— Сгодишься, — согласился я. — За тем и пришли.
— Во! — Радко воспрял, насколько можно воспрянуть кверху задом. — Так бы сразу и говорили, а то — гоняться! Дело есть? У Радка на всякое дело товар сыщется, ты только шепни! Шёлку надо? Меду? Меху? Камешков заморских жёнке? Всё будет, всё справлю в лучшем виде, по-божески, по-свойски! Ты меня спусти только, а то у меня уж в глазах караси плавают, а мне голова-то ещё пригодится — ей торговать!
— Помолчи покуда, — сказал я. — Повиси ещё. Голова проветрится — авось перестанешь ерунду нести.
Висел Радко хорошо. Ладно висел, обстоятельно — как окорок в коптильне.
Кровь прилила ему к лицу, шапка свалилась в грязь, жидкие волосёнки повисли сосульками. А язык всё одно не унимался. Молол и молол, будто вниз головой ему думалось даже вольготнее, так что дождаться окончания словесного потока было несуждено.
Я присел перед его перевёрнутой рожей, чтоб глядеть глаза в глаза, и слегка хлопнул его по щеке. Радко заткнулся.
— Вот и славно. Теперь слушай меня, а не себя. — Я повертел медяшку. — Ты на вече воду мутил. Про единство пел, купцов баламутил. Кто надоумил? Кто платит?
— Ой. Ну вот, здрасьте вам. — Радко завёл глаза под лоб. — Пла-атит. Скажи, кормилец, вот кабы мне кто платил — стал бы я, по-твоему, в эдаких портах висеть да сушёный хрен за святой корень выдавать? Да я б в шелку ходил! Я б мёд ложкой ел, а не облизывал! — Он качнулся на сучке, всплеснул руками. — Нет у меня никакого платителя, вот тебе крест святой! И слыхом я не слыхал ни про какое единство! Это враги, это злые языки набрехали, у меня ж завистников на торгу — что блох на псине…
— Врёшь, — сказал я спокойно. — Тебя видели. Ты Завиду в уши дул. Местяте дул. Всем подряд. И складно дул. У балабола такие речи сами собой не родятся. Кто вложил?
— Да какие речи! — Радко чуть не прослезился. — Ты пойми, добрый человек, я ж что делаю? Я ж людям приятное говорю, и вся недолга! Стоит купец — злой, надутый, боярами затюканный, а я к нему бочком, по плечику похлопаю: «Держись, брат, вы сила, вы им ещё покажете!» Ему и полегчало! А как размякнет, как расчувствуется — тут я ему поясок и подсуну. Аль пряжечку. Аль ножик хороший. Втридорога. Он и берёт, и радуется, и меня ж благодарит! — Радко скорбно вздохнул, качаясь. — Такое моё ремесло, кормилец ты мой. Я ж не заговорщик. Я людскими сердцами торгую. Погрел словом — сбыл вещицу. Где ж тут измена, я тебя спрашиваю? Где⁈
Я слушал и молчал. Молчание моё пугало Радко сильно — он аж завозился, заизвивался на сучке, как червяк на крючке.
— Не веришь? — заскулил он. — Ой, не верит он мне. Да вот тебе крест, вот те другой, чтоб мне с этого сучка поганого не слезть, коли вру! Радко пройдоха — да! Радко балабол, Радко плут — каюсь, грешен, бей меня! А чтоб в боярские дела соваться⁈ Да ты шо, кормилец, я ж пожить ещё хочу, у меня ж планов — полны штаны!
Волк подступил, брезгливо глянул на висящего сверху. Тронул топор.
— Кормчий, чего ты с ним возишься. — Он качнул лезвием. — Чикну верёвочку — он разом всё вспомнит. И что было, и чего сроду не бывало.
Радко тонко взвыл, как щенок, которому прищемили хвост дверью.
— Ой, не надо верёвочку! Ой, не надо! — заверещал он, задёргавшись всем телом. — Всё скажу! Всё, что знаю, и даже чего не знаю! Хочешь про Местяту? Он рыбу тухлую под свежую подмешивает, вот те крест! Хочешь про Олфера? Он с мытарями спелся, товар мимо весов таскает! Хочешь, кто чью жёнку тайком милует — тоже скажу, я ж всё про всех знаю, я ж ходячая книга! Только не режь, кормилец, я ж полезный, я ж на вес серебра!
