, по его словам, будет только рада разделить с тобой ложе, без всякого принуждения с чьей-либо стороны. Здесь это не считается зазорным, Дзимитори, ни для неё, ни для тебя, — скорее наоборот, отказ от подобной заботы о собственном мужском здоровье здесь сочли бы странностью, если не сказать неблагодарностью в ответ на щедрость господина.
Дмитрий помолчал, обдумывая услышанное. Будь это предложено ему при иных обстоятельствах — скажем, месяц назад, когда тело его ещё не привыкло к здешним нагрузкам, или, чего доброго, ещё в той, прежней жизни, — он, возможно, и не отказался бы от подобного знака внимания. Юки, застенчивая, тихая девушка с гладкой, ещё по-девичьи округлой линией плеч, действительно была по-своему миловидна, и он не раз ловил себя на мысли, что взгляд его порой задерживается на ней дольше, чем позволяли приличия. Но сейчас, ощущая, как каждая мышца тела гудит от многочасовой работы, как веки сами собой слипаются от усталости, он почувствовал не влечение, а лишь новую, добавочную тяжесть — ещё одну обязанность, требующую сил, которых у него попросту не осталось.
— Передайте Сигэнори-сама мою искреннюю благодарность за заботу, — сказал он наконец, тщательно подбирая слова, чтобы не показаться неблагодарным. — Скажите, что я тронут его вниманием и обязательно воспользуюсь его щедрым предложением, — но чуть позже, святой отец. Когда мы выйдем на финишную прямую в этом строительстве. Сейчас же я так вымотан, что, боюсь, не смог бы оказать бедной девушке достойного внимания, а это было бы для неё скорее обидой, чем радостью.
Феррейра, выслушав этот ответ, понимающе кивнул и, поднимаясь с чурбака, добавил с лёгкой отеческой улыбкой:
— Разумный ответ, Дзимитори. Я передам его в точности так, как ты сказал, и уверен, даймё воспримет это с пониманием — он ценит в людях не только силу, но и трезвый расчёт, а откладывать удовольствие ради дела здесь считается достоинством не меньшим, чем воинская доблесть.
Он ушёл, а Дмитрий ещё долго сидел у входа в шатёр, глядя на далёкие звёзды, проступавшие сквозь редеющие облака, и думал о том, насколько же чуждым, но вместе с тем по-своему логичным было устройство этого мира — мира, где забота властителя о своём мастере простиралась вплоть до таких интимных материй, и где сама эта забота воспринималась как нечто естественное, не требующее ни смущения, ни особых объяснений.
Тем временем в добрых тридцати верстах к западу от южного ущелья, за грядой невысоких, поросших лесом гор, лежали земли соседнего клана Такаги — владения не такие обширные и не такие богатые, как провинция Сакакибары, но зато граничившие с ней на протяжении многих ри вдоль извилистой линии старых межевых столбов, что делало соседство это давним источником взаимной настороженности, время от времени вспыхивавшей то мелкими земельными тяжбами, то и вовсе открытыми, хоть и недолгими, стычками из-за спорных рисовых полей. Правил этими землями даймё Такаги Ёсинага — человек лет пятидесяти, невысокий, но крепкий, с тяжёлым, квадратным подбородком и глубоко посаженными, вечно настороженными глазами, свойственными людям, всю жизнь проведшим в постоянном ожидании удара из-за угла. В отличие от Сигэнори, чья власть в собственной провинции держалась на прочном, десятилетиями выстроенном авторитете, Такаги Ёсинага унаследовал свои земли после кровавой междоусобицы, в которой ему пришлось устранить не только соперников из чужих кланов, но и двух собственных младших братьев, покушавшихся на его место, — и с тех пор он не доверял никому, включая ближайших вассалов, предпочитая держать вокруг себя целую сеть соглядатаев, доносивших ему обо всём, что происходило не только в его собственных владениях, но и в землях соседей. Именно через эту сеть — через странствующего торговца благовониями, что заглянул на постоялый двор в приграничной деревне и разговорился там с уставшими крестьянами, через буддийского монаха, идущего с проповедью из одной провинции в другую и не гнушавшегося за скромную плату делиться увиденным по дороге, через двух-трёх мелких соглядатаев, специально приставленных к торговым путям на границе, — до Такаги Ёсинаги дошли первые, ещё смутные, обрывочные слухи о том, что в южной части провинции Сакакибары, у горного ущелья, ведущего к перевалу, вот уже не первую неделю кипит какое-то невиданное строительство. Говорили о сотнях согнанных крестьян, о частоколах невиданной прежде конструкции, о рвах и подземных ходах — вещь для этих краёв и вовсе неслыханная, — и, что взволновало даймё сильнее всего прочего, о некоем чужеземце, белом варваре с северных, немыслимо далёких земель, будто бы лично руководящем всеми этими работами по личному указу самого Сакакибары Сигэнори.
Такаги Ёсинага, выслушав первый такой доклад от своего личного советника, старого, хитрого лиса по имени Идзуми Тададзанэ, поначалу отнёсся к этим сведениям с явным недоверием.
