Дверь из амбара во двор я приоткрыл на ладонь и переждал, вслушиваясь в окружающее пространство. Двор ещё жил слепой паникой. Раздавался кашель, топот, кто-то надсадно орал про воду. Дым стоял плотно, но я чуял, что он скоро осядет, потому что он уже редел по верху. Зелье честно отработало своё, и теперь каждый мой вздох шёл в счёт.
Через двор я не пошёл. Прижался к стене амбара, скользнул вдоль неё до угла — дом стоял в десяти шагах, чёрная громада с высоким крыльцом. Заднее крыльцо, для челяди, нашлось с торца. Дверь была заперта изнутри на щеколду, но щеколда — это для честных людей. Нож в щель, подъём, тихий стук. Я замер. Никто не отозвался. Скользнул внутрь.
И будто в другой мир шагнул.
Снаружи остались чад, вопли и вонь, а здесь стояла тишина. Пахло воском. Сухим деревом и немного травами. Под ногами вместо грязи лёг гладкий тёсаный пол, дальше, в переходе лежал ковёр, в котором сапог тонул. В темноте угадывалась резьба на столбах, блестели медные оковки сундуков вдоль стен.
Вот так живёт человек, который держит в долгах полгорода.
Дым сюда почти не натянуло — так, горчило слегка. Тряпку с лица я не снял. Пусть дальше висит. Рожа моя в этом доме — самое лишнее, что может быть.
Со двора донёсся новый крик — уже не панический, а командный. Кто-то там начал собирать людей в кучу. Значит, счёт пошёл ещё быстрее. Пока они проморгаются, пока пересчитаются, пока сунутся в амбар и найдут покойников и дыру в полу — у меня есть время на один быстрый обыск, не больше.
Горницу хозяина я искал по простому правилу: в любом доме лучшая комната смотрит окнами на двор, чтобы хозяин видел своё добро. Мощная, широкая лестница с перилами в резьбе наверх нашлась за переходом. На ступени я наступал, у стены, где дерево не скрипит.
Наверху оказался длинный переход, и я двинулся по нему вдоль стены, пробуя двери. За первой оказалась опочивальня, откуда пахнуло свежим бельём и лампадным маслом. За второй теснилась какая-то клеть, забитая рухлядью до самого потолка. Я приоткрывал их одну за другой и слушал, как во дворе крики становятся злыми. Кто-то всё же организовал охрану. Дым садился, время моё горело, а дом стоял вокруг большой и чужой, и где в доме Лобан прячет свои бумаги — леший его разберёт.
Третью дверь я открыть не успел.
Она распахнулась изнутри, и на меня вылетел человек со свечой. Он вписался мне в грудь с разбегу, свеча покатилась по полу, огонёк заметался. Человек отшатнулся, набрал воздуху — и тут же увидел меня всего разом: тряпку до глаз, грязь, нож. Воздух вышел из него без крика, как из проколотого бурдюка.
Я взял его за ворот и вернул в комнату, из которой он так спешил. Прикрыл дверь. Поднял свечу с пола, пока пламя не занялось.
Комнатка была писарская. Стол стоял у оконца, на нём чернильницы, на столе раскрытая учётная книга. Сам он стоял, вжавшись в стол задом. На вид щуплый мужичонка в кафтанишке, и пальцы у него были в чернилах. Дым, стало быть, натянуло и наверх, вот грамотей и рванул спасать шкуру.
— Тихо, — сказал я. Мокрая тряпка глушила голос, делала его чужим, и это было мне на руку. — Крикнешь — помрёшь раньше стражи. Понял? Кивни.
Он мелко, часто закивал, не сводя глаз с ножа.
— Хозяйские грамоты. Расписки, кабала, долговые записи. Где лежат?
— Я… — он сглотнул. — Я цифирь свожу… мне не… хозяин сам приносит, сам уносит…
— Откуда приносит?
Писарь молчал. На его лице шла борьба. Страх передо мной боролся со страхом перед Лобаном. Я качнул ножом, помогая первому страху.
— Из горницы! — выдохнул он. — Из своей горницы, дальше по переходу! Запирается там, как с грамотами дело имеет, один сидит по пол ночи… Выходит — грамоты при нём. А где там, в каком месте — вот крест, не ведаю! Он мне кошель пересчитать не доверит, я седьмой год как за замком живу!
