С той самой секунды, как этот мальчик родился, ему всегда было скучно.
Абсолютно точно не было ничего весёлого в веренице приглашённых кормилиц, среди которых ещё неразумным младенцем он уже имел право выбирать, чьё молоко слаще и лучше утоляет его голод. Не было веселья и в фарфоровых хина-нингё[52] с прядями человеческих волос, на которых его сёстры учились заплетать взрослые причёски, и в мечах, что были тяжелее его веса из-за золотых гард и яшмы. В том, как его учили дни напролёт, а в промежутках между уроками исполняли любую прихоть, тоже была сплошь одна тоска. Очень быстро мальчику надоело указывать пальцем на слуг, которых нужно предать кнуту – очередная шалость, порождение его одиночества, – ибо все они плакали совершенно безлико и одинаково. Так же быстро ему наскучило слоняться перед закрытыми дверьми Пурпурного зала, открывавшимися только в великие дни, и выпрашивать внимание того, у кого больше не было сыновей, но были восемь островов и ещё восемьдесят миллионов живущих на них людей.
А потом случилась болезнь, и мальчик наконец-то развеселился.
Конечно, в болезни самой по себе тоже не было ничего хорошего. Даже для принцев болезнь – это всегда больно и неудобно. Мать – единственная из трёхсот наложниц, сумевшая родить сына, не дочь, – горевала, но больше о своём будущем и статусе при дворе, чем о самом сыне. Отец навестил его только раз – болезнь, утверждали лекари, слишком заразна для частых визитов, – поэтому мальчик навещал его сам. Каким бы злым ни был недуг, от которого он однажды проснулся среди ночи в язвах до самых кончиков пальцев, он подарил ему забаву, доселе неведанную, какую ни один мастер игрушек не смог бы тайком провезти в своём сундуке. И пускай в обмен от костей отслаивалась кровавая плоть, эта плоть, обнаружил мальчик, не так уж ему теперь и нужна.
Он научился её покидать.
И так началось веселье.
«Призрак! Клянусь, здесь был призрак, это он побил всю посуду, не я!» – верещали кухарки, когда он пробегал мимо стола, поднимал за собой грохот кастрюль и ронял старинные вазы. Дворцовые коты-крысоловы выгибались колесом и провожали его шипением. Оказывается, многие слуги презирали его отца, но ещё больше презирали друг друга: мальчик регулярно подслушивал сплетни, стал невольным свидетелем четырёх заговоров и четырёх же казней во внешнем дворе (когда эти самые заговоры были раскрыты). Ещё он узнал, что порой ненависть – всего лишь форма любви, когда подсматривал за тем, как страж, вечно ссорившийся со служанкой внутренних покоев, – «Ты не имеешь права меня не впускать!» и «Ты сама виновата, что ходишь так поздно!» – уединились за полночь в тёмном саду. Первую неделю мальчик только до кустов с азалиями и мог доходить, прежде чем его возвращало обратно. На вторую неделю он смог добраться уже до ворот… И чем дольше он болел, тем дальше собственное тело его отпускало. От этого мальчик впервые в жизни испытывал предвкушение: однажды он точно сможет уйти из дворца!
– Моя работа – изгонять мононоке.
«Оммёдзи! Во дворце настоящий оммёдзи! Надо же… А ведь выглядит один в один как торговец хина-нингё. По крайней мере, пока не повернётся лицом».
Мальчик совершенно не так представлял себе легендарного оммёдзи, о приезде которого в столицу вот уже месяц кряду шептались во всём дворце, – «Какой-то больно щуплый и низкий…», – и всегда думал, что тот, кого даже стража почему-то именует Великим, будет выглядеть минимум как его папа – «Большой, широкоплечий и сильный, чтобы злых духов одним махом, как все твердят, побеждать!». И всё же, несмотря на скромную комплекцию, миловидный лик и мягкий голос под стать ему, великий человек в пурпурном кимоно без какого-либо труда спровадил прочь гонца с гербом хризантемы с шестнадцатью лепестками[53], когда за ним послали впервые. Лишь когда за ним послали в четвёртый раз и отправили для пущего убеждения пятьдесят самураев в боевом облачении, он явился и встал перед золотым троном, но продолжал твердить:
– Ещё раз: моя работа – изгонять мононоке, господин. Я не учёный муж и уж тем более не лекарь. Хотите ему помочь? Так пошлите за каннуси и мико, пусть стоят возле постели и молятся за его душу, чтобы отпустил её из своей паутины красный паук.
