Поутру у нас во дворе было шумно и весело.
Пахло дымом, кашей и мокрым деревом. Обычное утро. Только вот к обычному этому утру прибавилось кое-что новое и от того интересное.
Детей набежало вдвое против вчерашнего. К тем семерым, что прибились накануне, поутру пришли ещё трое — и не одни. Двое привели сестёр, тощих девчонок с косичками-мышехвостиками, глядевших на страшных бородатых мужиков огромными глазами. Самая мелкая пряталась за спину брата и оттуда зыркала, будто мышь из-за печки.
Вся эта орава сидела с нами за общим столом, бок о бок с ватагой, и уплетала кашу так, что за ушами трещало.
Зрелище было — хоть смейся, хоть плачь.
За одним столом — душегубы, каких свет не видывал. Волк с топором под рукой, вечно мрачный. Бугай, что кулаком быка валит. Клещ, Рыжий, Лыко — публика, от которой в тёмном проулке душа в пятки уходит. И тут же, промеж них, — дюжина сопливых детишек веселых, вихрастых, тянущих ручонки к общему котлу.
Брага, кашевар наш, черпал детворе с верхом, а сам ворчал:
— Это ж прорва какая. Я на ватагу варил, а нынче будто на дружину целую. Этак у меня крупы до вечера не хватит.
— Не бурчи, Брага. Слава богам с деньгами у нас проблем нет. Ещё купим, — сказал я, присаживаясь к столу. — Крупа дешевле верных глаз.
— Оно так. — Брага крякнул, сунул мелкой девчонке лишний кусок хлеба с салом, будто ненароком. — Ешь, дереза. Кости-то одни.
Девчонка схватила и юркнула обратно за брата.
Бугай сидел с краю, и на колене у него, доверчиво привалившись, пристроился самый мелкий из пацанов тот пятилетка. Здоровенный Бугай держал в лапище деревянную ложку и кормил мальца кашей, а сам делал грозное лицо — мол, не таю я вовсе, просто дитё голодное, кому-то ж надо.
— Бугай, — хмыкнул Лыко, — ты часом в няньки не подался? Гляди, борода, а телёнка нянчишь.
— Захлопнись, — беззлобно буркнул Бугай, не поднимая глаз. — Тебя не спросил.
— Да я чё, я ничё. — Лыко ухмыльнулся, но тут же и сам подвинул ближней девчонке миску, чтоб удобней тянуться было. Для порядку, вестимо. Не от доброты же.
Я оглядел этот детский сад посреди разбойничьего логова и поймал себя на том, что впервые за долгое время на душе у меня было тепло. Холостые мужики, а вот поди ж ты. Возятся с чужой мелкотой, бурчат, отнекиваются, а сами вон сидят, блестят глазами.
Оно иногда кажется, что душа только по доброй сече поёт, а нет-нет да и хочется, чтобы дома кто-то встречал.
Карасик крутился тут же, гордый — он этих пацанов привёл, он теперь над ними вроде старшого.
— Карасик, — позвал я. — Иди сюда.
Он подскочил, вытер рот рукавом.
— Тут я, Кормчий.
— Слушай дело. И вы, ребятки, слушайте. — Я оглядел детвору. Ложки замерли. — Помните, о чём вчера уговорились? Про глаза?
Пацаны закивали, серьёзные, важные — при деле же.
— Весь день вчера по городу носились, — поддакнул черноволосый, который выложил Бесу все их наблюдейния.
— Вот вам сегодня уже прицельное задание будет. — Я понизил голос. — Есть в городе два купца. Местята-суконник да Олфер, что солью торгует. Дома их вам Бес покажет. За теми домами и за ними самими глядеть в оба. Нам надо всё про них знать. Вообще все. Уразумели?
— Уразумели, — выдохнул белобрысый.
— И второе. — Я обвёл их взглядом. — На торгу есть человечек. Радко звать. Приезжий, языкастый, торгует всяким барахлом, вертится вечно. Найдите мне его. Где сидит, где ошивается, куда ходит. Кто первый высмотрит — тому от меня отдельная награда. Медовый пряник. Уговор?
При слове «пряник» глаза у детворы вспыхнули, как у кошек на сметану. Пряник — это вам не каша. За пряник эти чертенята весь торг вверх дном перевернут.
— Найдём! — загалдели разом. — Мы его вмиг сыщем, дядька Кормчий!
