Утро следующего дня началось для Дмитрия с непривычной суеты: во двор его нового дома, ещё пахнущего свежим деревом и кипарисовым паром от вчерашней купели, первым появился отец Феррейра, а через пять минут один из молодых самураев свиты — тот, кого Дмитрий про себя называл Молчуном за неизменную, будто высеченную из камня, серьёзность лица, — вошёл ведя в поводу невысокую, но крепкую пегую лошадку, а следом за ним шёл слуга, несущий на вытянутых руках плоский деревянный ящик, перетянутый шёлковым шнуром.
— Хаттори Кадзуо-сама распорядился, передать тебе этого коня и эти письменные принадлежности для поездок к ущелью и начертанию плана защитных сооружений.
С трудом, но уже более-менее нормально Дмитрий понял смысл сказанного не прибегая к услугам отца Феррейро.
В ящике оказались письменные принадлежности: плоская чернильница из чёрного камня с растёртой тушью, несколько заострённых бамбуковых палочек разной толщины — то, что здесь заменяло перо, — и стопка тонкой, но плотной рисовой бумаги, свёрнутой в аккуратный рулон и перевязанной той же лентой. Дмитрий взял в руки одну из бамбуковых палочек, повертел её, попробовал на вес — инструмент был лёгким, почти невесомым, совершенно чужим для руки, привыкшей к тяжести карандаша или шариковой ручки, — и, обмакнув кончик в тушь, попытался провести первую линию на пробном клочке бумаги. Линия вышла кривой, дрожащей, местами слишком жирной, местами едва заметной, будто чертил не взрослый мужчина, а неуклюжий первоклассник, впервые взявший перо в руки.
— Дьявол, — пробормотал он по-русски, разглядывая эту первую, позорную закорючку, и Феррейра, стоявший рядом, понимающе усмехнулся.
— Не переживай, Дзимитори. Здешние писцы учатся этому искусству с пяти лет, и даже тогда не у всех выходит красиво. Но твоё дело — не каллиграфия, а точность в нанесении оборонительных линий на бумаге. Поэтому привыкать и рисовать будешь на ходу.
Привыкать пришлось долго и мучительно. В первый же выезд к ущелью, куда его сопровождали теперь уже трое всадников из личной охраны Кадзуо — тот самый Молчун, ещё один самурай постарше, с рассечённой когда-то бровью, отчего левый глаз его казался вечно прищуренным, и юноша на вид не старше двадцати пяти лет, судя по всему, только недавно получивший право носить два меча. Дмитрий довольно быстро понял, что пытаться делать замеры и сразу же переносить их на драгоценную рисовую бумагу — затея заведомо провальная. Бумага была слишком тонкой, слишком чувствительной к сырости утренней росы, а бамбуковое перо слишком капризным, чтобы выводить им точные линии прямо на месте, стоя на неровной, каменистой земле ущелья. Поэтому он выработал для себя иной порядок работы, тот самый, к которому привыкли его руки ещё дома, за верстаком, когда прежде, чем взяться за чистовой чертёж, он всегда набрасывал первые прикидки где придётся — на обрывке обоев, на куске картона, а то и просто на широком обрезке доски. Здесь, за неимением обоев и картона, его черновиком стала сама земля. Спешившись у входа в ущелье, он брал в руки простой заострённый прут — и, приседая на корточки, чертил на влажной, податливой глине контуры будущих сооружений: линию частокола здесь, изгиб рва там, квадратики сторожевых вышек на возвышенностях. Стирал ладонью, если получалось неверно, чертил заново, добавлял, убирал — и только когда рисунок на земле его более-менее устраивал, присаживался на плоский камень, подкладывал под лист бумаги тот самый ящик с письменными принадлежностями и осторожно, стараясь не давить слишком сильно, переносил очищенный, устоявшийся в голове план набело. Самураи, сопровождавшие его в этих поездках, поначалу держались поодаль, с той настороженной отчуждённостью, с какой воины обычно относятся к людям, не имеющим отношения