Не видно лиц, не слышен всплеск, туман ползёт по берегам.
В глазах у нас — холодный блеск, мы смерть несём своим врагам.
Поутру над Устьем стоял густой туман. Ночью чуть похолодало и натянуло этой молочной густоты. В десяти шагах уже ничего не разобрать, а город тонул в этой мути, как в мыльной воде.
К выделенному нам двору толпа повалила чуть свет.
Бирючи накануне обошли торг, прокричали от боярского имени: кто хочет к делу пристать, кому терять нечего, — ступай к тому двору, за оружейным рядом. Кормят, поят, платят. И потянулась к нам с рассвета вся городская голь.
Их было много. Больше, чем я думал.
Они вваливались в распахнутые ворота валом, толкаясь и переругиваясь. Оборванцы, беглые, пропойцы с трясущимися руками. Битые мужики с недоброй злобой в глазах. Парни, которых голод выгнал из деревень. Тати мелкого пошиба, что кормились с чужого кармана. Всякий сброд, что копится в углах большого города, как сор по канавам. Они лезли, орали, напирали задними на передних, спеша занять место поближе, словно гомонящая, немытая, оборванная река.
И река эта, вкатившись во двор, вдруг встала разом, будто налетела на невидимую стену.
Гвалт оборвался. Задние ещё напирали, ещё лезли, а передние уже упёрлись, замерли и попятились. Тишина покатилась по толпе назад, от ворот вглубь, гася крик за криком.
Всё потому, что они увидели, кто их встречает.
Посреди двора, в тумане, недвижно стояла вся ватага. На каждом — добрая кольчуга да шлем, из тех, что мы взяли с касимова добра. А поверх брони — плащи до самых пят, из грубой чёрной овчины. Лица тоже были укрыты по самые глаза чёрными тряпицами.
В белом молоке тумана они казались не людьми. Чёрные, безликие, недвижные — будто нечисть выступила из мглы, будто сам Чернобог прислал своих слуг за душами. Толпа глядела на них и не дышала, а многие украдкой сложили пальцы в оберег.
Я стоял чуть в стороне, у крыльца, глядел на всё это и, чего греха таить, был доволен.
Сработало ровно как задумал.
Вчерашний день я помнил как один долгий торг.
С боярами вышло быстро. Я выложил им роспись — и они схватились за сердце. Гордята побагровел, румяный застонал, даже сонный поморщился. Только четвертый хмыкнул и просто кивнул. Прорва серебра, целое состояние. Заупрямились было, заторговались с нами. Дорого, мол, не потянем, обнаглел ты, наймит, вконец.
Я не стал уламывать. Свернул бересту, поднялся.
— Прошу один раз, — сказал я им. — Не дадите — наймусь к другим людям, и дело с концом. А вы сидите да ждите, покуда Глеб реку наглухо перекроет и вытрясет из вас не роспись мою, а всё, что нажили. Бывайте.
И пошёл к двери.
Дальше порога я дойти не успел. Жадность в них поборолась со страхом недолго — страх победил, потому что нож у горла мотивирует лучше доводов разума. Кликнули обратно и дали всё что нужно до последней меры зерна. И селитру у Грека вписали, по хорошей цене, — а я и глазом не моргнул.
А как ударили по рукам, велел я на боярское же серебро скупить по торгу чёрную овчину. Мужики, когда я растолковал зачем, только рты пораскрывали.
— Кормчий, ты в уме? — Клещ вертел в руках косматую шкуру, будто дохлую кошку. — Мы в доброй броне ходим, в кольчугах. На кой-нам эти саваны чёрные? Что мы, за нового бога радеть собрались? Аль на похороны?