— Тихо, тихо. — Я усмехнулся. — Найдёте — не лезьте к нему. Только высмотрите да прибегите ко мне. Он вас не знать не должен. Ясно?
— Ясно!
Бес поднялся из-за стола.
— Ну, пойдём, глазастые. — Он кивнул детворе. — Покажу вам, за кем глядеть. А ты, Рыжий, со мной — подсобишь.
Двое-трое пацанов постарше увязались за Бесом и Рыжим. Остальные дохлёбывали кашу, толкались, гомонили. Обычная детвора. Не скажешь, что через час-другой они станут моими глазами по всему здоровенному Устью. Город-то крупный. Узловой. Через него почти весь торг идет. Неудивительно, что за контроль над ним такие склоки начались.
Я допил взвар, поднялся.
— Волк. Со мной. Пора и нам за дело.
Волк отставил миску, встал, потянулся так, что хрустнули плечи.
— Куда нынче?
— К Путяте. За бумагой да за уговором. — Я накинул кафтан. — А там, глядишь, и Радка нашего пощупаем. Коли ребятки не подведут.
— Не подведут, — Волк глянул на галдящую ораву и, кажется, чуть не улыбнулся. — За пряник-то? Землю носом выроют.
Мы вышли за ворота. За спиной ещё долго слышался детский гвалт да ворчание Браги — наш двор жил, шумел, кормил ораву сирот и точил ножи. Всё разом.
Дружинный двор Братчины прятался за высоким тыном на боярском конце.
Не съезжая изба, куда волокут пьяных драчунов да воришек. Вдоль стен стояли рогатины и щиты, в углу дымилась кузня, и звон металла разносился над двором. Место для тех, кто убивает за деньги и делает это хорошо.
Самого Путяту мы застали за обучением.
Посреди двора он гонял молодого гридня — здоровенного, но зелёного. Учебное оружие глухо стучало от ударов. Гридень пёр напролом, а Путята бил коротко, будто гвозди заколачивал. Раз — по рёбрам. Два — по ляжке. Парень охнул, скособочился.
— Локоть! — рявкнул Путята. — Локоть прижми, дубина! Ты топор держишь аль корову за титьку доишь⁈ — Он вытянул гридня плашмя по хребту. — В строю тебя за такое первого снимут, и поделом!
— Слышь, Кормчий, — Волк толкнул меня локтём. — Тебя бы тоже поучить не помешало, а то ты с лодьёй обращаешься, а с топором как телепень. Того и гляди прибьют где-нибудь. С твоей жизнью тебе драться уметь надо.
Я покосился на него и хмыкнул:
— Так и скажи, что тебе меня просто избить охота.
— Не без этого, — хохотнул он.
Заметив нас, Пуията опустил оружие, утёр лоб рукавом. Швырнул деревяшку зелёному.
— Ступай. Синяки считай да думай, где дурак был.
Гридень уковылял, держась за бок. Путята повернулся к нам, и по лицу его расползлась недобрая ухмылка.
— Гляди-ка. Наймит пожаловал. — Он подошёл, отдуваясь. — За бумагой, поди? Держи, коли за ней. Всё, как старшие велели.
Он сунул руку в сундучок на лавке, вытащил свёрнутую грамоту с восковой печатью и сунул мне в руки.
Я развернул, глянул мельком. Сделали всё честь по чести, печать боярская, слово охранное. Спрятал за пазуху.
— Благодарствую.
— На здоровье. — Путята скрестил руки на груди. — Взял бумагу — и ступай себе, лови кого хочешь. Чего ещё топчешься?
— Топчусь, потому что не всё взял. — Я не двинулся с места. — Есть у меня к тебе, воевода, ещё пара слов. По делу.
Путята закатил глаза.
— Ну говори. Только быстро, у меня вон дурней ещё гурт непоротый.
— Первое. — Я держал его взгляд. — У Третьякова двора крутятся детишки. Беспризорники. Это мои глаза по городу. Шепни своим гридням да городской страже — вы ж их всех на поводке водите, — чтоб детей этих не трогали. Пусть ходят, где хотят.
Путята моргнул. Потом хмыкнул, недоверчиво.
— Нищих пацанов? Ты серьёзно, наймит?
— Серьёзней некуда. Второе. — Я не дал ему вставить слово. — Завид и двое его дружков. Мне нужен тихий караул у их домов. Твоих людей, лучших, чтоб сидели незаметно и стерегли. Купцов этих порежут — оборвётся ниточка, за которую я тяну. А ниточка мне дорога.