к их ремеслу, но довольно скоро их сдержанность сменилась откровенным, почти детским любопытством. Особенно поразило их то, как Дмитрий производил замеры. Старик-староста, узнав от Феррейры, что чужестранцу нужна верёвка для измерений, принёс ему бечеву, сплетённую из рисовой соломы, на которой сам же, посовещавшись с Дмитрием через жесты и обрывки слов, навязал ровные узелки — расстояние между соседними узлами составляло примерно один японский кэн, равный около шести местных сяку, что в свою очередь было довольно близко к привычным Дмитрию двум метрам, и он, чтобы не путаться, тут же прикинул в уме этот интервал как что-то вроде «полутора его собственных шагов», благо руки и ноги у него были достаточно длинными, чтобы такое сравнение оставалось верным на глаз. Всего на верёвке было навязано полсотни узлов, так что общая её длина позволяла отмерять расстояния до полусотни кэнов кряду, а для более коротких промежутков Дмитрий попросту считал собственные шаги, заранее вымерив у себя дома, сколько метров укладывается в десять его обычных, размеренных шагов. Молчун и самурай с рассечённой бровью, а следом за ними и юный оруженосец, стояли у края тропы и молча наблюдали, как чужак — человек в скромном тёмно-синем кимоно мастерового, но уже пользующийся явной благосклонностью самого даймё, — деловито растягивает узловатую верёвку от одного края ущелья к другому, приседает, что-то бормочет себе под нос по-своему, по-непонятному, потом отсчитывает шаги, останавливается, вглядывается в очертания скал, снова чертит что-то прутиком на земле. Один раз, когда Дмитрий, увлёкшись расчётами, полез на невысокий выступ скалы, чтобы оценить угол обзора со стороны предполагаемой позиции лучников, старший из троих, тот, что с рассечённой бровью, не выдержал и, обернувшись к молодому оруженосцу, произнёс что-то короткое. Дмитрий не понял слов, но по интонации уловил смесь удивления и невольного уважения, — оруженосец, глядя на Дмитрия снизу вверх, закивал с той же смесью чувств на юном, ещё по-мальчишески открытом лице.
Работа эта требовала не только точных измерений, но и куда более тяжёлого, изматывающего труда — напряжения собственной памяти. По вечерам, вернувшись в свой новый дом, Дмитрий подолгу сидел у очага, глядя на пляшущие языки пламени, и мучительно, по крупицам вытягивал из глубин сознания всё, что когда-либо видел или читал о фортификации. Он вспоминал старые исторические фильмы — про осаду замков в Столетнюю войну, про русские остроги на восточных рубежах, обнесённые заострёнными брёвнами, про иллюстрации в школьных учебниках истории, где на развороте были нарисованы схематичные крепостные стены с зубцами, бойницами, надвратными башнями. Всплывали обрывки из документальных передач, какие он смотрел когда-то дома лениво, между делом, не придавая им особого значения, — про европейские бастионные системы, где стены строились так, чтобы ни один участок не оставался вне обстрела с соседних башен, про рвы и подъёмные мосты, про то, как в древности защитники лили со стен кипяток и смолу на головы штурмующих. Многое из этого было совершенно неприменимо здесь, в этом узком горном ущелье, где не было ни кирпича, ни камня в достаточном количестве, ни времени на возведение каменной кладки, — но общие принципы, сама логика обороны, казались Дмитрию универсальными, вне зависимости от эпохи и материала. «В конце концов, — думал он, глядя на огонь и растирая уставшие от непривычного письма пальцы, — это ведь просто дерево. Просто очень много дерева, сложенного так, чтобы задержать человека, который хочет пройти там, где ему не следует ходить. Разве это так уж отличается от того, как я строил заборы, только выше, толще и с расчётом на то, что кто-то попытается их сломать силой?»
