Беззвёздная ночь легла нагород. С реки тянуло сыростью, гнилой тиной и холодом. Я вёл своих проулками, где не горело ни огонька. Город будто вымер вокруг нас — только чавкала под ногами грязь да где-то далеко брехала собака.
У задней стены, под тыном, мы остановились.
Я собрал их на короткий совет. Вокруг сгрудились тёмные силуэты. Слышалось дыхание, да блестели глаза в потёмках. Два десятка человек, вся ватага, что была под рукой. Каждому сегодня будет своё дело.
— Слушайте, — выдохнул я, едва слышно. — Всякий знает своё дело, повторю коротко. Волк. Ты со своими — по забору да у ворот. Стой в тени, не высовывайся. Как ошалеют от дыма да полезут через тын — принимай тихо. Обухом по темечку, и на землю. А ежели кто за подмогой рванёт — того догнать и упокоить. Ни один до подмоги добежать не должен, понял?
— Понял, — обронил Волк из темноты и растворился, увёл своих к воротам.
— Ворон. Лодки держи под берегом, у стока. Сидите на вёслах, наготове. Как понесём груз — принимай да укладывай.
Ворон кивнул и канул к воде.
— Бес, Гнус, Рыжий — на вас псы и горшки. Начинаете музыку, а мы за вами.
— Сыграем, — шепнул Бес. — Такую, что весь двор запляшет.
Парни кивнули и ушли за Волком.
— Остальные — со мной. К стоку. Понесём тяжести.
Мы подобрались к устью водостока — чёрной каменной норе в основании берега, забранной ржавой решёткой. Оттуда несло затхлой водой, мышиным дерьмом и гнильём.
Я присел у решётки. Остальные сгрудились рядом. Бугай сопел за плечом, поигрывая топором. Клещ прилаживал пешню. Радко трясся, зажав в руках свой ещё не зажжённый светильник.
Смрад из норы шибал такой, что вышибало слезу.
— Ох, мать честная, — просипел Клещ, отворачиваясь. — Кормчий, а нам точно туда лезть? Может, ну её, эту казну?
— Точно.
— Я к тому, что серебро — оно, конечно, серебро. — Клещ поскрёб щёку. — Да только пахнет от него больно уж дерьмом.
— От серебра всегда дерьмом пахнет, — сказал я. — Просто обычно оно подальше от носа.
Бугай глухо хмыкнул в темноте.
Радко подполз ближе, оглядывая нору с ужасом.
— Кормилец, — зашептал он, — а я вот думаю, может, я тут посижу? У решётки? Постерегу вам вход, а? Мало ли кто набежит.
— Ты ход знаешь, ты и лезешь.
— Так я ж подзабыл уже! — заканючил Радко. — Я ж в него давненько лазал! Вдруг он там другой стал?
— Ход один, — сказал Клещ. — Другого Лобан не отрастил.
— Так-то оно так. — Радко вздохнул тяжко. — А только у меня, братцы, дурное предчувствие. Прямо тут, под ложечкой сосёт.
— Это не предчувствие, — обронил Бугай. — Это ты жрать хочешь.
Мужики придушенно фыркнули. Радко обиженно засопел, но угомонился.
Теперь ждать, когда закинут мясо. Я замер, вслушиваясь. Сперва стояла тишина. Потом один пёс взбрехнул.
И — снова тишина.
Мы ждали, вжимаясь в холодный камень. Никто не шевелился, не кашлял. Только Радко тихонько бормотал под нос.
— Чего бубнишь? — шепнул Клещ.
— Считаю, — не открывая глаз, отозвался Радко. — Сколько мне за такое причитается. Выходит — много. Ежели, конечно, доживу.
— Доживёшь, — сказал я. — Ты, Радко, из той породы, что первым в дерьмо ныряет и последним из него всплывает. Сухим.
— Вот за то и люблю тебя, кормилец, — вздохнул он. — Говоришь красиво. Другой бы обозвал, а ты — с уважением.
Вскоре донеслось торопливое чавканье. Так жрёт голодный пёс, дорвавшись до мяса. Второй подхватил, третий. Кто-то утробно рыкнул над куском, отгоняя своих.