Вот тут Путяту и прорвало.
— Стой-стой-стой. — Он побагровел, шагнул ко мне. — Дай-ка я уразумею. Ты, наёмник заезжий, пришёл в мой двор и указываешь мне, воеводе? Моих гридней, боярскую кровь, лучших бойцов в городе — приставить няньками? К торгашам вонючим да к нищим сопливцам⁈ — Он навис надо мной всей тушей. — Да я за такое иных на воротах вешал, чтоб неповадно было!
Волк за моим плечом шевельнулся, рука пошла к поясу.
Я не отступил ни на шаг. Смотрел Путяте прямо в налитые кровью глаза и произнёс тихо и спокойно.
— Не указываю, воевода. Дело делаю, на какое твои хозяева мне добро дали. И сроки поставили. — Я выдержал паузу. — Хочешь, чтоб я до корня докопался? Не мешай копать. Дай лопату. Мы с тобой в одной лодке теперь, нравится тебе или нет. Утонут купцы — и мы за ними ко дну пойдём.
Путята сопел, играя желваками. Злость в нём боролась с рассудком, и я видел, как рассудок берёт верх. Битый мужик. Умом не обделён, хоть и хочется ему меня об колено переломить.
— Тьфу. — Он отвернулся, сплюнул. — Складно стелешь. Гладко. — Помолчал, побарабанил пальцами по рукояти топора. — Ладно. Будет тебе караул к купцам. Своих поставлю. А пацанов твоих не тронут, шепну кому надо. — Он глянул на меня искоса. — Только гляди, наймит. Коли это всё пустая твоя блажь, коли ты меня за нос водишь — я тебе этот нос-то и откушу. Понял ли?
— Понял. — Я кивнул. — Не блажь. Скоро сам увидишь.
Путята хмыкнул, вроде как смягчаясь. Оглядел меня, потом Волка.
— Ну а сам-то нынче что делать удумал? — спросил он. — Раз такой деловой.
— Радко пойду брать. — Я не стал таиться. — Того балабола приезжего, что вокруг заговорщиков вертелся. Слишком много он там крутился. Потрясу — авось что и вытрясу.
Путята оскалился, узнав имя.
— А, Радко. Знаю хлыща. Скользкий, как налим в бочке. — Он хохотнул. — Только в моём городе ты его сам трясти не будешь. Я с тобой пойду.
— Это ещё зачем?
— А затем. — Путята подбоченился. — Погляжу, как ты работаешь. И заодно пригляжу, чтоб ты мне на торгу резню не устроил да лавки не пожёг. Знаю я вас, наймитов. Чуть что — за нож. А тут город, порядок.
Я смерил его взглядом. Спорить было без толку — да и не хотелось. Лишний топор под рукой не помеха, а Путята, при всей его дури, топор добрый.
— Пошли, — сказал я. — Только цепь свою воеводскую сними и кафтан накинь попроще. Нам Радка спугнуть нельзя. Увидит эдакого борова в золоте — упорхнёт, только его и видали.
Путята крякнул, но — гляди-ка — не осерчал. Даже вроде оценил.
— Дело говоришь, — буркнул он, стягивая с шеи цепь. — Погоди тут. Переоденусь.
Он ушёл в избу. Волк проводил его взглядом, покачал головой.
— Уговорил-таки борова, — сказал он тихо. — Я уж думал, он тебя нынче на воротах вздёрнуть попробует.
— Не вздёрнет. — Я усмехнулся. — Он мужик правильный, хоть и гонористый.
Путята вышел из избы другим человеком.
Цепь снял, накинул кафтан попроще. Шапку надвинул на брови. И всё же гридня в нём выдавала стать — плечи, разворот, тяжёлая поступь битого воина. Купца из такого не сделаешь, сколько ни ряди. Но хоть золотом теперь не сверкал, и то ладно.
— Ну, гляди. — Он развёл руками. — Простой мужик, каких на торгу пруд пруди. Доволен?
— Сойдёт, — сказал я. — Теперь пошли Радко искать. До торга дойдем, а там уже и определимся.
— Да я знаю где он… — начал было Путята, но договорить не успел.
В калитку влетел наш черноволосый. Влетел он бегом, запыхавшийся, в новых своих обувках. Увидел меня, кинулся через двор, чуть не сшиб зазевавшегося гридня.