Через пять дней таких поездок, измерений и вечерних мучений с бамбуковым пером у него на руках оказался, наконец, готовый план — свиток рисовой бумаги, испещрённый неровными, местами слишком нажатыми, местами едва различимыми линиями, с надписанными рядом японскими цифрами, которым его успел научить отец Феррейра, и с грубыми, но по-своему понятными пиктограммами, изображавшими частоколы, рвы и башни так, как их мог бы нарисовать человек, никогда прежде не занимавшийся составлением военных чертежей, а привыкший рисовать простые, функциональные эскизы мебели. Защитные сооружения обозначались квадратом с крышей-домиком, частокол — рядом косых, плотно поставленных чёрточек, ров — двумя параллельными волнистыми линиями, а сторожевая вышка — квадратом на четырёх тонких ножках, отдалённо похожим на детский рисунок избушки на курьих ногах. Пропорции местами хромали, масштаб не везде был выдержан одинаково, но сам план, если приглядеться, читался вполне ясно: узкое горло ущелья перекрывалось не одной, а тремя последовательными линиями обороны, расположенными одна за другой, каждая следующая — чуть выше по склону, чем предыдущая, так что если враг сумеет-таки преодолеть первую преграду, ему придётся, не успев перевести дух, сразу же карабкаться под обстрелом ко второй. Феррейра, увидев этот чертёж, долго вертел его в руках, поднося то ближе к свету масляной лампы, то отдаляя, и на лице его читалось нечто среднее между восхищением и лёгким недоумением человека, привыкшего к аккуратным, вычерченным по линейке европейским планам крепостей, а теперь видящего перед собой нечто гораздо более грубое, но при этом на удивление продуманное.
— Ты рисуешь хуже последнего деревенского школяра, Дзимитори, — сказал он наконец с добродушной усмешкой, — но, клянусь всеми святыми, в этом есть какой-то смысл, который я, признаться, не сразу разглядел. Пойдём, отнесём это Сигэнори-сама. Пусть решает сам.
Даймё принял их в той же комнате, где несколько дней назад встречал рассвет вместе с Дмитрием, только на этот раз он сидел не у открытой веранды, а за низким лакированным столом, на котором были разложены собственные его записи и донесения из столицы. Хаттори Кадзуо стоял чуть позади господина, как всегда безмолвный и настороженный. Феррейра развернул свиток на столе, придавив края небольшими каменными грузиками, и принялся переводить объяснения Дмитрия, водившего пальцем по нарисованным линиям.
— Здесь, у самого узкого места ущелья, — говорил Дмитрий, а священник тут же переводил его слова на японский, — первая преграда: двойной частокол из заострённых брёвен, вкопанных под небольшим углом навстречу нападающим, чтобы лестницы и штурмовые лестницы соскальзывали с них, не находя опоры. Перед частоколом — ров, не слишком глубокий, но достаточный, чтобы замедлить пеших и остановить лошадей. Дно рва я предлагаю утыкать заострёнными кольями, спрятанными под тонким слоем веток и земли, — так, чтобы враг, пытающийся спрыгнуть или перепрыгнуть, напоролся на них прежде, чем поймёт, что перед ним не просто яма.
Он ткнул пальцем чуть выше по плану.
— Вторая линия — здесь, ближе к перевалу, на более узком участке. Здесь я предлагаю не просто частокол, а приподнятую платформу для лучников, скрытую за плетёными щитами, — так, чтобы стрелки могли бить сверху вниз, оставаясь при этом защищёнными от ответных стрел. А между первой и второй линией — вот здесь, на этом узком, зажатом между скалами отрезке пути, — я хочу оставить открытое пространство, простреливаемое с обеих сторон. Если враг проломит первую преграду, он окажется на этом пятачке, как в ловушке, под перекрёстным обстрелом с двух возвышений разом.
Сигэнори слушал внимательно, время от времени задавая короткие вопросы, которые Феррейра тут же переводил, — сколько понадобится дерева, сколько людей, сколько времени, — и Дмитрий, отвечая как мог, старался не преувеличивать своей уверенности, но и не преуменьшать возможностей задуманного.
— Мне понадобится много рабочих рук, — сказал он под конец, — не одних лишь плотников, но и обычных крестьян, способных копать, таскать брёвна, вязать плетни. Чем больше людей, тем быстрее пойдёт дело, и тем скорее это ущелье перестанет быть уязвимым местом провинции.