Похоже на правду. У паука вроде Лобана любопытный счетовод до седьмого года не дожил бы.
— Веди.
Он засеменил по переходу, спотыкаясь, я шёл следом. Хозяйская горница располагалась в конце. Дверь как дверь, только замок на ней висел с добрый кулак. К замку есть один ключ, и тот у хозяина на поясе — это писарь пролепетал сам, без вопроса, лишь бы быть полезным.
Замок я трогать не стал. Нож вошёл в щель у пробоя, я навалился, дерево хрустнуло — и пробой вылез из гнезда вместе с замком. Дверь подалась. Я вдвинул писаря внутрь перед собой, как щит, и вошёл сам.
Свеча высветила богатую горницу. Стол под книгами у окна, печь в изразцах в углу, лавки, поставец, пара сундуков по стенам. Сквозь оконный пузырь во дворе плясали факелы.
— В угол, — сказал я писарю. — Сядь на руки. Будешь тих — будешь жив.
Он стёк в угол и замер, а я поставил свечу на стол и повёл взгляд по горнице, круг за кругом.
Где-то здесь его добро.
Сундуки я отмёл сразу. Сундук — первое, куда лезет вор, и Лобан это знал не хуже меня. Они для отвода глаз стоят. Я всё же откинул крышки — так и есть. В одном меха, во втором посуда серебряная. Богато, но не то.
Поставец — мимо. Лавки я простучал ногой — звук везде шёл глухой. Под половицы Лобан бумагу не сунет. Тайник под ногами — дурость. Оставались стол и печь.
Стол был здоровый, дубовый, на резных ногах. Я присел, оглядел столешницу снизу, простучал. Дерево как дерево. Ящик выдвинул, вывалил барахло. Там нашлась писчая дрянь, воск, шнуры. Дно у ящика одинарное. Здесь тоже нет.
Со двора крикнули — ближе, чем раньше. Уже от крыльца. Я поднял глаза на печь.
Хозяин сидит тут один по полночи. Грамоты выносит и уносит. Значит, тайник такой, чтобы брать было сподручно — не ломом же он каждый раз стену разбирает. Что-то съёмное должно быть. Что-то, что ходит туда-сюда и не оставляет следов.
Я повёл ладонью по изразцам. Простукивать все — ночи не хватит. Я зашёл сбоку, глянул на печной бок против свечи, как смотрят на воду против солнца. И увидел несоответствие.
Один изразец сидел не так, чуть выпирал, и швы вокруг него были чище соседних. Руки у Лобана были аккуратные, да только тысячу раз тронутое место всегда себя выдаёт.
Я поддел изразец ножом. Он легко вышел из гнезда. За ним чернела ниша и в нише лежал малый ларец с плоским замочком. Я вытянул его и поставил на стол. Замочек был игрушка против амбарного, я свернул его рукоятью ножа со второго удара. Откинул крышку.
Внутри обнаружились свитки, листы, перегнутые вдвое и набиты они были туго до самого верха. Сверху лежал лист с росписью — я выхватил глазом пару строк: имена, суммы, сроки. Читать дальше не стал — время поджимает.
Я, не разбирая, сгрёб за пазуху всё как лежало. Пергамент лег на грудь холодным пластом. Ларец я сунул обратно в нишу и вставил изразец на место.
Писарь смотрел на меня из угла, и по глазам было видно, что он запомнил изразец. Запомнил — и уже похоронил себя, потому что понял, что хозяин с ним за это знание сделает.
— Живи, — сказал я ему. — Скажешь хозяину, что тати пришли, рожи замотаны, искали серебро. Про печь смолчишь — тебе же дольше жить. Он про тебя и не вспомнит, а вспомнит — ты сидел под замком, ничего не видел.
Писарь закивал. Врал, конечно, — расскажет всё, как миленький, едва тряхнут. Ну и пусть. К тому часу мне будет уже всё равно, а Лобану станет не до писаря.
Внизу, в глубине дома, грохнула дверь и по дому пошли голоса. У парадного крыльца, топали и перекликались. Ходу через переход и заднюю дверь у меня больше не было.
Я задул свечу.
— Сиди в другой комнате, — бросил я в темноту, писарю. — Тебя нашли — тебя и спасли. Понял?
Из угла торопливо засопели.
