Гладышев молчал долго. Он смотрел на камни, и по его лицу я видел, как учёный в нём борется с обывателем. Человеку захотелось бы уже отодвинуться от стола подальше, а учёный, наоборот, прикидывал, с какого края браться.
— Рассказывайте, — велел он наконец. — Всё, с самого начала и ничего не смягчая. Считайте это анамнезом, господин Дубровский. Врать врачу вы, надеюсь, не станете.
И я рассказал. Про то, как забрал камни с пепелища Тумалинской твари. Как испытал их на накопителях и как они досуха выпили чужую гниль. Как на обратной дороге в моей голове впервые зазвучала мягкая, ласковая уверенность, притворявшаяся моей собственной мыслью, и сулила мне бессмертие.
Как я отказался вслух, а после отказа ко мне стали приходить лекарские знания, готовыми, чужими устоями, и сила моей магии выросла так, что я сам не узнавал её пределов. Как в остроге я опознал наперстянку раньше, чем успел подумать. И как разряжая амулеты, я выбрал камни, хотя мог обойтись огнём.
Мог, но не захотел.
Пока я говорил, воздух в углу кабинета едва заметно сгустился. Валерьян. Дед проявляться не стал, но присутствие его я чувствовал так же ясно, как сквозняк от неплотно прикрытой двери. Подслушивал, старый сторож, и я решил ему это позволить. От него мне скрывать было нечего, он и так знал половину.
Но начать я хотел именно с Гладышева, потому что из всех живых людей вокруг меня в этом деле разбирался он один, и потому что старику я верил.
Я многое слышал об этом человеке. Тогда, покидая университет, мне довелось поймать пару слухов. Да и студенты, что когда-то обитали на моей территории, говорили об этом учёном.
Гладышев — достойный человек. И я могу ему довериться.
— Стало быть, отказались вслух, — повторил Гладышев, когда я умолк. — Но при этом так вышло, что вы всё равно совершенно случайно приняли его договор… Голубчик, да вы же классический случай. Только не по моей части, а по части тех историй, которые наука брезгует записывать. Ну да ничего. Будем записывать вместе.
Он поднялся, прошёлся по кабинету, заложив руки за спину, и заговорил уже другим голосом, лекционным, каким объясняет, вероятно, своим студентам устройство кровообращения.
— Начнём с теории, чтобы вы понимали, с чем живёте. Я говорил вам тогда: в этих камнях сжатая жизнь, взятая дурно. Так вот, я ошибся в одном слове. Не жизнь. Жизни, — он поднял палец. — Тварь пятьсот лет пожирала всё, что дышит, и не всякая её добыча растворялась до конца. Что-то оседало. Самое плотное, самое упрямое, то, что в человеке не переваривается. Назовите это душой, если угодно, я, как физиолог, предпочитаю говорить «слепок», но сути это не меняет. Камни, судя по всему, и есть та кладовая, где эти слепки осели. А теперь глядите, что выходит. Вы отказались от сделки целиком. Но сделка, похоже, умеет заключаться по частям. Вы взяли силу. Взяли знания. А в таких договорах, голубчик, ничего не дают просто так. Только под залог.
— Под какой залог? — уточнил я.
— Под вас, — Гладышев остановился напротив и поглядел на меня поверх очков, серьёзно и печально. — Сила и наука одного из тех, кто заперт в камнях, перекочевала к вам. А взамен вы, судя по всему, становитесь для него жильём. Квартирой, если хотите. И пока он тихий квартирант, шепчет да подсказывает. Но всякий квартирант, попомните моё слово, рано или поздно начинает считать квартиру своей. Вот этого допустить нельзя. Никак нельзя.
В кабинете стало очень тихо. Ситуация оборачивалась крайне плохо Получается, что человек, что сидит во мне…
Проклятье, да о чём я думаю? Начнём с того, что во мне в принципе сидит человек! Чья-то душа! И эта душа хочет от меня чего-то. Вот только ответа на главный вопрос у меня пока что нет.
Чего она хочет?
— Вы сказали «одного из тех», — проговорил я. — Можно узнать, кого именно? Чья душа находится во мне?