— Дядька Кормчий! — выпалил он, хватая воздух. — Нашли! Нашли балабола твоего!
— Тихо, тихо. — Я присел, взял пацана за плечо. — Отдышись. Где?
— На торгу, у ткацких рядов! — Пацан частил, глотая слова. — Стоит, примеряется всё к товару! Мы, как Бес велел, глядели, а он там, Радко-то! Гринька сторожит, а я к тебе бегом, во весь дух!
— Молодец. — Я потрепал его по вихрам. — Прянику быть. Ступай, отдышись да Гриньке скажи — пусть глаз не спускает, но близко не лезет.
Пацан просиял, кивнул и рванул обратно, только пятки засверкали.
Путята глядел на всё это, приподняв бровь, а как пацан упорхнул — хмыкнул, покачал головой.
— Ишь, пристроился. — В голосе сквозила усмешка. — Нищету по городу гоняешь, как гончих. Глаза у него, вишь ты. Умилительно прям.
Я поднялся. Поглядел на него без злобы, но и без тепла.
— Пристроился, говоришь. — Я отряхнул колени. — А ты знаешь, воевода, отчего у меня эти пацаны за пряник весь город обшарят, а твои гридни, сытые да справные мятеж под носом углядеть не могут?
Путята нахмурился.
— Ну-ка?
— А оттого. — Я шагнул ближе. — Что я мимо чужого горя не пройду, потому что своё такое же хлебал. — Голос я не повышал. — А вы? Вы в своём городе сидите, за высокими тынами, жрёте от пуза да брюхо чешете. А под самым носом у вас голодные дети по помойкам шарят, а вы их не видите. В упор не видите. Для вас они — сор, пустое место. Как и купчишки, что мыт за каждый чих платят. Оттого и проглядели вы всё. Оттого сеть чужая у вас под боком выросла, а вы и не почуяли. Потому что глядите поверх голов. А я гляжу вниз. Там-то всё и делается.
В горнице двора повисла тишина. Даже звон из кузни будто притих.
Путята молчал. Смотрел на меня внимательно и с досадой. Крыть ему было нечем, и он это знал. Оттого злился пуще — не на меня, а на правду.
— Языкастый ты, наймит, — процедил он наконец. — Ох, языкастый. Договоришься однажды.
— Может, и договорюсь. — Я усмехнулся. — Да только не сегодня. Сегодня нам Радко брать. Ткацкие ряды, слыхал? Пошли, пока не упорхнул.
Путята хмыкнул, махнул рукой — то ли сдаваясь, то ли отгоняя досаду.
— Пошли.
Мы вышли за тын — я, Волк да Путята. Странная троица: я впереди, спокойный, налегке. За мной Волк — мрачная громада с топором под полой. И сбоку Путята, битый воевода в мужицком кафтане, всё ещё жующий губами мою отповедь.
Торг встретил нас гамом и толчеёй.
Кричали разносчики, из мясных рядов тянуло кровью и требухой. Народ толкался у лотков, торгуясь, щупая товар и переговариваясь. В этой каше немудрено сгинуть.
Мы протолкались к ткацким рядам. Гринька торчал у лотка с горшками, делая вид, что глазеет на товар, а сам зыркал в сторону. Углядев меня, он чуть повёл подбородком — туда, мол.
И я его увидел.
Радко оказался мелким, юрким мужичонкой в пёстром кафтане с чужого плеча. Лицо хитрое, носатое, глазки-бусины так и бегали. Он стоял вполоборота и вдохновенно охмурял какого-то заезжего простофилю — краснолицего толстяка в добротном тулупе.
— … да ты пойми, мил человек, что за товар! — Радко тряс перед носом толстяка каким-то сморщенным корешком. — Это ж не простой корешок. Это корень с горы Святой! Монахи святые его в полнолуние копали, слезами омывали! От всех хворей пользует — от ломоты, от лихоманки и от мужского бессилия особливо! Жену молодую взял, а сам не тянешь? Вот он, спаситель твой!
Толстяк недоверчиво нюхал корешок.
— А чегой-то он хреном пахнет?
— Так то дух целебный! — и глазом не моргнул Радко. — Южный! Чем ядрёней смердит, тем сильней пользует! Тебе за такое сокровище три гривны отдать — и то дёшево, я ж почти задаром, по доброте душевной…
Я невольно усмехнулся. Хрен сушёный он впаривал, ей-богу. Обычный огородный хрен — за корень со святой горы.