Сыпалось из него всякое. Что дельное, что труха. Мелкие должники, чужие грешки, базарные сплетни — всё вперемешку, лишь бы завалить нас словами и откупиться болтовнёй. Старый приём загнанного: не убежать — так засыпь погоню мусором с головой.
Я поднял ладонь. Радко захлебнулся на полуслове и замер.
— Помолчи, — сказал я. — Ты мне мусор суёшь, а мне зерно надо. Провисишь ещё — глядишь, зерно и просыплется.
— Да шо ты с этим зерном-то всё! Нету зерна! — простонал Радко, качаясь. — Я ж пустой, я ж сирый, у меня одна мякина в закромах…
Договорить Радко не успел.
В устье проулка загремели шаги, лязгнуло железо. Из-за угла вывернул патруль — трое стражников с копьями. Важнае такие, при бляхах. Старший шёл впереди, пузатый, с рыжими усами, и на ходу уже набирал в грудь воздуху для окрика.
— А ну стоять! — гаркнул он, оглядев картину: висящий Радко, я на корточках, Волк с топором, Путята в сторонке. — Это что тут за самоуправство⁈ Кто такие⁈ Чего человека вздёрнули средь бела дня⁈
Радко, вися вверх ногами, оживился — учуял спасение.
— Служивые! — заголосил он. — Родненькие! Спасите, грабят! Разбойники это, тати лесные! Меня, честного…
— Цыц, — бросил я, не оборачиваясь.
Старший побагровел, шагнул ближе, перехватил копьё.
— Ты мне не цыкай, морда! — рявкнул он. — Я стража! Ну-ка снимайте купца, покуда я вас всех в холодную не свёл! Оглохли⁈ Именем города…
Он не договорил.
Путята развернулся к ним и на ходу сдвинул шапку с бровей, поднял лицо к свету.
Старший осёкся на полуслове. Он глядел на Путяту, и румянец сползал с толстой рожи, как краска под дождём, оставляя серую, испуганную бледность.
— В… воевода, — выдавил он и попятился. — Прощенья просим… не признали…
— Не признали. — Путята подошёл вплотную, навис. Голос его упал до тихого рокота — и он этой тихостью жути на мужиков нагнал еще больше. — Глаза протри, служивый. И вот что запомни, ты и щенята твои. Не было вас тут. Не заходили вы в этот проулок. Не видели ничего, не слышали ничего. Всё поняли?
— П-поняли, воевода! Как есть поняли! — Старший закивал так, что бляха запрыгала на брюхе. — Ошибка вышла, недоглядели! Уже уходим!
— Считаю до двух, — обронил Путята. — Раз…
Стражу как ветром сдуло. Только копья брякнули да ноги зашлёпали по грязи — патруль вымелся из проулка быстрее, чем влетел. Через миг их и след простыл.
Путята хмыкнул, надвинул шапку обратно.
А наверху, на сучке, творилось диво.
Радко смолк. Совсем. Впервые за всё время язык его прилип к нёбу. Он висел, глядел вслед сбежавшей страже, и на лице его медленно проступало страшное понимание.
Он-то думал, что попал к бандитам. К лихим людям, с какими всегда можно сторговаться, откупиться, заболтать. А оно вон что. Стража, гроза торговых воришек, при виде этого серого мужика в потёртом кафтане обделалась и утекла, как вода сквозь пальцы. Значит, вляпался Радко не в разбой. Вляпался он в самую верхушку, в силу, выше которой в городе и нет ничего.
Шутки кончились. Я это видел по его лицу.
— Ну вот, — сказал я мягко, поднимаясь. — Теперь, кажется, мы друг друга понимаем. Правда, птичка?
Радко сглотнул и кивнул — насколько можно кивнуть вниз головой.
— Волк, — сказал я. — Сними его, а то он мне тут удавится ненароком, а нам с ним ещё толковать.
Волк подошёл к плетню, коротко замахнулся. Топор хряснул по жерди, сучок с куском дерева вылетел вон — и Радко рухнул.
Шмякнулся он смачно, в самую грязь, лицом да плечом. Крякнул, охнул, завозился. Кое-как перевалился на карачки, потом сел, отплёвываясь, размазывая по роже жижу пополам с кровью из прикушенной губы. Жалкий, чумазый, дрожащий. Но живой.