— Вот это правильный вопрос, — Гладышев оживился и потащил к столу свой саквояж. — Врага надобно знать в лицо, тем более такого, который живёт у вас под черепом. Проведём небольшое исследование. Заранее прошу простить за балаган, метода отдаёт салонным спиритизмом, а я это племя, вы знаете, презираю. Но презирать методу и не пользоваться ею — разные вещи. Работает она исправно.
Из саквояжа на стол легли лист бумаги, карандаш и его слуховая трубка. Гладышев усадил меня, велел взять карандаш в левую руку и положить её на лист свободно, не думая о ней вовсе.
— Правила такие: я спрашиваю, вы отвечаете вслух первое, что придёт, и не следите за рукой. Рука пусть живёт своей жизнью. Начнём с простого. Чем купируется грудная жаба?
— Нитроглицерин в каплях, покой, тепло к ногам, — ответил я раньше, чем понял, что отвечаю. Слова пришли сами. Чёрт меня раздери… Я снова отвечаю как лекарь. Так, будто я всю жизнь это знаю.
— Доза? — велел ответить Гладышев.
Я назвал дозу. Назвал и похолодел, потому что цифр этих не знал и знать не мог. Карандаш в моей левой руке тем временем шевельнулся и пополз по листу сам, короткими сухими штрихами.
Гладышев спрашивал дальше, всё быстрее, вперемешку, по-русски и на латыни. Чем отличить брюшной тиф от сыпного на пятый день. Как вести роженицу при поперечном положении. Что делать, когда гнойник подошёл к печени.
Я отвечал. Часть вопросов оставалась мне непонятной даже после того, как на них отвечал мой собственный рот. Рука между тем всё писала, строку за строкой, и почерк на листе был не мой. Убористый, старомодный, с ятями и глубокими нажимами, с длинными хвостами у согласных. Я пишу правой, размашисто и разборчиво. Левой же не пишу вовсе!
— Довольно, — Гладышев накрыл мою руку своей, и карандаш остановился. Профессор развернул лист к лампе и стал читать, шевеля губами. Чем дальше он читал, тем медленнее шевелились его губы, а потом остановились совсем.
— Что там?
— Ответы, — глухо сказал он. — Все верные. Есть такие, каких я сам не знал, и, сдаётся мне, не знает никто из ныне практикующих. Вот это, про печёночный гнойник, я слышал единственный раз в жизни, тридцать с лишним лет назад, на показательной операции в столице. Тогда был мальчишкой-ассистентом и стоял в третьем ряду, — он опустил лист и посмотрел на меня. И лицо у Гладышева было совсем нехорошее, серое. — А оперировал тогда Вельский.
Фамилия ничего мне не сказала, и Гладышев это понял.
— Игнатий Карлович Вельский, — произнёс он. И, как бы странно это ни звучало, в этот момент я понял, что фамилия этого человека служит для меня диагнозом. — В мои студенческие годы это имя знала вся медицинская Россия. Гений, господин Дубровский. Без оговорок, серьёзно! Самый настоящий знаток своего дела.
— Так чем же он так прославился?
— Он оперировал то, что никто не брался резать. Поднимал тех, кого отпевали, и половина того, чем мы лечим по сей день, вышла из его рук. А потом вскрылось, чем он за это платил…
Гладышев замолчал. Тема ему эта была явно неприятна.
— Если вы не готовы обсуждать этот вопрос, господин Гла…
— Нет! — воскликнул он. — Готов. Просто… Мне, как лекарю, это неприятно. И это абсолютно нормально, Всеволод Сергеевич. Так вот… Он свои знания получил благодаря опытам, голубчик. На арестантах, на безнадёжных, на тех, кого не хватятся. Он резал живых людей ради знания. И всё это записывал, чтобы потом полученное перевести в науку. Когда всё раскрылось, был скандал на всю Империю. Не схватили его жандармы, суд был устроен заочный. Без присутствия самого Вельского.
— А самого его так и не взяли? — поинтересовался я.
— Нет. Вельский исчез. Лет тридцать тому, и ходил слух, что видели его в последний раз где-то в наших краях, в Поволжье. Он, изволите видеть, под конец бредил вечной жизнью. Искал способ не умирать. Всё искал, где эта сила водится.