— На похороны, — сказал я. — На Глебовы. — И оглядел их. — Броня, Клещ, — она для тела, чтоб не проткнули. А чёрное одеяние — оно для чужой души. Мы теперь не лесные тати, за которыми стража с дубьём гоняется. Мы — Чёрная гридь. Нас должны знать и союзники и враги. Репутация, Клещ, именно так и появляется. Надо, чтоб враг, едва нас завидев, уже в портки наложил. Чтоб дрожал от одного нашего вида, пока мы его и пальцем не тронули. Полдела — это железо. А еще полдела — страх посеять.
Мужики поворчали, но послушались и вот теперь, глядя на побелевшую, онемевшую толпу, я видел, что не зря их заставил. Страх работал и работал безотказно.
Голытьба стояла ни жива ни мертва, глазея на чёрных безликих демонов, и всякий, кто ещё минуту назад лез по головам за тёплым местом, теперь думал, кажется, одно: а не бежать ли, пока цел.
Пора было начинать.
Тишину разорвал голос Волка.
— В очередь становись! — рявкнул он так, что задние вздрогнули. — По одному! Кто лезет без череду — пойдёт за ворота и обратно не войдёт! Живо!
Ватага качнулась, и двинулась вперёд. Безликие чёрные фигуры пошли на толпу и голытьба подалась назад, засуетилась, принялась выстраиваться в неровную колонну. Пара самых нахрапистых сунулась было вперёд без очереди — их выдернули за шиворот да отпихнули в самый хвост. Толпа усвоила быстро. Через малое время двор перерезала длинная кишка из оборванцев, что тянулась от крыльца до самых ворот и терялась в тумане.
У крыльца сел Волк. По одну руку от него — Лыко, по другую — Брага. Стол выносить не стали, обошлись лавкой. Лыко оглядел первого в очереди — испитого мужичонку, что переминался с ноги на ногу, — и ткнул пальцем:
— Подь сюда.
Мужичонка подошёл, сдёрнул шапку.
— Кем был, покуда в грязь не сел? — спросил Лыко без всякого вступления.
— Дык… это… — Мужичонка замялся. — Всяко было. Тут подсобишь, там поднесёшь…
— Ремесло знаешь какое? Топор держал? Весло тянул?
— Топор-то… держал, а как же. Дрова колол, было дело…
Лыко поглядел на его руки. Руки мелко, противно ходили ходуном, как у всякого, кто заливает нутро который год.
— Пьёшь, — сказал Лыко как припечатал.
— Дак кто ж нынче не пьёт, — заюлил мужичонка. — По малости, для сугреву…
— За ворота, — обронил Волк.
— Дядька, да я ж…
— За ворота. — Волк не повысил голоса.
Мужичонку увели. Он оглядывался, канючил, а его вели, и через миг он сгинул в тумане. Очередь угрюмо наблюдала, и всякий, у кого руки тряслись, потихоньку начал бочком выбираться из строя да утекать, не дожидаясь позора.
Оно и к лучшему. Сами себя отсеивали.
— Следующий, — сказал Лыко.
Медленно, дотошно, мужик за мужиком дело пошло.
Лыко с Волком спрашивали одно и то же, а сами глядели на человека. На руки — тряские аль твёрдые. На глаза — прямые или бегают. Тех, у кого взгляд метался по сторонам, ощупывал чужие пояса да приглядывался, где что плохо лежит, — таких заворачивали сразу. Щипачей, воришек, скользких. Топор им дай — они его же и продадут при первом случае, а в бою ударят в спину.
— Кем был? — спрашивал Лыко очередного, широкоплечего, со сломанным носом.
— Кузнецом, — угрюмо буркнул тот. — Свой горн держал, в Заречье.
— А теперь чего?
— А теперь ничего. — Кузнец сплюнул. — Погорел. Изба, кузня — всё огнём взяло. Влез в долг к Лобану, отстроиться. А тот содрал три шкуры, я и не выдюжил. Забрал он всё за долги. Пустил по миру. — Он поднял тяжёлый взгляд, и в глазах его стояла чёрная, застоялая злоба. — Семья у меня. Ходил вот, милостыню просил и в найме подрабатывал. Кузнец, а христарадничал, как пёс подзаборный.