— Белый варвар, руководящий постройкой крепостных укреплений? — переспросил он тогда, скептически хмыкнув. — Это похоже скорее на болтовню деревенских кумушек, чем на достоверные сведения. Иноземцы, что приплывают к нам с юга, умеют торговать да проповедовать свою веру, но никто прежде не слышал, чтобы кто-то из них смыслил в военном деле лучше наших собственных мастеров.
— И тем не менее, мой господин, — осторожно возразил Идзуми, склонившись в почтительном поклоне, — слухи эти повторяются уже из нескольких независимых источников, и в каждом из них упоминается одно и то же: укрепления в том ущелье выглядят совершенно не так, как принято строить в этих землях. Не просто частокол да ров, а нечто куда более продуманное — говорят даже о подземных лазах, устроенных наподобие звериных нор, из которых защитники смогут внезапно бить в спину наступающему войску. Если хотя бы половина этих слухов верна, мой господин, соседняя провинция превращается из уязвимого рубежа в неприступную преграду, а Сакакибара Сигэнори — из осторожного соседа в куда более опасную фигуру, чем мы полагали прежде.
Ёсинага, услышав это, надолго замолчал, задумчиво перебирая в пальцах веер, — привычка, унаследованная им, как ему казалось, от самого рационального расчёта, свойственного успешным полководцам. Мысль о том, что за годы взаимного, хоть и напряжённого мира с соседом ему, возможно, придётся однажды столкнуться не с обычным пограничным ополчением, а с продуманной, укреплённой линией обороны, стоившей бы его собственным воинам многократно больших потерь, тревожила его сильнее, чем он готов был показать даже самому доверенному советнику.
— Пошли самых надёжных людей, — распорядился он наконец, понизив голос, хотя в комнате, кроме них двоих, никого не было. — Не деревенских простаков, что довольствуются пересказом чужих слухов, а настоящих разведчиков, способных подобраться близко, разглядеть всё своими глазами и вернуться живыми с точным докладом. Я хочу знать правду, Идзуми, а не деревенские сказки.
Прошло чуть больше недели, прежде чем двое посланных лазутчиков — люди, обученные годами скитаний под видом странствующих торговцев, паломников и бродячих ремесленников проникать в самые охраняемые уголки чужих владений, — сумели, пробравшись по лесистым склонам в обход основных дорог, приблизиться на достаточное расстояние к южному ущелью, чтобы своими глазами увидеть то, о чём прежде доходили лишь пересказанные слухи. Затаившись на поросшем густым кустарником склоне, откуда открывался вид на дно ущелья, они провели там два дня и две ночи, наблюдая издали за размахом и слаженностью работ, за странной, невиданной прежде конструкцией частокола, наклонённого навстречу возможным нападающим, за приподнятой платформой для стрелков, за движением людей у входа в один из вырытых в склоне лазов, и, что убедило их сильнее всего, — за самой фигурой чужеземца, высокого, светловолосого человека в тёмно-синем кимоно мастерового, целыми днями не покидавшего ущелье, то расхаживающего с узловатой верёвкой в руках, то присаживающегося на корточки, чтобы начертить что-то прутиком прямо на земле, то поднимающегося на скальные выступы, чтобы оценить оттуда какой-то ему одному понятный угол обзора.
Вернувшись, оба лазутчика, изнурённые долгой дорогой, но не позволившие себе ни часа отдыха прежде, чем предстать перед господином, подтвердили каждое слово прежних слухов, добавив к ним ещё и собственные, куда более тревожные наблюдения.
— Мой господин, — докладывал старший из двоих, коренастый, неприметный человек с неподвижным, будто вырезанным из старого дерева лицом, — укрепления эти не похожи ни на что виденное нами прежде. Три линии обороны, расположенные одна за другой так, что взявшему первую придётся сразу же карабкаться под обстрелом ко второй, не успев перевести дыхание. Между линиями — открытое пространство, простреливаемое с обеих сторон разом, — настоящий мешок для любого войска, что сунется туда без должной осторожности. А худшее, мой господин, — это подземные ходы. Мы своими глазами видели, как из скрытого лаза за второй линией выходил отряд воинов, будто вышедших из-под самой земли, — если такая хитрость будет применена во время настоящего штурма, наступающие окажутся под ударом с той стороны, откуда меньше всего этого ждут.
Такаги Ёсинага слушал этот доклад, всё более и более мрачнея лицом, и когда лазутчики, закончив, склонились в ожидании дальнейших распоряжений, он ещё долго молчал, уставившись в одну точку перед собой, будто прикидывая в уме, во сколько человеческих жизней обошёлся бы штурм подобной твердыни.