Вот оно как. Видимо, вышел на след организации, с которой я борюсь. Но попал в лапы совершенно другого существа.
— И нашёл себе вечную жизнь, — заключил я. — Нашёл тварь, которая этой силой была. А тварь нашла его.
— Похоже на то, — Гладышев тяжело опустился в кресло. — Искал бессмертия и получил его, только не с того конца. Тридцать лет в камне среди прочих таких же, как он сам. А теперь глядите, как складно выходит дальше. Приходите вы. Друид. Человек, у которого жизнь растёт из-под рук. Для него вы не квартира, голубчик. Вы дворец!
Я сидел и смотрел на исписанный чужим почерком лист. Внизу последней строки, там, где рука моя дописывала уже под окрик Гладышева, стоял росчерк. Короткий, с петлёй и резким хвостом. Подпись человека, привыкшего подписывать много бумаг и быстро.
— Убрать его из меня можете? — поинтересовался я.
— Нет, — Гладышев ответил сразу и честно, и за эту честность я был ему благодарен. — Тут кончается моя наука, господин Дубровский, и начинается особое искусство. Как бы вам сказать… В общем, искусство такое, которому в наших академиях не учат. В народе людей этого ремесла зовут изгоняющими. За границей экзорцистами их кличут. Храм, в котором наши боги почитаются, разумеется, таких людей не жалует.
— А наука? — поинтересовался я.
— Да о чём вы, Всеволод Сергеевич? Их наука не признаёт. Но меж тем они есть! Я на своём веку дважды видел работу, которой объяснения не подберу. Точно бывают эти… изгонятели. Лично я верю в их существование. И верю, что только они могут помочь вам с вашей проблемой.
— И где таких можно найти? Этих… изгоняющих, — проговорил я.
— Прячутся они по малым городам да деревням, подальше от начальства и от учёных вроде меня, — он вдруг задумался и потёр переносицу. — А ведь Волгин ваш, к слову, из таких городов и есть. Тихий, уездный, на отшибе. Такие люди любят такие места. Поспрашивайте, только осторожно, через третьих людей. Прямой вопрос их спугнёт.
Я отметил это себе на завтра. Спрошу Архипа. Или… Может быть, даже с Нефёдовым поговорю. У обоих в Волгине сотня ушей.
— Теперь о камнях, — Гладышев кивнул на зелёные кристаллы, и в глазах его загорелся исследователь. — Уничтожать их нельзя. Пока что нельзя, слышите? Вы с ними связаны, и как эта связь отзовётся на разрыв, я не знаю. Может, никак. А может, так, что вас после того уже не станет, понимаете? Да и слепки… Чего уж я так боюсь этого слова? Нужно называть вещи своими именами. Души… Да, души внутри, между прочим, когда-то были людьми, и часть из них ни в чём не повинна. Рубить такой узел с плеча я вам не дам. Заберу их себе. Изучать. Со всеми предосторожностями, у меня в этом деле опыт имеется. И вот ещё что важно. Я ведь тогда не зря сказал, что сильного с ними наедине оставлять нельзя. Сильного. А во мне магии, голубчик, как в этом стуле. Им меня соблазнять нечем и не на что. Худший сторож для такого добра — это вы, а лучший — я. Согласны?
Спорить было не с чем, и именно поэтому я согласился. В моей прошлой жизни это называлось выводом актива из-под конфликта интересов, и всякий раз это было правильно и в то же время неприятно.
— Заберёте завтра. Осматривать будете под травами, что глушат магию. Я подберу, что подходит лучше всего, — заявил я. — Задержитесь? Побудете ещё немного в моём санатории?
— Думаю, смогу ещё неделю тут пробыть. А касаемо вашего решения… Славно, так и поступим, — Гладышев поднялся. — И последнее, господин Дубровский. Признак, по которому вы поймёте, что дело плохо. Если начнёте делать то, чего решили не делать. Не думать! Думать каждый может всё что угодно. Это все мы думаем всякое. Важно именно, если вы будете делать то, что не хотите. Рука сделала раньше головы, ноги принесли не туда. Заметите такое, бросайте всё и шлите за мной. А пока… Пока спокойной ночи.