Я прошёлся перед ним туда сюда.
— Ну вот что, купец. — Я говорил тихо, без нажима, — нажим тут был уже без надобности. — Разбежались наши дорожки на две и выбирать тебе прямо сейчас, третьей не дам. — Я показал пальцем в сторону реки. — Либо ты сегодня же пойдёшь купаться с камнем на шее и никто тебя не вспомнит. Кто по такому, как ты, плакать станет? Никто.
Радко побелел под грязью, задрожал.
— Либо, — продолжил я, — становишься моим человеком. Глазами моими и ушами. На торгу, у купцов, всюду, где вертишься. Всё, что видишь и слышишь, — несёшь мне и живёшь себе дальше, торгуешь своим хреном святым и хлопаешь дурней по плечу. Только теперь под моей рукой.
Радко сглотнул. Перевёл взгляд с меня на Волка, с Волка на Путяту — и обратно. Прикидывал. Даже сейчас, в грязи, полумёртвый от страха, торгашья башка его считала, взвешивала, искала выгоду.
— А… а платить будешь? — выдавил он.
Волк за спиной фыркнул. Путята хрюкнул от смеха.
Я не удержался, усмехнулся тоже. Ну что ты будешь делать.
— Тебе жизнь — мало платы? — спросил я.
— Жизнь — оно да, жизнь — хорошо, — залопотал Радко, замахав руками. — Жизнь я беру, жизнь мне подходит! Просто я ж это… я ж подумал, вдруг сверх жизни ещё чего перепадёт, я ж старательный буду, я ж носом рыть стану…
— Будешь рыть — будет и сверх, — оборвал я. — По делам воздастся. Принесёшь что стоящее — не обижу. Труху сдашь — сам знаешь, где рыбы плавают.
— Понял, понял! — закивал Радко истово. — Стоящее! Только стоящее, зуб даю, вот те крест! — Он вдруг оживился, приосанился, насколько можно приосаниться сидя в луже. — Ты, кормилец, не гляди, что я с виду плюгавый. Я ж тебе теперь золото, а не человек! Я ж на этом торгу каждую собаку знаю! Кто чем дышит, у кого что нечисто, кто с кем шепчется по углам — всё Радку ведомо! Ты меня пригрел — а я тебе отслужу, я благодарный!
— Вот и славно, — сказал я, поднимаясь. — Считай, договорились.
Я протянул ему руку. Радко уставился на неё, будто не веря, — что чужак, только что грозивший утопить, вот так запросто тянет ему ладонь. Потом ухватился обеими руками, вскочил на ноги. Засуетился, отряхиваясь и тут же подбирая из грязи рассыпанное добро.
Путята глядел на всё это, качая головой.
— Ну и помощничка ты себе завёл, наймит, — буркнул он. — Не человек — сопля на палочке.
— Сопля-то сопля, — сказал я. — А по всем углам пролезет, где твои гридни в дверь не влезут. Иная сопля дороже дружины стоит.
Радко, подбиравший монеты, расплылся в щербатой улыбке — похвале обрадовался, дурак.
— Слыхал, воевода? — просиял он. — Дороже дружины! Это ж я, Радко! Ты меня ещё вспомнишь добрым словом…
Договорить он снова не успел.
В проулок влетел наш пацан. Черноволосый, что поутру бегал к нам говорил где Радко. Только теперь на нём лица не было. Мокрый, запыхавшийся, глаза с плошку. Он вылетел из-за угла, шатнулся, увидел меня — и кинулся, задыхаясь:
— Дядька Кормчий! Беда! Беда, дядька!
Я перехватил его за плечи, присел.
— Тихо. Дыши. Что стряслось?
— У Местяты! — Пацан хватал воздух, частил, глотая слова. — Мы глядели, как ты велел! А там… там чужие! Двор обложили! В тени жмутся, у ворот, у забора! Я подполз тихонько — а у них под полами железо! Ножи, топоры! Я к тебе бегом, во весь дух…
Меня будто окатило холодом.
Всё сошлось разом. Пока мы тут с балаболом плясали, ловили его по торгу да вербовали в грязи, — кто-то другой не терял времени и пошёл резать тех самых купцов, за которых я цеплялся, — свидетелей, ниточку мою.