Лыко переглянулся с Волком.
— Лобана, стало быть, любишь, — усмехнулся Волк.
— Придушил бы, — просто сказал кузнец.
— Берём, — сказал Лыко, не раздумывая. — Ступай вон туда, к нашим. Кузнец нам знаешь как сгодится.
Кузнец пошёл, куда указали, — а плечи у него как-то расправились, будто с них сняли тяжёлый груз.
Вот таких и брали. Тех, в ком осталась злоба. У кого этот город — да Лобан, да судьба-злодейка — отняли всё и вышвырнули за ненадобностью. Такой человек цепляется за первую руку, что его подберёт, и держится за неё насмерть. Ему не за честь воевать и строить. Ему бы поквитаться. Злоба да умелые руки — из этого воин и пахарь лепится вернее, чем из сытой удали.
Плотник, которому не заплатили за работу да выгнали взашей, — брали. Строить в Хлынове ох как надо. Гридень, что вылетел из дружины за пьяную драку да не сыскал новой службы, — брали, коли руки не трясутся. Этот хоть строй знает. Мужик, что бежал от боярского тягла, бросив землю, — взяли, потому что злой и крепкий.
А пьянь, воров да пугливых — гнали за ворота, в туман.
Толпа глядела и мотала на ус. Быстро смекнули, что тут смотрят в нутро.
Я в допрос не лез. Не моё это дело — перебирать. На то у меня Лыко с Волком, у них глаз намётанный. Я стоял поодаль, у крыльца, и глядел на толпу целиком. Чуял, что в эдакой прорве народа непременно сыщется кто-нибудь, на ком стоит остановить глаз.
И сыскался.
Ближе к воротам, в гуще очереди, вдруг всколыхнулось. Раздался грубый, наглый гогот. Толчея пошла, возня.
Я повернул голову туда и пошёл на шум.
Толпа молча расступалась передо мной, как вода перед носом струга.
У ворот сгрудилися народ, над чем-то потешаясь. Вскоре я разглядел над чем, точнее над кем. В середине стояли двое здоровенных парней, а промеж них на земле барахтался безногий калека.
Култышки замотаны в грязное тряпьё, сам приземистый, кряжистый, с седой щетиной на скулах. Он подтягивался на руках, силясь встать в очередь, а парни ему не давали. Один пихнул его в плечо — калека завалился набок. Другой пнул сапогом под зад, когда тот снова приподнялся.
— Куда прёшь, обрубок? — Верзила навис над ним. — Тут воинов берут, а не побирушек. На кой ты сдался, безногий? В строю на брюхе поползёшь?
Второй заржал, ухватил калеку за ворот, поволок к воротам:
— Пшёл отсюдова. Ступай к церкви, руку тяни. Там твоё место.
А вокруг стояли и скалились десяток рож, может, поболе. Кто гоготал в голос, кто ухмылялся или просто глазел на потеху, довольный, что бьют не его.
Калека молча упирался руками и лицо у него было злое. Он глядел снизу вверх на своих обидчиков, а в глазах его стояла лютая, бессильная ярость.
Я вошёл в круг. Гогот стих.
Недолго я глядел на двух этих верзил, и на скалящихся, стоящих вокруг. А потом обвёл рукой всех разом.
— Этих — за ворота, — сказал я своим негромко. — И тех двоих, и всех, кто рядом лыбился. Всех до одного.
Толпа ахнула. Кто-то попятился.
— За что⁈ — взвыл один из скаливших зубы. — Я ж только глядел, я ж не трогал!
— Глядел да радовался, — сказал я. — Стало быть, заодно. Братья — вышвырнуть.
Чёрные двинулись в толпу. Хватали за шиворот, выдёргивали, волокли к воротам — тех, кто пинал, и тех, кто смеялся, и тех, кто просто ухмылялся рядом. Они орали, упирались, божились, что ни при чём, — а их выкидывали в туман одного за другим.