Дверь за ним затворилась, и не успел я перевести дух, как воздух в углу сгустился окончательно и Валерьян проявился весь, от сапог до бровей. Вид у деда был непривычный. Он не ухмылялся.
— Слыхал я всё, внучок, не трудись пересказывать, — сказал он и подплыл к столу, к камням. Разглядывал он их долго, брезгливо и внимательно разом. — Вельский, значит. Квартирант в твоей голове. Хм…
— Подслушивать нехорошо, дед.
— Я не подслушивал, а нёс службу, — с достоинством возразил он. — Дом ночью на мне, а разговор ваш шёл в доме и ночью. Всё сходится, — он помолчал и сел, вернее, изобразил, что сел, на край стола, чего обычно себе не позволял. — Я тебе вот что скажу. Был у нас в мои годы знахарь один. Сила в нём была изрядная, а взял он её, как сам хвастал, у деда своего покойного. Дед, мол, помирая, всё умение внуку передал, вместе с собой.
— И? Этот тут при чём? Хочешь сказать, дед во внука своего вселился? — поинтересовался я.
— Да погоди ты! Не досказал же. В общем, жили они вдвоём в одной голове, душа в душу, лет пять. Знахарь лечил, дед подсказывал, народ валом валил. А на шестой год приходит к нему кум, а знахарь его не признаёт. И жену не признаёт. Ходит, ест, здоровается, дела ведёт, а глаза чужие, стариковские. Дед не отдал тело обратно, понимаешь? Внука в нём больше не было, выело. Отпевали его, живого, всем селом, вот какая была история. Тело ещё два года после того ходило.
— «Чудесная история», Валерьян. А главное — вдохновляющая! — сухо усмехнулся я. — Что ж выходит, и со мной такая дрянь приключилась?
Он посмотрел на меня в упор, и глаза у него были совсем не шутейные.
— Погоди, Всеволод. Не спеши. Слушай. Да… Слушай моё стариковское слово. Профессор твой мужик дельный, и про руки, что делают раньше головы, он верно сказал. Только он уедет, а я тут буду. Я, внучок, с той стороны гляжу и вижу в человеке то, чего вам, живым, не видать. Где в тебе твоё естество, а где чужое. Пока что ты в себе один сидишь, квартирант твой глубоко и тихо спрятался. Но я теперь стану заглядывать в тебя каждую ночь, уж не обессудь. Захрапишь не своим храпом, я первый узнаю.
— Спасибо, дед, — хмыкнул я.
— Сочтёмся. С моего года началось это имение, мной, гляди, и я же сделаю так, что оно потом не кончится, — он сполз со стола, напоследок ещё раз глянул на камни и уже начал таять, когда из сгущающейся темноты донеслось ворчливое: — Спокойной ночи. Обоим.
Я остался один. Завернул камни в холстину, убрал в ящик и запер на ключ, а ключ, подумав, повесил на шею, к нательному кресту. Ладонь моя, пока я всё это проделывал, дважды порывалась развернуть холстину обратно, просто проверить, просто взглянуть, и оба раза я останавливал её на полпути.
Вот как выходит… Значит, во мне теперь кроется чья-то чужая воля.
Что ж, ответ у меня для неё один.
Нет.
Чего бы она ни пожелала, тело я своё не дам.
По крайней мере, пока им владею.
Утро началось со стройки, какой эти земли ещё не видели.
Я вывел всех нанятых рабочих к колышкам, что мы с Гладышевым забили накануне, опустился на колено и положил ладони на холодную землю. Лес отозвался охотно, он ждал этой работы всю неделю. По ту сторону поляны дрогнул дёрн, и из земли, рядами, как всходит озимь, пошли стволы. Они поднимались на глазах, толщиной сперва в руку, потом в бревно, тянулись друг к другу, сплетались кронами в стропила, и кора их на глазах светлела и разглаживалась в тёплую гладкую стену. Пахло соком и свежей щепой, хотя на дворе стоял уже конец сентября. Дело шло к октябрю.
Гладышев снял очки, протёр их, надел и снял снова. Варвара смотрела молча, прижав кулаки к груди. Вениамин шагнул было ближе, открыл рот, встретился со мной взглядом и закрыл. Учится парень быстро.
— Дышится-то как, — только и сказал Павел Демьянович, и в этих словах уместилось всё, что прочие не выговорили.