Уж если даже мальчик тогда, в свои-то годы, знал это, то оммёдзи в пурпурном кимоно должен был знать и подавно: красный паук никого не отпускает, тем более не отпустит он единственного наследника сёгуна, ибо то самый лакомый за последние годы кусок. Паук сильно любит лакомства. Может быть, за запах особый или природу, благородную кровь, которой инстинктивно стремится разбавить свою дрянную. Благовония из агара и сандала вовсе не отгоняют его – это лишь приправа для поедаемой плоти. Паук явно с числами не в ладах (прямо как этот человек в пурпурном – с вежливыми отказами): только один после паучьей лихорадки выживает – и гибнет девять других.
– Ты проводишь ритуалы изгнания без надзора и одобрения Департамента божеств. Ты не приходишься родственником никому из пяти великих семей – Абэ, Сасаки, Ходжо, Хакуро или же Якихиро, – не проходил у них обучение и не подавал своё имя в списки частных экзорцистов. Тебя прозвали Великим, но, пока ты бесчинствуешь, величия в тебе не больше, чем у обычных мошенников. За такое полагается казнь.
– Меня нельзя убить, – ответил человек спокойно, и повсюду раздался лязг самурайских мечей, будто его слова были приглашением. Мальчику подумалось, что он, наверное, дурак – вот так самозабвенно злить его папу! И в пурпурном кимоно приходить в пурпурный же зал, зная, кому принадлежит этот цвет. И даже не отрицать обвинений… «Ну точно дурак! Как мне весело! Я хочу, чтобы он остался». – Это не угроза, Ваше Превосходительство. Я не человек и не ёкай. Даже если бы я того хотел, моё существование нельзя прервать оружием.
– Тогда я превращу его в нескончаемый кошмар, – ответил сёгун, наклонившись к нему с подушки. – Ни одну минуту тебе не будет позволено провести в покое, без боли и страданий. Твоя работа – изгонять мононоке – потерпит крах, потому что у тебя не будет ни рук, ни ног, чтобы проводить свои обряды, и уж точно никакой свободы. Но если мой сын выздоровеет… – тон его изменился, рычание снизошло до надрывного шёпота, который любого заставил бы мгновенно его простить, ибо именно таким двуликим, суровым и нежным, было отцовство, – проси всё, что пожелаешь. Одну из моих дочерей, один из моих островов, одно из священных божественных сокровищ… Что угодно, – повторил сёгун.
– Мне ничего не нужно, – ответил человек и отвернулся. – Ведите меня к вашему сыну.
Золотые фусума щелкали, как пасти голодных собак, открываясь перед ним и тут же закрываясь обратно. Мальчик бежал рядом, но не слишком близко: ему казалось, что человек в пурпурном то и дело оглядывается и смотрит на него практически в упор.
«Он меня видит?.. Он не может! Никто другой ведь не видит сейчас».
– Молодой господин в лазуритовых покоях или изумрудных? – спросил у стражи человек, но затем, завидев что-то впереди после очередного поворота, уверенно ускорил шаг и почти оставил позади провожатых вместе с самураями. – Ах, значит, в лазуритовых!
– Вы… вы уже бывали здесь прежде, господин?
– Нет.
«Как складно умеет врать! – восхитился мальчик. – Я тоже так хочу!»
– Нужно ли принести вам что-нибудь, господин? Чистые полотенца, горячую воду…
– По-вашему, я что, собираюсь принимать у него роды?
– Тогда, наверное, травы?..
– Я ведь сказал, что не лекарь. Просто оставьте нас.
«И какой спокойный, даже перед лицом заразы и поручения, которое всё равно не сможет выполнить! Я тоже хочу таким быть!»