Двор притих.
Я обвёл взглядом онемевшую очередь и негромко заговорил, но в мёртвой тишине слышен был каждый звук.
— Запоминайте. Мне сила надобна, да не всякая. Кто над убогим потешается — кто пинает его сам или стоит да радуется, — тот мне без нужды. Такой хорош лишь до первой крови. А прижмёт — он соседу спину подставит да первым и сбежит. — Я оглядел их. — Тут не по кулакам судят. Тут судят по тому, что внутри у человека сидит. Кто не понял — ступай следом за ворота.
Никто не двинулся. Поняли. Крепко поняли.
Я снова уставился на калеку.
Он так и сидел на земле, подобрав култышки. Глядел на меня — без благодарности, но с угрюмым любопытством. Мол, вышвырнул моих обидчиков, потешил себя, — а меня-то всё одно погонишь. Как все гнали.
Крепкий мужик, даром что безногий. Плечи широкие, руки жилистые — из тех, что весло ли, тетиву ли тянули годами. И глаза у него были цепкие такие.
Я остановился над ним.
— Как зовёшся? — спросил я. — Кем был?
— Лучником был, — сказал калека хриплым голосом. — В княжьей рати ходил. Покуда вот это не приключилось. — Он кивнул на култышки. — В сече ноги перебили, а после лекарь дорезал, что осталось. С той поры вот и кормлюсь, по паперти.
Волк подошёл, встал рядом. Оглядел безногого сверху вниз, и на лице его было написано всё то же недоумение, что я читал и у толпы.
— Кормчий, — сказал он вполголоса, чтоб калека не слыхал. — Ты чего удумал? На кой он тебе сдался, безногий-то? Его ни в строй не поставишь, ни на весло не посадишь, на стену и то не влезет. Куда его девать, скажи на милость?
— А ты погоди, не спеши, — ответил я и, обернувшись, окликнул своих: — Эй, принесите-ка мне самострел.
Бес сбегал в избу и вынес самострел.
Я упёр его в землю, вставил ногу в стремя и налёг на тетиву. Жила пошла туго, со скрипом, дуга выгнулась, и на третьем счёте зацеп принял тетиву с сухим щелчком. Я вложил болт и протянул взведённое оружие калеке.
— Держи-ка. Покажи, на что годишься.
Безногий взял самострел в руки — и застыл.
Он глядел на него так, будто ему живую жар-птицу в ладони сунули. Повертел, огладил железную дугу заскорузлым пальцем, подёргал натянутую жилу. Лицо у него, доселе хмурое и замкнутое, вдруг дрогнуло. В глазах вспыхнуло что-то жадное, мальчишеское.
— Это что ж за диво такое, — пробормотал он, не отрывая взгляда от оружия. — Дуга-то железная… Отродясь не видал. Я всякие луки перещупал, и наши, и степные, а такого… — Он покачал головой, и голос у него сел. — Это кто ж эдакое сработал?
— Потом расскажу, — сказал я. — Ты покажи сперва. Столб видишь, у ворот?
Калека будто и не услышал вопроса — он уже был весь в оружии. Опёрся култышками в землю поплотнее, чтоб не качнуло, вскинул самострел к плечу привычным движением, какого руки не забыли.
И замер так, что я залюбовался. Ни дрожи в руках, ни колебания — держал он тяжёлую взведённую снасть недвижно, будто она вросла в него и весу в ней не было вовсе. Так стоит на ветру старый дуб — не шелохнётся. Я глядел на эти жилистые, каменные руки, на прищуренный цепкий глаз, и внутри у меня уже все сложилось.
Тетива хлопнула. Болт свистнул сквозь туман и вошёл в самое навершие столба.
Очередь ахнула.