К полудню первый корпус стоял готовый начерно, и мы пошли по будущему санаторию всей лекарской командой, от сектора к сектору.
Накануне ночью я всё-таки пересмотрел план. Четыре новых корпуса были хороши, пока лекарей у меня было двое. Теперь рук прибавилось, и кроить следовало шире, по всем правилам моей прошлой жизни, где растущее производство делится на профильные цеха.
Шесть секторов.
Желудочный, сердечный, лёгочный, почечный, нервный и травматологический. А дамские палаты с отдельным двором и своим распорядком я решил завести в каждом, поперечным правилом, чтобы ни одна мать семейства не делила коридор с гусарами.
Начали с желудочного, при главном корпусе, дверь в дверь с кухней.
— Здесь главное лекарство будет вариться в кастрюле, — сказал я, обводя рукой будущую столовую. — Столы по уже обдуманному образцу. Щадящий, молочный, укрепляющий. Плюс питьевой ключ, вода тёплая, натощак, по часам.
— Прописи по травам я возьму на себя, — тут же подалась вперёд Варвара. — Желудочные сборы — это моя часть ремесла. Ромашка, зверобой, тысячелистник, тмин, я с закрытыми глазами…
— Сначала вы покажете свои прописи мне, — ровно сказала Лиза. — Каждую. С дозами и оговорками.
Варвара осеклась. Секунду в ней боролись гордость с памятью о карцере, и я уже приготовился напомнить о правилах, но она справилась сама.
— Покажу, Елизавета Павловна. Сегодня же вечером и распишу.
— Вот и славно, — Гладышев потёр ладони, сглаживая углы. — А теперь, господа, задачка вам от старика. Кто будет всё это варить? Столы лечебные — это вам не щи. Повариха нужна особая, с терпением ангельским, потому что желудочный больной капризнее дитяти. Он будет требовать поросёнка, рыдать над кашей и писать жалобы губернатору.
Ответом ему была тишина. Степан у меня золото, но он один, и он дворецкий, а не повар с диетической кухни. Я записал себе первую строку в список нерешённого.
Повар лечебного стола. Искать.
Сердечный сектор мы разбили на пологом склоне за главным корпусом, и тут распоряжался Гладышев, дорвавшийся до любимого дела.
— Терренкур, господа, терренкур! — воскликнул он. — Знаете что это такое, да? Дозированная ходьба по Эртелю. Дорожки с малым подъёмом, размеченные, скамья через каждые сто шагов, и на каждой скамье больной сидит и считает пульс. Сердце, голубчики мои, лечится ногами, медленно и скучно, зато верно. Купели сердечникам тёплые, ни в коем случае не горячие, и не дольше десяти минут.
— И наперстянка по каплям, — вставил Вениамин. — Строго под счёт. Средство великое, но грань у него…
— Уж мы-то знаем, какая у него грань, — совершенно ровным голосом сказала Варвара, глядя в сторону.
Повисла пауза. Вениамин побелел скулами, открыл рот, но я успел раньше.
— Капли в этом доме считает Елизавета Павловна, — сказал я. — Все капли. Любые. А ваши семейные счёты вы оставили за межой, напоминаю один раз.
— Виноват, — глухо сказал Вениамин. Варвара молча наклонила голову, и я заметил, как она покраснела.
Лёгочный сектор у соляной пещеры был возведен следом за сердечным, и здесь у меня на глазах сошлись два старика. Гладышев с Павлом Демьяновичем шли рядом, одинаково заложив руки за спину, и разговор у них катился сам, как у людей одного года выпуска.
— А помните, Тимофей Петрович, как чахоточных креозотом поили? Ложками, — спросил отец Лизы.
— Я, батенька, помню, как их дёгтем окуривали. В закрытой комнате. Гуманнейшая была метода, половина выживших потом всю жизнь кашляла уже от лечения.
— То-то и оно. А тут воздух, соль да кумыс! Доживём ли, чтобы так везде лечили?
— Вы доживёте, — вставил я, — если будете ходить в мои купели, а не только их прописывать. Кумысная площадка встанет у степной кромки, кибитки и табун сговорены, кумысники приедут сразу после праздников. Одна беда, со степи задувает. Больным с грудью сквозняк я не подарю.