Мальчик думал, что в таких коробах носят всякое барахло и игрушки, но человек, поставив тот возле наглухо закрытого окна, вытащил оттуда что-то совершенно иное, любопытное и примечательное, описать что мальчику не хватило бы знаний и слов.
И принялся за работу.
Окованный металлом на уголках, короб хлопал и закрывался, хлопал и закрывался нескончаемое число раз. Первая миска с рисом, принесённая через несколько часов слугами, осталась нетронутой – было некогда, – а после второй, тоже брошенной остывать, еду больше не подавали. Дважды на улице светлело и темнело опять. Тринадцать фонарей за это время перегорели, десять кувшинов с водой опустели, пять слуг вошли и тут же, зажимая от отвращения рты, убежали. А человек в пурпурном как стоял возле высокой многослойной постели, так и продолжил стоять – только инструменты, колбы и талисманы в его руках менялись. В конце концов даже мальчику, наблюдающему за ним откуда-то с потолка, опять стало скучно.
Но главное веселье было впереди.
Меняя простыни со слипшихся на сухие, а мокнущие язвы на теле мальчика – на свежие шрамы, человек в пурпурном что-то нескончаемо бормотал; о мёртвых и живых, об изнеженной дочери аристократа, владеющей тоннами шёлка, и о ёкаях, живущих в лесу и выпрашивающих у него банные полотенца из человеческой кожи…
«Ни с кем ещё не было так трудно договориться», – услышал мальчик сквозь тяжкий вздох. Наверное, этот оммёдзи недаром притворялся торговцем: даже паука он смог убедить, и мальчик вдруг понял, что опять несвободен.
Там, вне тела, глаза его открывались легко, но здесь – из-за гноя ресницы разлеплять было так же тяжело, как выковыривать из дерева заколоченный гвоздь.
– С возвращением, молодой господин. Меня зовут Странник. Вы голодны? Наверняка голодны! Столько по замку гулять и даже не перекусить на кухне любимым печеньем. Что предпочтёте на ужин? Я бы не отказался от кацудона.
– Кацудон… Люблю кацудон…
Когда они сидели в полной тишине на полу и ели, красный паук всё ещё наблюдал за ними из угла спальни и жадно облизывался, ибо остался голодным в тот день. Пальцы мальчика подрагивали, он был очень слаб и скорее мал, нежели молод. Человеку по имени Странник приходилось следить, чтобы мальчик не ронял рис мимо рта, чтобы ел, ел, ел и как следует насытился, ведь он не делал этого уже очень давно. Ещё мокрым язвам нужен был воздух – Странник сказал, что под бинтами всё преет и оттого затяжная болезнь нередко превращается в затяжное выздоровление, – поэтому мальчик остался сидеть полуголым. Странник завесил все зеркала и отвернул их к стене, но мальчик успел увидеть, как в их отражении из темноты на него воззрились красные, точно у белых мышек, глаза, которые прежде были обычными карими. Волосы отросли за последние месяцы, стали тем пеплом от сожжённого дуба, которым другие непутёвые лекари, приходя сюда, посыпали кровоточащие язвы. Может, паук и не проглотил его, но хорошенько погрыз – и оставил на некогда симпатичном лице уродливые укусы.
Все боготворили и лелеяли мальчика, но никто никогда его не жалел. Поэтому он так и не понял, почему Странник смолчал, когда, прибирая за ними тарелки, увидел, как тот без спроса открыл и залез рукой в его короб.
– Что это?
Мальчик спросил не потому, что не знал, а потому, что рассчитывал найти внутри всякое, но только не обычную, хоть и красивую маску. Резьба на фарфоре была тонкая и изящная, а для узоров, похожих на ликорисы, и вовсе было впору использовать слово «искусные». Несколько золотых колечек позвякивало в ушах, в то время как сами уши принадлежали зайцу – по крайней мере, сначала… Уже спустя мгновение они стали принадлежать тигру, а после – тануки. Каждый раз, когда графитовый коготь Странника щёлкал по маске – «тук, тук, тук!» – она менялась.