Даймё, дослушав перевод, долго молчал, разглядывая нескладный, но по-своему убедительный чертёж, а затем повернулся к Хаттори Кадзуо и коротко распорядился. Кадзуо поклонился и уже на следующее утро по всем прибрежным деревням провинции разлетелась весть, переданная старостами от дома к дому: даймё повелевает собрать всех мужчин, владеющих ремеслом плотника, столяра, бондаря, а также всех крепких работников, способных к тяжёлому труду, для важного дела на южной границе земель. Через три дня у входа в ущелье собралась пёстрая, разношёрстная толпа почти в сотню человек. Были среди них кобики— распиловщики досок, были сома—привычные к рубке леса в горах, был даже городской бондарь из уезда, тот самый, что делал Дмитрию купель-фурако, — теперь он привёл с собой троих подмастерьев и заявил через переводчика, что готов лично проследить за качеством создающихся укреплений. Дмитрий, стоя перед этим собранием, чувствовал себя странно и почти комично: ещё пару месяцев назад он был здесь чужаком, которого выловили из моря полуживым, а теперь ему предстояло руководить сотней людей, ни один из которых толком не понимал ни слова из того, что он говорил, если рядом не оказывалось Феррейры или пока он знаками и уже выученными словами не доносил свою мысль.
Работа закипела с рассвета следующего же дня. Лес рубили прямо на склонах, обрамляющих ущелье, — благо, деревьев здесь хватало, в основном крепкая, смолистая сосна да местами твёрдый, тяжёлый дуб, — и уже ошкуренные, заострённые с одного конца брёвна волокли вниз, к дну ущелья, где кобики распиливали лишнее, а плотники подгоняли каждое бревно к соседнему так плотно, как только позволяла грубая, неровная местная древесина. Землекопы, приведённые из ближайших рыбацких деревень, в местах, где почва была песчаной и податливой, копали ров под первой линией укреплений, вынося вырытую землю на носилках и ссыпая её тут же, за частоколом, в невысокий вал, ещё более затрудняющий подступ. Дмитрий с утра до вечера метался между тремя линиями будущей обороны, поправляя то угол наклона кольев, то глубину рва, то расстояние между опорными столбами частокола, — и с каждым днём чувствовал, как в нём просыпается что-то давно забытое, полузасохшее ещё в той, прежней жизни: азарт человека, который видит, как из хаоса брёвен, земли и человеческого труда рождается нечто цельное, задуманное его собственной головой. Именно в один из таких дней, стоя на дне ущелья и глядя, как вязальщики укрепляют плетёные щиты для второй линии обороны, Дмитрий вспомнил нечто, казалось бы, совершенно постороннее — документальный цикл про войну во Вьетнаме, который он когда-то, в прошлой, другой, невозможной уже жизни, смотрел поздними вечерами на мониторе компьютера. Тогда он мельком, почти рассеянно запомнил рассказы про партизан-вьетконговцев: про их растяжки с заострёнными кольями, спрятанными в замаскированных ямах, про хитроумные ловушки на тропах, про целые сети подземных туннелей, из которых бойцы могли внезапно появляться за спиной у ничего не подозревающего противника, наносить удар и снова растворяться в темноте под землёй, оставляя ошеломлённого, деморализованного врага гадать, откуда вообще пришла опасность. Мысль эта засела в голове настолько прочно, что в тот же вечер, вместо того чтобы, как обычно, падать на циновку без сил, он засиделся допоздна, чертя на рисовой бумаге ещё более дерзкие схемы. Через два дня, дождавшись очередного визита Феррейры, он попросил священника снова свести его с даймё — на этот раз не для отчёта о ходе уже начатых работ, а для разговора о принципиально новой идее. Встреча состоялась прямо на месте строительства, у входа в ущелье, куда Сигэнори прибыл лично, в сопровождении Хаттори Кадзуо и небольшой свиты, чтобы своими глазами увидеть, как продвигается дело. Дмитрий, поприветствовав даймё положенным поклоном, повёл его вдоль дна ущелья, показывая рукой на отдельные участки местности — узкий, поросший кустарником карман между двумя скальными выступами, пологий склон, по которому неизбежно должны были подниматься штурмующие после преодоления первой линии, тесный проход между валунами, где могла бы пройти разве что колонна по два человека в ряд.
— Скажи ему, — обратился Дмитрий к Феррейре, тщательно подбирая слова, — что кроме открытых укреплений, какие мы уже строим, есть ещё один способ обороны — скрытый, невидимый глазу врага до самого последнего момента. В моей стране мне доводилось слышать, — тут он, конечно, слегка покривил душой, чтобы не вдаваться в объяснения про телевизор, интернет и прочее, — о войнах, где защищающаяся сторона, уступая нападающим числом, вырывала под землёй сеть узких ходов и укрытий. Из этих ходов легковооружённые стрелки могли внезапно появляться в тылу у противника, наносить быстрый удар и снова скрываться под землёй прежде, чем враг успевал понять, откуда пришла опасность. А на открытых тропах и в местах, удобных для отдыха уставшего после боя войска, устраивались скрытые ловушки — ямы с кольями на дне, замаскированные под обычную тропу, растяжки, соединённые с копьями или острыми жердями, готовыми вылететь навстречу неосторожному шагу.