— Окна на юг, — сказал Павел Демьянович.
— Да, хорошая мысль. Окна на юг, — согласился я, — а от северо-востока я посажу ветрозащитную полосу. Сосна и ель, в три ряда. Лес потянет.
Про себя я отметил, что говорю «лес потянет» уже четвёртый раз за утро, и что к вечеру надо будет честно спросить у леса, так ли это. Стройка пьёт из него много энергии. И это непростое дело. Надо бы постараться.
Почечный сектор мы ставили у тёплого ключа, и здесь в первый раз по-настоящему развернулся Вениамин.
— Питьё по часам, это понятно. Кружки с носиками, грелки, сухие дни, — перечислял он на ходу, загибая пальцы. — Но всё это, барон, лечение вслепую, пока у нас нет лаборатории. Моча расскажет о почечном больном больше, чем сам больной, надо только уметь спросить. Микроскоп нужен. Хороший, и реактивы к нему, и посуда. Без лаборатории мы тут будем гадать на воде.
— Сколько? — спросил я, уже догадываясь, что услышу.
Он назвал цифру. Я мысленно приписал к смете, что и так съедала львиную долю летней прибыли, ещё одну строку, и строка эта была не последней. В прошлой жизни это называлось капитальными затратами, и утешение там было одно: окупаются они долго, зато вернее всего!
— Выпишем из столицы после праздников. Заодно и автоклав для твоего хозяйства, о котором ты спросишь через два сектора, — ответил я.
Вениамин моргнул, а Гладышев рассмеялся и хлопнул его по плечу:
— Привыкайте, юноша. Хозяин здесь считает быстрее, чем мы диагностируем.
Нервный сектор мы отвели дальше всех, к соснам, где тишина стояла такая, что её, казалось, и нарушить невозможно. Хвойные ванны, сон по расписанию, никаких газет, слабая электризация после того, как бригада проведёт ток. И вот тут вышел спор, первый настоящий за день.
— В столице я видел показ гипнотической методы, — сказал Вениамин. — Истеричка, десять лет припадков, после трёх сеансов ходит и улыбается. Нам бы…
— Нет, — сказала Лиза. Коротко, как дверь затворила.
— Елизавета Павловна, наука не стоит…
— В чужую голову без спросу не лазят, — отрезала она, и щёки её загорелись. — Что там эта метода делает внутри человека, ни один показчик вам не объяснит. А я видела, что бывает с людьми, в чьих головах похозяйничали. Их потом по кусочку собирают.
Она осеклась и посмотрела на меня, и я понял, о чём она вспомнила. О Гольцове с чужой волей в глазах. О Гордее с занозой. Гладышев дипломатично прокашлялся. И высказал:
— Метода сырая, юноша, тут я на стороне коллеги. Лет через двадцать поглядим.
— В моём доме в головы не лезем, — подвёл я черту, и совесть моя при этих словах вежливо промолчала, что с её стороны было любезно. — Нервный сектор работает сном, водой, хвоей и тишиной. И вот ещё что запишите в нерешённое. Тяжёлых и буйных мы пока не берём, у нас нет для них ни стен, ни рук. Честно отказывать, честно объяснять.
Шестой сектор родился уже на обратной нашей дороге, у купален, и родил его Вениамин одним вопросом.
— Барон, а сломанную ногу вы куда повезёте? До Волгина несколько часов пути.
Я остановился. Обвёл взглядом зал гимнастики, что стоял в плане подле купален, прикинул расстояния до егерских троп, до стройки, до конюшен, где народ калечится чаще, чем где бы то ни было, и понял, что парень нашёл дыру в моём плане, которую я проглядел.
Всё-таки в моем санатории лечатся и крестьяне из моих деревень, почти бесплатно. Не стоит им мотаться в город. Да и застарелые травмы гостей туда можно определять.
— Никуда не повезу. Шестой сектор гимнастики объединим с травмами. Здесь же, при зале. Перевязочная, гипсовая, комната для вправлений. Механику начнём с простого: блоки, гири, лестницы, это столяр сделает за неделю. Цандеровские машины видел я только на картинке и по цене они как табун, так что пока обойдёмся. Сектор твой, Вениамин. Под словом Елизаветы Павловны, как и всё тут.