И через время стало тихо.
Тишина стояла долгая, вязкая. Я считал удары сердца, вжимаясь щекой в холодный камень.
— Спят или не спят? — выдохнул Клещ мне в ухо. — Хрен разберёшь.
— И не разберёшь, — буркнул я, вслушиваясь в ночь. — Ждём, когда горшки полетят.
— А ежели не заснут? — подал голос Радко. — Ежели у Лобана псы к дурману привычные?
— Тогда они тебя первым сожрут, — утешил его Клещ. — Ты у нас самый мясистый.
— Я⁈ — задохнулся Радко. — Да во мне мяса — кот наплакал! Ты вон Бугая гляди, там на всю свору хватит да ещё останется!
— Я жилистый, — обронил Бугай. — Мной подавятся.
Я обернулся к своим.
— Тряпицы мочите. Живо.
Мужики зашуршали, вытаскивая припасённые холстины. Принялись макать тряпки в захваченное с собой ведро с водой.
— Это на что? — сипло спросил Радко.
— На рожу. Заходить внутрь будем, а там всё в дыму. Задохнёмся быстрее, чем сундуки вынесем. — Я объяснял коротко, вполголоса. — Дышать станете через мокрые тряпки. Мокрая ткань чад держит, а от сухой толку нет.
Радко торопливо замотал нижнюю часть лица.
— И вот ещё что. В дыму пригибайтесь пониже, у самого пола воздух чище. Чад идёт кверху, несмотря на то что дым тяжёлый. В полный рост не вставать, тряпку не сдёргивать. Кто сдёрнет — сам идиот, и за это мы его потом отлупим.
Мужики тихо заржали.
— Отлупите, ежели откашляется, — уточнил Клещ.
— Отлупим, — согласился я. — Сначала оживим, а потом отлупим.
Мокрый холст лёг мне на лицо, обжёг холодом. Дышать через него было тяжко, будто нос зажали ладонью.
За стеной хлопнуло, и настало долгое мгновение полной тишины, а потом во дворе заорали.
Сперва зашёлся кашлем один, за ним другие. Кто-то завопил дурным голосом:
— Горим! Пожа-а-ар!
Загрохотали сапоги. Со звоном повалилось что-то железное. Они кричали вразнобой, перебивая друг друга, натыкаясь на стены, и в криках этих было больше ужаса, чем боли.
— Воды! Воды тащи, ослеп я!
— Где двери, мать вашу⁈ Где двери⁈
Кто-то хрипел. Кого-то выворачивало. Слепой топот метался по двору, от стены к стене.
Радко слушал этот вой, и глаза у него над тряпкой делались всё круглее.
— Матерь божья, — прошептал он. — Кормилец, что ж ты им туда накидал?
— Дым, — сказал я. — Всего лишь дым.
— Дым, — эхом повторил Радко и мелко перекрестился. — И этим утром ты со мной за одним столом кашу ел.
Я стоял у решётки и слушал, как работает моё зелье.
— Бугай, — сказал я. — Решётку.
Клещ подсунул пешню под нижний прут, там, где ржавчина сожрала железо до трухи, и налёг всем телом. Дерево рукояти скрипнуло. Кладка держала. Он переставил остриё выше, в самое гнездо, где прут уходил в камень, и медленно потянул.
Бугай подобрался с другого края, ухватился за прутья, навалился. Решётка выходила из стены по вершку, с тягучим скрежетом, от которого сводило зубы.
Наконец нижние гнёзда отпустили. Клещ перехватил пешню, поддел снизу, и вся решётка отвалилась наружу, повиснув на верхних креплениях. Бугай подхватил её, чтоб не грохнула о камень, и осторожно отвёл в сторону.
Перед нами открылась нора и вонь вроде как даже усилилась.
Я обернулся к своим.
— Тряпки на рожи пока наверх не полезли.
Мужики молча заматывали лица мокрым холстом. Радко возился дольше всех, руки у него ходили ходуном.
Я полез первым.