Переход я прошёл на слух, ведя рукой по стене. Снизу, из сеней, уже плясал отсвет факела. Кто-то поднимался. Лестница была одна, и она была занята, но в доме, где есть челядь, всегда есть второй спуск. Я нырнул в дальний конец перехода, за клеть с рухлядью, и нашарил узкую лесенку вниз, крутую, как трап.
Сошёл боком, придерживая бумаги. Бумага на груди шуршала при каждом шаге, и шорох этот казался мне громче набата.
Поварня встретила холодом и запахом золы. Оконце и дверь во двор приоткрыты, через них и натянуло дыма. Я приник к щели. Посреди двора кто-то ставил людей в цепь, голос у него был командный, злой. У амбара уже толклись — значит нашли или покойников, или дыру.
До амбара было шагов десять по открытому месту.
Я ждал, вжавшись в косяк, и дождался: у ворот заорали. Цепь качнулась туда головами, факелы повело и я скользнул через двор вдоль поленницы.
Вот и дверь амбара. Я нырнул внутрь.
Дым тут ещё висел, но жидкий уже, серый. У дальней стены темнела дыра в полу с отброшенными досками. Я на ходу глянул на два тела у мешков — лежат как лежали — и спустил ноги в лаз.
И тут от двери рявкнули:
— Стой! Кто таков⁈
Я ухнул вниз, в ледяную жижу и пополз наружу. Сзади в дыру сунулся свет, заметался, кто-то заорал в голос: «Сюда! Тут лаз! Тут они ушли!» — но лезть следом в чёрную нору, где ждёт неведомо кто с ножом, охотников не нашлось. На то и был расчёт. Смелость у караульных казённая, до первой темноты.
Я полз вниз по кишке, не жалея локтей. Жижа обжигала, бумаги тёрлись о грудь, и я держал их подбородком. Только бы не размокли. Свод давил, где-то позади глухо бухало.
Впереди посерело. Речной воздух ударил в тряпку — самый сладкий воздух за эту ночь.
Я вывалился из стока в грязь под стеной. У воды, в тени, ждала лодка — вторая уже отвалила, осевшая по борта. Бес стоял по колено в воде, держал нос лодки, и по тому, как он развернулся на мой шорох, я понял, что ещё вдох — и пошёл бы за мной обратно в нору.
— Кормчий. — Он выдохнул это как ругательство. — Ну?
— Всё. Уходим.
Мужики навалились, лодка сошла с отмели. Я перевалился через борт, лёг на дно, к сундукам, и только тут стянул тряпку с лица. Над стеной Лобанова двора металось зарево факелов, орали в десять глоток, но крик этот уже никого не мог догнать.
Вёсла взяли воду тихо, без плеска.
— Взял? — шёпотом спросил с кормы Радко. Он был мокрый, в тине, но глаза горели торгашеским огнём. — Всё взял, кормилец?
Я лежал на дне лодки, чувствовал грудью холодный пласт чужих тайн и смотрел в чёрное небо.
— Взял, — сказал я. — Не всё, но Лобану хватит, чтобы перестать спать.
Две лодки шли по чёрной воде след в след, оставляя город за кормой. Зарево над Лобановым двором ещё дрожало на низких тучах, потом и оно пропало. Ворон правил первым, я перебрался к нему на нос.
— К мельнице? — спросил он, не оборачиваясь.
— К мельнице.
Место Ворон присмотрел сам, ещё третьего дня, когда я дал ему задачу искать тихую воду. Старая мельница стояла ниже города, на отшибе. Сгоревшая когда-то, с провалившимся колесом, к ней и днём никто не совался. А главное там был мельничный омут под колесом. Ворон божился, что глубина там — жердью не достать.
Дошли тихо. Мельница выросла из темноты чёрным горбом, колесо торчало из воды гнилыми рёбрами. Лодки свели борт к борту над омутом, я опустил ладонь в воду.
Дар развернул дно. Ворон не соврал. Яма уходила вниз сажени на четыре, и на дне её лежал бурелом. Лучше места не придумаешь. Сундук, легший в такой завал, не возьмёт ни багор, ни кошка — если не знать точно, в какую щель между брёвнами он ушёл.
— Годится, — сказал я. — Вяжи концы к ручкам. Опускаем по одному.
И вот тут мужики забухтели. Они и до этого не верили, что я сундуки с серебром топить собрался, а тут увидели и понесло.
— Кормчий… — Клещ навис над сундуком, как мать над дитём. — Ты чего удумал-то? Мы же его… мы ж горбом! Я ж чуть кишку не надорвал на этой кишке! А ты его — рыбам⁈
— Топить, — подтвердил я.