— Принял, — сказал Вениамин, и по тому, как он это сказал, было ясно, что сектор он уже мысленно обставил. Варвара спрятала улыбку, но недостаточно быстро.
— Резать будем только то, чего нельзя не резать, — добавил я. — Это правило номер один, и оно моё.
К закату лес поднял почти готовые стены шестого корпуса и остановился сам, раньше, чем я его отпустил. Я стоял у свежей стены, держал ладонь на тёплой коре и слушал, как гудит под ней усталость, совсем как у человека после двойной смены. Земля просила передышки, и не дать её было нельзя.
Итог дня я подводил уже в кабинете, по своей всегдашней привычке, на бумаге. Из нерешённого: повар лечебного стола, микроскоп с автоклавом и реактивами, кумысники после праздников, ветрозащита, изолятора нет, буйных не берём. Близнецы в деле хороши, но между ними трещина, и её придётся исправлять. До сих пор не решился этот вопрос.
Так плюс ко всему ещё и лес устаёт.
Пушок дремал в корзинке у камина.
У меня тем временем возник куда более серьёзный вопрос. И обсудить его надо было с моими главными соратниками.
Следующей ночью я попросил Мха созвать совет.
Старый дух выслушал меня, наклонив рогатую голову, и переспрашивать не стал. Только глянул из-под тяжёлых век так, как глядят на человека, который наконец сказал то, чего от него давно ждали.
К излучине широкого ручья я вышел за полночь. Поляна уже светилась. Сотни живых огней сидели, стояли и парили по всей её ширине, лесавки шуршали в траве пучками сухих стеблей, мавки плыли над водой в своём дымчатом свечении, огневки тлели под старым вязом, и лешие тёмной кряжистой стеной стояли у деревьев.
В прошлый раз меня привели сюда гостем. Сегодня лесной народ собрался по моему слову, и я поймал себя на том, что расправляю плечи, как расправлял их когда-то перед выходом к большому собранию пайщиков.
В центре ждали трое. Миха сидел, как гора шерсти, Мох стоял подле, Ярослав замер вкопанным столбом, а Тишь широкой лентой обвивала его плечи. Я вышел на середину, и свет поляны качнулся ко мне, здороваясь.
— Миха, — я нашёл взглядом медведя. — Помнишь, что ты сказал мне здесь не так давно? Дело не терпит. Ты был прав тогда. Потому я вас и позвал.
Поляна притихла. Даже ручей у излучины, показалось мне, стал журчать тише.
— Что было, вы помните и без моих напоминаний. Тенелиста с его гнилью, Тумалинскую тварь, что пять веков жрала всё живое в округе. Я стоял в тех боях с вами плечом к плечу, и во что они нам встали, знаю не по рассказам. Дороже всех заплатил Полоз, — я посмотрел на Ярослава, и жёлтые глаза встретили мой взгляд не мигая. — Пока я хозяин на этой земле, его тут не забудут. Он переродился, но всё же части его не стало.
По поляне прошёл отклик, низкий, как гул в корнях перед бурей.
— Так вот, слушайте, что я скажу, и передайте тем, кто не пришёл. Все наши победы, если по чести, были пока что разведкой боем, а настоящая война ещё впереди, — я дал этим словам осесть и продолжил. — Тенелист жив. Отлеживается где-то, копит силу, и однажды приведёт сюда подмогу, потому что за ним стоит целая школа, а у неё есть хозяин, до чьего имени мы ещё не докопались. Хуже другое. Нож моего деда ушёл с торгов человеку из той же своры, и из родового железа теперь точат ключ от нашей границы. Запомните накрепко. Может статься, однажды межа признает чужого своим.
Лешие у кромки качнулись, и по огонькам малых духов пробежала рябь.
— А из Саратова к нам уже дотянулся Часовщик, хозяин неживых слуг. Его куклы встали посреди нашей земли, и никто их не учуял, — я повернулся к Михе, и медведь опустил огромную голову. Виноватый гул уже поднимался из его груди, и я не дал ему прозвучать. — Подними голову, страж. Ты не проспал. Тебя ослепили той же стеной, что и меня, и твоей вины тут нет. Оружие у них такое, вот и весь сказ. Зато теперь мы про это оружие знаем, а на знакомое оружие всегда найдётся ответ. Одного леса отныне мало. Прикладывайте ухо к самой земле, слушайте воду под нею. И пуще всего стерегитесь мест, где сделалось чересчур тихо. Такая мёртвая тишь и есть их след.