Кишка была узкая, чуть шире плеч, и склизкая от наросшей плесени. Камень холодил ладони. Локти скребли о стены, спина упиралась в свод, и ползти приходилось на четвереньках, вдавливая колени в холодную жижу, что натекла на дне. Жижа была ледяная. Она заползала в рукава, чавкала под ладонями, пропитывала порты, и от этого холода сводило пальцы.
Ход полого шёл вверх. Сток спускался от амбаров к реке. Мы карабкались по нему в кромешной темноте, где не видать было и собственной руки.
Позади сопели мужики. Кто-то сдавленно матерился, ободрав костяшки. Бугай застревал плечами и продирался силой, обдирая спину о свод.
— Радко, — позвал я через плечо. Голос под мокрым холстом вышел глухим. — Долго ещё?
— Саженей десять, кормилец, — отозвался он сзади придушенно. — Там дыра будет вверх, досками забрана. Аккурат под крайний амбар. Я в ней… я там кое-что держал.
Десять саженей в этой норе тянулись, как вся сотня.
Вскоре сквозь мокрую тряпку, сквозь вонь плесени и мышей пробился кислый, едкий, до боли знакомый запах. Он сочился сверху, из щелей, невидимыми струйками.
И тогда же я услышал далёкий, придушенный толщей брёвен, кашель наверху. Топотали сапоги, стражники орали и матерились.
Впереди, над самой головой, темнел настил.
— Пешню подай, — бросил я назад.
Пешню передали по цепочке, из рук в руки. Я перехватил холодное железо, нашарил над головой стык досок. Настил был старый, ветхий, доски рассохлись и разошлись — сквозь щели тянуло чадом да сочился сверху мутный серый свет.
Я всунул остриё в щель, поддел. Дерево заскрипело, но держало — сделано было на совесть. Я налёг сильнее, всем весом, упершись спиной в стену кишки. Доска пошла с тягучим стоном, приподнялась на палец, на два. Я перехватил, поддел соседнюю. Ещё одну.
Три доски с треском отошли разом. Чад повалил в дыру и даже сквозь мокрый холст обожгло горло, выдавило слёзы. Я зажмурился, переждал, продышался через тряпку и полез наверх, в дым.
Амбар встретил меня чернотой и удушьем.
Ничего было не разглядеть — дым стоял стеной. Мутный свет пробивался откуда-то сверху, из-под кровли и бессильно вяз в этом дыму. Я скорчился у пола, где воздух был чище, и потянул за собой остальных. Один за другим они выбирались из дыры. С замотанными рожами мужики походили на нечисть, вылезшую из-под земли.
— Радко. Свет, — сипло приказал я.
Радко завозился, высек огонь, запалил фитиль масляного светильника. Дрожащий язычок пламени проткнул дым — и захлебнулся в нём, осветив лишь чёрные клубы, доски пола и наши согнутые тени.
— Радко. Где может стоять казна?
— А я почём знаю, кормилец? — придушенно отозвался он из-под тряпки. — Я тут товар держал, нно в амбар не лез. Где Лобан сундуки прячет — того не ведаю. Не показывал он мне сундуков-то.
— Тогда ищем. — Я повёл светильником по сторонам. — Живее, пока мы тут не угорели. Серебро тяжёлое, абы куда не сунут. Глядите за зерном, по углам, где половицы новые.
Мы рассыпались по амбару. Светильник выхватывал из мрака мешки с зерном. Бугай шарил вдоль дальней стены, Клещ отваливал рогожи, я вёл огонёк по углам, где чад ещё не набился доверху.
Нашёл Бугай.
— Кормчий, — сипло позвал он из темноты. — Тут.
Я подобрался. За горой мешков, притиснутые к стене, обозначились в дыму три тёмных приземистых громады, окованные железом и заваленные для виду рогожей. Я откинул рогожу, провёл ладонью по крышке.
Вот оно.
— Клещ. Замок.
Клещ шагнул к сундуку, занёс пешню — и в этот самый миг за спиной у нас скрежетнула дверь. Она распахнулась, впустив клуб свежего чада со двора, и в проём, согнувшись и кашляя, ввалились двое.