Я, не говоря ни слова, забрал у калеки самострел. Снова упёр в землю, натянул до щелчка, вложил второй болт и вернул ему. Потом сходил и поставил крынку на другой столб почти в два раза дальше. Это был предел. Ни один из наших, кроме Беса, так далеко попасть не мог.
— А ну ещё разок.
Безногий приложился так же спокойно. Хлопок.
Я обернулся и то, что увидел, порадовало меня пуще прежнего.
Второй болт пробил крынку и сбил её наземь. А всадил этот болт безногий калека, которого только что пинали, как приблудного пса.
И я хищно, весело захохотал прямо в голос. Смеялся, от души, так, что калека вздрогнул, а Волк покосился на меня, как на порченого. Я хохотал и никак не мог унять смех. Вот оно. Вот кого я, сам того не ведая, искал в этой оборванной толпе.
Ноги ему без надобности. Незачем ему бегать, лезть на стену и стоять в строю. Ему потребен глаз — а глаз у него алмазный и рука каменная. Хладнокровия в этом битом мужике на десятерых достанет. Всё в нём есть, до последней малости, что нужно человеку, которому я доверю стоять у нового оружия и класть камень туда, куда укажу.
Безногий насупился, глядя на моё веселье.
— Чего гогочешь? — буркнул он угрюмо. — Потешил я тебя, да? Ну, посмеялся, и ступай себе. Всё одно не возьмёшь. Кому увечный нужен.
Я оборвал смех.
— Беру, — рыкнул я.
Калека моргнул. Волк рядом — тоже.
— Чего? — Безногий подумал, что ослышался.
— Беру, говорю. — Я глядел на него сверху, а он на меня — всё ещё не веря. — Ступай к нашим, мужик. Ты мне дороже иного целого да двуногого.
Калека не двинулся с места. Сидел, глядел снизу и всё не мог взять в толк, шучу я или всерьёз.
А я на него уже не смотрел. Я выпрямился и обвёл глазами всю оборванную, битую, ломаную толпу.
И понял, что нашёл именно то, что чуял спинным мозгом.
Мне лично не крепкие нужны. Пушки не бегут в атаку и не лезут на стену. Мне нужны бесстрашные, крепкие духом, меткие и исполнительные. Такие, которые не побоятся стоять рядом со смертью.
А кто не побоится? Явно не тот, у кого дом, баба, дети да жизнь впереди. Такой к моему железному зверю подойдёт с оглядкой и будет бояться его пуще огня.
А вот для таких как этот лучник, моя придумка — последний шанс пощекотать врагу нервишки и снова поднять себя из грязи.
Я набрал воздуху.
— Слушайте все! — мой голос раскатился в тумане. — Есть у меня особое дело для верного глаза да твёрдой руки! — Я оглядел толпу. — Кто тут увечный⁈ Битые, рубленые, кривые, хромые, кому жизнь уже переломали⁈ Кто в рати стоял, кто из лука бил не хуже и лоб в лоб сшибался⁈ Выходи!
Толпа замерла, ничего не понимая. Целые мужики переглядывались: на что страшному чёрному наймиту калеки, когда кругом полно здоровых?
А потом они робко потянулись.
Ко мне подошел, настороженно зыркая, одноглазый детина с повязкой через пол-лица. За ним хромой, что приволакивал ногу. Мужик с култышкой заместо кисти. Второй безногий, помоложе, подтащил себя на куске кожи. Те, кого гнали отовсюду и всегда, отделялись от толпы, выбирались из неё и вставали передо мной нестройной кучкой, угрюмые, ждущие подвоха.
Их набралось с десяток.
Я оглядел свою новую артиллерийскую команду — битый сброд, что весь свет вышвырнул за ненадобностью.
Вот они мои канониры, бесы их раздери!
— Ну что, — сказал я, оглядев их мрачные лица. — Смертнички. Повоюем?
Они молчали, глядя на меня. А я глядел на них и уже знал: повоюем. Да так, что вся река вздрогнет.