— Услышал, хозяин, — прогудел Миха, и гул этот шёл уже вовсе не виноватый. Злость в нём стояла тяжёлая.
— Теперь главное, — я обвёл взглядом поляну, от леших до последней лесавки в траве. — Прежде чужие зарились на наши жизни, а нынче им подавай саму землю. Они прознали, что здесь живёт сила, какой больше нигде не сыскать, и станут искать её русло. Потому тропы к сердцу наших земель с завтрашнего дня начнут кривиться. Ни одной прямой дороги туда не останется, и водить по кривым придётся вам. Дозором ходите по двое. Заметите неживое, что прикидывается живым — хоть фарфорового барина, хоть ползучее письмо — бейте эту дрянь и передавайте новость мне. Сразу, не разбираясь. За пустую тревогу я никого не взыщу. А вот за пропущенную спрошу, и спрошу крепко.
Я перевёл дыхание. Дальше шло то, ради чего, по совести, и собирал их всех.
— И последнее. Везде разом мне не поспеть. На мне лечебница, полная больных со всей губернии, от младенцев до стариков, на мне люди, стройка, поля. А вы всякий раз затыкали собой дыры, до которых у меня не доходили руки. На спине Моха я объездил половину здешних земель. Тишь выискивает такое, чего бы я сам никогда не углядел. Ярослав голыми руками выдирал чужие колья, Миха ломал хребет тому, что не брали корни. Приказывать вам я нынче права не имею, потому прошу. Будьте моими глазами в тех уголках, куда мой взгляд не достаёт. Я пришёл на эту землю чужаком, а она меня выходила и назвала своим. И раз теперь мы с вами вместе… Раз теперь мы управляем одним лесом, я вас прошу — будьте впредь особенно внимательны. Врагов у нас много. И они все готовы нас атаковать.
Тишина стояла ещё удар сердца. А потом поляна ответила.
Свет хлынул вверх по стволам, от травы до самых крон, огневки под вязом разгорелись добела, лешие подались вперёд единой тёмной волной, и сотни чужих воль сомкнулись вокруг меня так плотно, что сделалось трудно дышать. Иного ответа мне и не требовалось.
Мох подошёл и опустил тяжёлую голову мне на плечо.
— Хорошо говорил, друид. Давно бы так.
И в этот самый миг поляна дрогнула.
По деревьям с восточного края прошла быстрая волна, ветви расступились, и на свет вышла Ярина. Вернее, сбежала по сплетённым ветвям, и лесной народ раздался перед ней в стороны. Какой только я эту женщину не видел за последние месяцы! Повидал всякую: и колючую, и насмешливую, и обиженную вдрызг. Нынешнюю Ярину я не узнавал. Лицо у неё было белое, как берёзовая кора, и листья платья поднялись дыбом, хотя ветра не было и в помине.
— Всеволод, — с неописуемой тревогой проговорила она. — Вернулся твой разведчик. Тот, которого ты привязал к Норову. Ту чёртову деревяшку, что ты прикрепил к нему ради слежки. Появилась информация.
Она раскрыла ладонь. От веточки на этой ладони осталась скрюченная серая тень, истлевшая до половины. Она ещё вздрагивала, цепляясь за жизнь из последних сил, и про цену её обратного пути я постарался не думать.
— Он полз издалека и выжег себя дотла, — тихо сказала Ярина. — Такие не возвращаются по пустякам, ты сам знаешь. У него новости. Норов сделал свой ход.
Я протянул руку, и умирающий разведчик дотянулся до моих пальцев, отдавая последнее. Образ ударил в голову рывком, вспышкой последней его магии.
Первым, что я увидел, был нож. Дедов охотничий нож в белых ухоженных пальцах Норова.
Только выглядел он теперь совсем иначе.
Тут ошибся даже фон Штерн.
Норов всё сделал по-своему.