— Гринька где? — бросил я пацану.
— Там остался! Глядит!
— Молодец, что прибежал. — Я вскочил. — Волк! Путята! Уходим. Живо. У Местяты режут.
Волк подобрался сразу, лицо окаменело, рука на топоре. Путята коротко выругался.
— Далеко? — рыкнул воевода.
— Купеческий конец. Бегом — успеем.
Радко, доселе суетившийся над рассыпанным добром, вскинул голову. Понял, чем пахнет, — и лицо его вытянулось.
— Ой. Ой, нет. — Он замотал головой, попятился. — Резать? Кого резать? Куда резать? Люди добрые, вы куда, а я? Я домой! У меня ж это… у меня ж кошка не кормлена. Третий день голодная сидит! Я пойду, а?
— С нами пойдёшь, — сказал я.
— С ва-ами? — Радко аж присел. — Ой, не надо с вами! Куда мне с вами, я ж не воин, я ж торгаш! Я ж крови не выношу, я ж от одного вида в обморок валюсь, шоб я так жил! Отпустите Радку, а? Радко тихонький, Радко дома посидит…
Волк, не тратя слов, сгрёб его за шиворот одной лапищей — как котёнка.
— Пойдёшь, — сказал он. — Отпустим — потом ищи тебя по всем щелям. Ты, птичка, теперь наш.
— Вэй, за что-о… — заскулил Радко, повиснув в Волковой руке. — У меня ж нервы! У меня ж плоскостопие! Я ж бегать не могу, у меня ж стопы плоские, как блины!
— Побежишь, — сказал я. — На плоских побежишь. Всё, хватит выть. Вперёд.
И мы рванули к купеческому концу.
Я впереди. За мной Волк — свободной рукой волочёт Радко, будто мешок. Путята пыхтит следом, но не отстаёт, зажав в руке топор. А Радко, болтаясь в Волковой хватке, тонко подвывает на бегу, поминая то кошку, то плоские стопы, то матушку свою покойную.
Смеркалось. Тени вытягивались, ложились поперёк улиц. Мы неслись через город к воротам Местяты. Только бы успеть.
К дому Местяты мы вылетели, когда сумерки уже загустели.
Высокие ворота, глухой забор, резной конёк на крыше. Богато живет суконщик. Только вот тишина вокруг стояла нехорошая. Мёртвая тишина. Ни лая, ни голоса, ни огонька в оконце. Улица будто затаилась.
Гринька с круглыми глазами вынырнул из-за поленницы напротив.
— Дядька Кормчий, — зашептал он, вцепившись мне в рукав. — Тихо стало. Совсем. Были чужие, у ворот терлись, а потом — шасть внутрь, и всё. Ни звука.
— Молодец. Беги отсюда. — Я отцепил его пальцы. — Домой, к нашим. Скажи Бесу — пусть хватают железо и сюда, к Местяте, бегом. Понял? Лети.
Пацан кивнул и растворился в темноте.
Волк опустил Радко на землю. Тот сполз к тыну, сел, зажал себе рот обеими ладонями — то ли чтоб не заскулить, а может чтоб зубами не стучать.
Мы подошли к воротам.
Волк скользнул вперёд, пригнулся, приник к щели. Замер. Потом качнул рукой у самой земли — гляди, мол. У забора, в тени, что-то тёмное лежало.
Он потрогал и обернулся.
— Псы, — шепнул Волк. — Двое. Тёплые ещё. Крови нет. Языки наружу и слюни. Отравили их, Ярик.
Путята перехватил топор. Лицо у него окаменело.
— Работают серьёзные люди, — процедил он. — Не голытьба.
— Серьёзные, — согласился я и вытащил нож.
Радко у забора тихо застонал сквозь ладони.
Волк толкнул калитку.
Она подалась легко, без скрипа. Даже не заперли за собой, а это значило одно: те, кто внутри, ещё не закончили и уходить не спешили.
За калиткой чернел двор, но во дворе никого не было, зато через окна были видны темные силуэты внутри дома.
— Ждать наших времени нет, — выдохнул я. — Придётся втроем лезть. Готовы?
Путята с Волком переглянулись и кивнули.