– Хочу! Хочу!
– То, что вытащено из короба, не должно возвращаться в него, иначе навсегда сгинет. А такую изысканную вещицу жалко отправлять в никуда.
– Значит, я могу забрать?
– Можете.
– Смотри, я больше не молодой господин и не принц! Я теперь тануки!
– Вы можете быть кем пожелаете.
– Даже оммёдзи?
– Почему бы и нет.
– А я могу стать тобой?
Мальчик любил видеть на чужих лицах то выражение – нахмуренные брови, приоткрытые губы, недоумение, – но у Странника оно не возникло. Казалось, ничто не могло выбить его из колеи, и всё, о чём мальчик в тот момент думал: «Я хочу так же! Я хочу быть им!»
– Эй, не смей уходить, пока я не дам разрешения! Я… я знаю, кто ты! Слышишь? – выдохнул он ему вслед, когда тот, улыбнувшись чему-то зубами, не по-людски острыми, уже натягивал на плечо короб.
– Я тоже знаю, кто ты, – ответил Странник, наклонился к нему – должно быть, редко когда ему приходилось это делать, учитывая его собственный небольшой рост, – и щёлкнул мальчика по лбу, ибо только он да подбородок остались целы после кровавого паука. – Но, в отличие от тебя, я этого никогда не забуду. Уж точно не через девять минут.
Снова «тук, тук, тук!».
Он щёлкнул по лбу мальчика ещё несколько раз. Тогда что-то произошло. Что-то непоправимое, что невозможно остановить.
– Не получится, не пытайся. Все меня забывают через девять дней… Но твой процесс я ускорил. Скоро твоя жизнь станет прежней, и все заботы уйдут, – бросил Странник ему с порога, когда мальчик заметался по лазуритовой комнате, заваленной кучей игрушек, которых, сколько ни покупай, всегда было недостаточно, чтобы заполнить внутри него пустоту.
Позже мальчик гадал, был ли это паук, что заразил его своим голодом, или он сразу родился такой. Но тогда мальчик даже не слушал, собирался все девять из отведённых ему минут использовать, только бы найти способ не расставаться с забавой, которая наконец-то по-настоящему развеселила его.
– Ну же, перестань. У тебя и без этого ран много. Твой отец не обрадуется, если к ним прибавятся ожоги.
Всё, на чём мальчик записывал имя – Великий Странник, – тут же сгорало, если он пытался описать рядом внешность. Хоть что-нибудь, что сразу бросается в глаза: «пурпурное кимоно», «острые лисьи уши» или же «глаза зелёные и красный вокруг них рисунок». Пергамент тлел прямо под кисточкой с пером, а деревянная дощечка, едва мальчик её коснулся, треснула.
– Не забывай! Не забывай! Пурпурное кимоно, облачный узор, острые зубы… Кумадори, как у актёров, которых папа на зимний мацури приглашал… Уши куницы… Уши… Как у кого? Уши…
«Ну же, не забывай!»
Он повторял это себе снова и снова, прислушиваясь к тому, как за фусума стихают шаги. Но со дна кристально прозрачного озера памяти уже поднялся песок – и заволокло те черты, которые он пытался запомнить. Странник ушёл, и вслед за ним уходили воспоминания. Коль бумага не могла сохранить их, мальчик взялся за нож – возможно, тогда сможет сохранить кожу.
Маленький узкий клинок для писем, тайком стащенный из кабинета министров, тонким был и острым, почти не причинял боли, когда писал по незажившим худым запястьям промеж старых ран и пускал на ковёр свежую кровь. Язвы, эти ноющие паучьи укусы, заживут и обернутся шрамами – точно так же ими станут иероглифы.
«Уши куницы. Зелёные глаза. Пурпурное кимоно. Кумадори».
– Ах, вот как ты со мной, значит! Ну, ничего. Однажды я найду тебя, – улыбнулся молодой господин, единственный принц страны Идзанами. – И раз ты так этого хочешь, то весь мир действительно забудет тебя… И будет помнить лишь моё имя.