Светильник я загасил ладонью. Темнота стала непроглядной. В дыму и без того не видно ни зги, а теперь и вовсе — чёрный мешок, где каждый слеп как крот. Только это нас и спасло: они нас не видели. И мы их — тоже.
— Кто здесь⁈ — захрипел один, задыхаясь. — Стой! Выходи!
Я вжался за сундук, потянул Радка вниз, за рукав. Услышал, как замерли остальные и растворились в дыму.
Караульный сделал шаг вслепую. Потом другой. Топор со свистом рубанул темноту в локте от меня, вошёл в мешок с зерном — зерно потекло на пол струёй.
И тогда я нашарил на полу кусочек деревяшки и швырнул в угол.
Стукнуло. Оба караульных развернулись на звук и шагнули туда проверять.
Этого нам хватило.
Из темноты вырос Бугай. Короткий выдох, хряск, будто полено раскололи, и первый мешком осел на пол. Второй караульный только и успел, что вскрикнуть да махнуть топором на звук, — но Клещ был уже сбоку, и пешня вошла ему в бок с влажным чмоком. Хрип. Возня. Ещё удар. И — тишина, только зерно всё сыпалось струйкой из распоротого мешка.
— Готовы, — выдохнул Клещ из мрака.
— Оба?
— Оба.
Я выждал, вслушиваясь в тишину. За стенами, всё так же бесновался караул.
— Свет, — сказал я. — Клещ, к замку. Живо. Время не ждёт.
Клещ запалил светильник заново. Подступил к сундуку, поддел пешнёй навесной замок — не саму дужку, а пробой, на котором тот держался. Налёг. Дерево затрещало, пробой пошёл из гнезда и вылез с сухим хрустом. Замок повис, а потом упал на пол.
Клещ откинул крышку.
Светильник дрогнул над сундуком, и в жёлтом его пятне тускло блеснуло серебро. Гривны, слитки, монета — всё вперемешку. Полный сундук серебра, до самых краёв.
Я не дал никому и рта разинуть.
— Крышку закрой. Тащим все три, как есть, не вскрывая. Некогда любоваться. — Я оглядел своих. — Берите сундуки, веревкой обвяжите. Несколько вас вылезают из лаза и тащат сундуки по ходу, чтобы не корячится. Понятно?
Мужики кивнули. Сообразили быстро. Работа пошла злая и молчаливая. Сундуки весили как добрый жёрнов. Мы их обвязали веревками. Бугай аж крякнул, когда приподнимал один край. А потом потащили их к лазу.
Серебро тянуло вниз, руки выворачивало из плеч. Пот заливал глаза, чад драл горло. Мы волокли сундуки к дыре в полу, спускали в чёрный зев стока, там их принимали снизу, и тянули — по склизкой кишке и ледяной жиже, к реке.
Радко семенил рядом, светильником подсвечивая мужикам дорогу и причитая под нос про грыжу да про то, что за такое серебро его на том свете черти зауважают.
Первый сундук ушёл к воде. За ним второй. А как взялись за третий, я отступил.
— Дальше без меня управитесь. Тут недалече.
— Ты куда, кормилец? — просипел Радко, обернувшись.
— Гляну, нет ли ещё чего. — Я забрал у него светильник. — Такие люди в одном месте казну не держат. Может, тут не всё. Тащите этот, а я пройдусь. Догоню у лодок.
Радко хотел было что-то сказать, но Бугай рыкнул на него — подставляй, мол, плечо, не языком чеши, — и пройдоху уволокло вместе с сундуком к дыре.
Я остался один.
Постоял, вслушиваясь. За стеной всё ещё кашлял и метался слепой караул. Боковая дверь, через которую вломились двое, вела не наружу — во двор, к дому.
К дому, где Гордей Лобан держит кое-что поинтереснее серебра. Надеюсь что держит.
Серебро — это для дураков. Серебро мы утопим и вернём когда надо. А в доме, как я рассчитывал, лежало кое-что подороже любого сундука. Расписки и долги. Вся власть Лобана, вся его паутина, на клочках пергамента.
И пока мои волокли к реке чужое серебро, я шагнул в боковую дверь, чтобы попробовать это добро найти.