Путята рядом фыркнул в кулак.
— Во дают, — шепнул он. — Каждый раз новое. В прошлый раз он бабам толчёный мел за жемчужную пудру продавал. Артист, чтоб его.
Мы неспешно, вразвалку двинулись к нему, чтоб не спугнуть. Я впереди, Волк с Путятой чуть сзади. Ещё бы десяток шагов пройт и хватать можно.
Не вышло.
То ли Волк неловко пихнул кого-то в толпе, то ли Радко чутьём своим налимьим что-то учуял — но он вдруг оборвал речь на полуслове и вскинул голову. Глазки-бусины метнулись по толпе. Наткнулись на нас. На меня, мрачную громаду Волка и Путяту.
И понял задним умом, что надо бежать.
Дальше всё случилось разом.
Радко швырнул свой святой корень прямо в рожу толстяку. Сгрёб с лотка монеты — свои и, кажется, чужие заодно. И прыснул прочь, только пёстрые полы взметнулись.
— Уходит! — рявкнул Путята. — Держи хлыща!
Погоня понеслась через весь торг.
Юркий, вёрткий Радко нырял в толпу, как налим в осоку. Скользил меж возов и спин, будто всю жизнь только и делал, что удирал. Он снёс лоток с овощами, и они раскатились под ноги, а следом полетела брань торговки. Перемахнул через корзину, поднырнул под телегу, распугал стайку гусей — те взвились с гоготом, хлопая крыльями.
Путята пёр за ним, как разъярённый бык. Расшвыривал зевак, опрокидывал всё, что подворачивалось, и крыл матом на весь торг:
— С дороги, раззявы! Пшёл, куда прёшь! Лови вора, мать вашу!
Толку от его напора было немного — Радко юркий, а Путята тяжёл, где мелкий прошмыгнёт, там воевода застрянет. Но зато шуму он поднял на весь город.
Волк рванулчуть наискось, срезая угол. Где стоял забор — перемахивал, где стояла телега — перепрыгивал. Он не орал, берёг дыхание.
А я не бежал следом. Я срезал.
Толпа, возы, лотки — всё это Радко обегал, петлял, тратил силы, а я глядел на его метания и просчитывал направление и вместо того чтоб гнаться за кормой, пошёл наперехват.
Я срезал напрямик, дворами, пока Радко петлял по торгу, — и вылетел в тот проулок с другого конца, раньше него.
Успел как раз вовремя.
Радко влетел в проулок с разбегу, оглянулся через плечо — видать, решил, что оторвался. Меня, стоявшего в тени, он не заметил. Оскалился довольно, сбавил шаг, поправил шапку. Впереди торчал плетень — перемахнуть да задворками уйти, ищи потом ветра в поле.
Он разбежался и прыгнул. Красиво, лихо, как молодой козёл.
И повис.
Его широкие шаровары зацепились за толстый сучок, что торчал из верхней жерди. Радко дёрнулся раз, другой — без толку. Перевесился через плетень и закачался вниз головой, кверху задом, суча ногами в воздухе.
Из-за пазухи посыпалось добро. Медяки, какие-то перстни и прочий хлам. Всё это раскатилось по грязи под болтающимся Радком.
Я вышел из тени.
Следом в проулок ввалились остальные — Волк, отряхивая рукав, и красный отдувающийся Путята, всё ещё бурча про раззяв.
Я подошёл к висящему Радку. Поднял из грязи укатившуюся медяшку, повертел в пальцах. Радко скосил на меня налитые кровью глаза и обмер.
— Ну здравствуй, птичка-говорун, — сказал я. — Долетался. Слезай, потолкуем. За политику.
Радко страдальчески завёл глаза к небу.
— Ой, да за что же, люди добрые, я вас спрашиваю? — запричитал он нараспев, качаясь на гвозде. — За что честному человеку эдакая напасть? Стою себе, торгую, никого не трогаю, — а на меня облавой, будто на волка! У меня ж голова слабая, мне ж вниз висеть нельзя, у меня ж вся кровь к темечку прильёт, и всё, поминай как звали! — Он потянулся к штанам, не достал, махнул рукой в отчаянии. — И порты, порты пожалейте! Это ж не порты, это ж последнее, что у сироты осталось! Снимите по-человечески, а? Я ж вам ещё сгожусь, я ж полезный, я ж на всё руки мастер!