Феррейра, переводя, время от времени останавливался, переспрашивая у Дмитрия детали, чтобы точнее передать смысл на японском, — сам он о подобных методах ведения войны прежде не слышал ни разу, и в его голосе, пока он говорил с даймё, слышалось не меньшее изумление, чем в глазах самого Сигэнори, слушавшего этот рассказ с нарастающим, всё менее скрываемым интересом.
Дослушав до конца, потом ещё долго молчал, обходя указанные Дмитрием места, приседая иногда на корточки, чтобы разглядеть особенности рельефа поближе, а затем повернулся к стоявшему чуть поодаль Хаттори Кадзуо.
— Что скажешь, Кадзуо? — спросил он, и в голосе его звучало не столько желание услышать одобрение, сколько искреннее любопытство человека, столкнувшегося с чем-то принципиально новым для его понимания войны.
Кадзуо, обведя взглядом ущелье, склон, тесные проходы между валунами, ответил не сразу — было видно, что он взвешивает каждое слово с той же тщательностью, с какой прежде докладывал о самом Дмитрии.
— Необычно, мой господин, — сказал он наконец. — Ни один враг не ждёт удара из-под собственных ног. Воин, привыкший встречать опасность лицом к лицу, теряется, когда стрела или копьё бьют ему в спину из земли, которую он только что миновал. Если такие ловушки будут расставлены умело, скрытно, — они посеют не только гибель среди рядов противника, но и страх, а страх, мой господин, порой останавливает армию вернее, чем прямой удар клинка. Люди начинают бояться каждого своего шага, каждой кочки под ногами, и это замедляет их куда сильнее, чем самый крепкий частокол.
Сигэнори кивнул, и на его обычно сдержанном лице появилось выражение почти азартного удовлетворения — того самого, какое Дмитрий уже видел прежде, во время их первой встречи во дворе усадьбы, когда даймё взвешивал ценность неожиданно найденного мастера.
— Хорошо, — произнёс он, обращаясь уже не столько к Кадзуо, сколько к самому Дмитрию, хотя тот и не мог понять слов без перевода. — Дай этому человеку землекопов, сколько потребуется. И найди среди моих людей тех, кто повоевал достаточно, чтобы понимать, как устроить такие ловушки без вреда для собственных воинов, — тех, кто сможет отличить место, удобное для засады, от места, где такая засада окажется бесполезной тратой сил. Пусть Дзимитори укажет, где копать туннели и где ставить ловушки, а твои люди проследят, чтобы всё было исполнено правильно и в тайне.
Феррейра, переводя эти слова Дмитрию, не смог сдержать лёгкой, удивлённой улыбки.
— Кажется, — сказал он тихо, чуть наклонившись к самому уху Дмитрия, — ты только что придумал для этой страны нечто такое, чего здесь прежде не видели ни в одной войне, за всю её историю. Не знаю, гордиться тебе этим или бояться, но, во всяком случае, ты сумел удивить человека, которого удивить непросто.
Дмитрий, глядя вслед удаляющемуся по тропе даймё, чувствовал, как в груди у него шевелится странная, двойственная смесь чувств — гордости мастера, чей замысел одобрен и принят к исполнению, и смутной, неясной тревоги человека, который, сам того не желая, начинает менять ход событий в мире, где ему изначально было отведено лишь место наблюдателя, случайно занесённого сюда волей непонятно какой судьбы. Но раздумывать об этом было уже некогда: назавтра, едва рассвело, к ущелью потянулись первые землекопы с лопатами и корзинами для выемки земли, а следом за ними — несколько суровых, немолодых уже самураев, чьи лица, изборождённые старыми шрамами, красноречивее любых слов говорили о том, что повидать им довелось немало настоящих сражений, и что задача устроить смертоносную ловушку в родной, знакомой с детства земле не станет для них чем-то новым или пугающим — лишь ещё одним, пусть и необычным, способом послужить своему господину.