— Да как топить⁈ — зашипел Радко с кормы. — Кормилец, побойся бога! Тут же… тут же состояние! Тут пол-Устья купить можно с потрохами! Давай хоть один себе оставим, ну хоть полсундука, ну горсточку…
— Радко.
— Молчу! Молчу, но сердцем плачу!
Бугай ничего не говорил. Он просто сидел и смотрел на сундук тяжёлым взглядом, и в этом взгляде было всё то же самое, только без слов.
Я оглядел лодку. Спорить времени не было, но и давить приказом нельзя — мужики ночь рвали жилы, они имели право на объяснение.
— Слушайте сюда, — сказал я негромко. — Один раз объясню. Что в этих сундуках?
— Серебро… — выдохнул Радко с мукой.
— Смерть в этих сундуках. Серебро гривнами, слитками — думаете, оно безликое? У Лобана каждый слиток считан, а половина, поди, с его клеймом. Завтра он весь город на уши поставит. Каждого менялу предупредит и каждого купца. И первый, кто расплатится его гривной, — покойник, и все, кто с ним рядом стоял, — покойники. Это не деньги сейчас, а метка.
Мужики молчали. Радко открыл рот — и закрыл.
— А на дне оно чем лучше? — буркнул Клещ.
— Тем, что дно — это наш погреб. — Я хлопнул ладонью по крышке. — Серебро не гниёт, не горит и не убегает. Отлежится, осядет пыль тогда и поднимем. Омут его сохранит лучше любого схрона. Землю можно перекопать, дом можно спалить, а сюда без меня не влезет никто. Я один знаю, в какую щель оно ляжет. Понятно говорю?
— Это выходит… — Клещ поскрёб под тряпкой. — Выходит, мы его не топим. Мы его как бы… в рост кладём?
— Во. В самый долгий рост. Вяжи давай.
— В рост — это я понимаю, — ожил Радко. — В рост — это по-нашему, это по-купечески…
Работали молча и споро. Конец — к кованой ручке, сундук — на борта, я держал ладонь в воде и вёл. Первый пошёл вниз, верёвка бежала в руках у Бугая, и я видел Даром, как тёмная тяжесть опускается сквозь толщу воды к завалу, вдоль ствола топляка, в щель между сваей и корягой. Лёг, наконец. Верёвку — следом, в воду, чтобы никаких концов на поверхности.
— Второй.
Второй лёг рядом, под козырёк из брёвен. Третий я положил чуть в стороне, под самую сваю — не класть же всё в одну щель. Вскоре последняя верёвка погрузилась под воду.
Радко перегнулся через борт и смотрел в воду с такой тоской, будто хоронил родню.
— Лежит… — прошептал он. — Вот же лежит, рукой подать… Кормилец, а оно точно не уплывёт?
— Сундук, Радко это не щука.
— Я на всякий случай спрашиваю. Для сердца.
— Всё, уходим, — я кивнул Ворону. — Домой. Тем же ходом, вдоль камыша.
Лодки развернулись и пошли вверх, против течения, держась тени берега. Мужики гребли молча, устало, но по тому, как легко шло весло, я чуял, что их отпустило. Дело сделано, концы в воде — в самом прямом смысле, какой только бывает.
К нашему двору подошли уже перед светом, в тот серый час, когда ночь кончилась, а утро ещё не решилось. У мостков из темноты поднялись двое — Гнус и Рыжий, ждали.
— Ну⁈ — Гнус рванул навстречу. — Живые? Все?
— Все. У вас как?
— Чисто, — Гнус ухмыльнулся до ушей. — Псы легли, как дитятки. Горшки легли ещё лучше. Мы уже за тыном были, когда там орать начали. Волк со своими следом пришёл, злой — говорит, через тын так никто и не полез, скучал он.
— Переживёт. Сами — мыться и спать. Радко — тоже спать, а не считать.
— Я во сне посчитаю, — вздохнул Радко. — Оно так даже слаще.
Я зашёл во двор последним. Небо на востоке серело, над рекой вставал туман. Где-то там, вверху, в богатом доме, Гордей Лобан этим утром сядет перед печью, вынет изразец — и вынет своё сердце вместе с ним.
А у меня под рубахой, на груди, лежал холодный пласт его тайн.
Утром почитаем.