— Значит, всё, что говорили, — правда, — произнёс он наконец глухим, тяжёлым голосом. — Если Сакакибара действительно завершит эти укрепления так, как задумано, любое моё вторжение в его земли через это ущелье обернётся не победой, а бойней — бойней моих собственных людей. — Он резко захлопнул веер, будто ставя точку в собственных размышлениях. — Прямой войны я сейчас не хочу и не могу себе позволить — совет старейшин в столице и без того косо смотрит на любого даймё, ввязывающегося в открытые распри в такое смутное время, а Сакакибара, к тому же, уже успел заручиться благосклонностью иезуитской миссии и получить от южных варваров новое оружие. Открытый удар по его границе сейчас означал бы для меня войну не только с соседом, но, быть может, и с теми силами, что стоят за его спиной. Но и оставить это как есть я не могу — если укрепления будут достроены, я потеряю всякую возможность когда-либо расширить свои владения в эту сторону, а времена, Идзуми, сейчас такие, что промедление означает потерю всего.
Идзуми Тададзанэ, выслушав эти слова, склонил голову ещё ниже, понимая, к какому выводу клонит его господин, и, не дожидаясь прямого вопроса, осторожно произнёс:
— Мой господин, если открытая война невозможна, остаётся путь, что не оставляет следов, ведущих прямо к вашему имени. Мне известны люди — не воины моего клана и не наёмники с рынка, а те, кто владеет иным ремеслом. В горах Кога, куда я в своё время водил торговые караваны, есть селение, чьи жители издавна нанимаются к даймё для дел, требующих не открытой доблести, а тишины и быстроты. Их называют синоби. Они умеют то, чего не умеет ни один обычный самурай, — проникать незамеченными в самые охраняемые лагеря, снимать часовых без единого звука, поджигать то, что должно сгореть, и исчезать прежде, чем поднимется тревога. Если вы поручите это дело им, мой господин, никто и никогда не свяжет пожар в ущелье Сакакибары с именем Такаги.
Ёсинага долго обдумывал это предложение, взвешивая в уме и выгоду, и риск подобного шага, но в конце концов кивнул — коротко, решительно, как кивают люди, давно привыкшие принимать тяжёлые решения без долгих колебаний.
— Хорошо, — сказал он. — Отправляйся в Кога сам, Идзуми, не доверяй это дело посредникам. Найди самых умелых из тех, кого там можно нанять, — не желторотых юнцов, ищущих лёгкой славы, а людей, проверенных в подобных делах не раз. Они должны владеть не только клинком, но и огнестрельным оружием — если понадобится пробиваться силой, а не одной лишь хитростью. И пусть возьмут с собой хороку-дама — глиняные шары с порохом, что взрываются, разбрасывая огонь и осколки, — такие пригодятся, чтобы сжечь дотла всё, что горит, и посеять панику среди тех, кто уцелеет после первого удара.
— Что именно им надлежит сделать, мой господин? — спросил Идзуми, доставая из складок одежды небольшую дощечку для записи распоряжений.
— Три задачи, — произнёс Ёсинага, загибая пальцы один за другим с той же холодной методичностью, с какой обычно распределял войска перед сражением. — Первое — убить самого чужеземца. Если укрепления строит его разум, то, лишившись его, Сакакибара лишится и всех дальнейших замыслов, а достроить начатое без него будет уже некому. Второе — уничтожить все чертежи и схемы, что он составил, все планы дальнейших работ. Я слышал, что этот чужак наносит свои расчёты на бумагу, — пусть эта бумага сгорит вместе со всем, что уже построено, чтобы Сакакибаре пришлось начинать заново, с чистого листа, теряя месяцы драгоценного времени. И третье — устранить всех, кто причастен к этому делу достаточно близко, чтобы суметь продолжить работу вместо погибшего чужака, — тех самураев, что были приставлены к строительству для военного надзора, тех старших мастеров, что уже успели перенять его знания. Пусть пожар в эту ночь не оставит после себя ничего, кроме пепла, обугленных брёвен и того страха, что заставит Сакакибару долго ещё сомневаться, не ждёт ли его новый удар из темноты.
Идзуми, записав всё это скупыми, торопливыми иероглифами, поднял голову и осторожно уточнил:
— А время, мой господин? Когда прикажете нанести удар?
— В самой глубокой части ночи, — не задумываясь ответил Ёсинага, — во вторую её половину, когда даже самые бдительные из стражи, измотанные долгими сменами и бессонным ночами, теряют остроту внимания, а сон валит с ног даже тех, кто клялся не смыкать глаз. Я слышал, что работы в ущелье не прекращаются ни днём, ни ночью, а значит, люди там уставшие сверх всякой меры, — а усталость лучше всякого предательства открывает ворота для внезапного удара. Пусть твои люди из Кога выберут именно этот час — время, когда бдительность, притуплённая изнеможением, спит крепче самого сторожа.
Идзуми Тададзанэ низко поклонился, коснувшись лбом циновки, убрал дощечку в складки одежды и, поднявшись, направился к выходу, унося с собой распоряжение, которому предстояло уже через несколько дней обернуться тихой, крадущейся смертью, спускающейся с гор к лагерю посреди южного ущелья — туда, где ни Дмитрий, ни его усталые помощники, ни даже сам Хаттори Кадзуо, объезжавший укрепления днём с чувством растущей гордости за проделанную работу, ещё не подозревали об этой тени, что уже начала подниматься на дальних, поросших лесом склонах западной границы, готовясь неслышно спуститься вниз, туда, где под покровом ночи, творилась новая глава в военном искусстве средневековой Японии.