Варить дым — не кашу варить. Тут глаз да глаз нужен.
Я работал, а Грек стоял над душой и следил за каждым моим движением жадными, цепкими глазами. Старый алхимик впитывал всё, прям ловил на лету — не привык он, чтоб при нём кто-то в его же ремесле показывал невиданное.
— Гляди, дед. — Я толок в ступке уголь с серой, ровняя в мелкую пыль. — Тут вся хитрость в чём? Чтоб не полыхнуло. Порох рвёт оттого, что горит быстро в закрытом сосуде, а нам быстро не надо. Нам надо, чтоб медленно и долго тлело. Оттого селитры кладём в меру — чтоб жар держала, но пламени не давала.
— Угу. — Грек кивал, шевелил губами. — Чтоб тлело, не полыхало. Дале.
— Дале — смола да сало. — Я подвинул туесок с живицей. — Это чтоб дым был жирный и тяжёлый. Такой не вверх уходит, а понизу стелется, липнет, в горло лезет. Костровой дым лёгкий, его ветром сдует. А этот — как деготь, густой да чёрный.
— Хитро. — Дед аж языком прицокнул. — А мох-то, мох на что?
— А мох — чтоб не дать вспыхнуть да чтоб чаду поболе. — Я примял влажный комок. — Сухое горит, мокрое тлеет и парит. Вот он всю смесь и придержит на медленном чаду, и копоти подбавит. Понял как работает?
Грек не ответил. Он метнулся к полке, сгрёб кусок бересты да уголёк, вернулся и принялся царапать, высунув язык от усердия. Записывал. Селитра — в меру, тлеть. Смола, сало — дым жирный. Мох — придержать для чаду.
Я покосился на его писанину и усмехнулся.
— Пишешь, стало быть.
— А то. — Грек не поднял головы. — Такое грех не записать. Ты мне, лесной, сейчас клад в руки суёшь, а сам и не разумеешь какой. Да за эдакий рецепт иной князь…
— Разумею. — Я придержал его уголёк пальцем. — Оттого и говорю сразу, дед, по-честному. Пиши. Дарю. Но знай — за знание ты мне должен будешь. Свезёт нам сегодня — сочтёмся услугой. Такое знание даром не ходит.
Грек глянул на меня из-под бровей. Хмыкнул, ничуть не обидевшись, — торгаш торгаша видит.
— По рукам, — буркнул он. — Ишь, и тут выгоду выщемил. Ну да ладно. Знание того стоит. Должен так должен.
Мы вернулись к делу.
Толчёную смесь — серу, селитру, уголь, крошево смолы и сала — я перемешал руками до ровного, тёмного, маслянистого теста, вмял туда сырого мха. Пахло от этого адово — серой, дёгтем и чем-то едким, отчего першило в горле.
Дальше набивали в крынки. Взяли четыре небольших, пузатых глиняных горшочка, каждый с кулак. Утрамбовали смесь плотно, до отказа. Горловины залепили глиной, оставив дырочку. В дырочку — фитиль, пеньковый шнур, вымоченный в селитряной воде и высушенный. Такой горит ровно, не гаснет, и время даёт отбежать.
— Ну вот и всё. — Я обтёр руки о ветошь, оглядел рядок крынок. — Три штуки. Больше и не надо. Каждая, как подпалишь да кинешь, чадом изойдёт — на целую караульню хватит, да ещё и во двор натянет.
Волк взял одну крынку, повертел в лапище, недоверчиво понюхал.
— Мелкая какая, — хмыкнул он. — Вроде и не грозная с виду. Крынка крынкой.
— С виду. — Я забрал у него горшочек, уложил бережно в суму, переложив ветошью, чтоб не побились. — А начадит — на весь Лобанов двор. Вот погоди, сам увидишь. Такое лучше раз понюхать, чем сто раз рассказывать.
Грек, дописав своё, бережно спрятал бересту за пазуху, как скупец грамоту на вотчину. И поглядел на крынки в суме с гордостью мастера.
— Родил-таки, — проговорил он. — Чадное зелье. Ну, лесной, коли оно сработает, как ты сулишь…
— Сработает, — сказал я. — А чтоб не гадать — давай-ка проверим. Есть у тебя двор задний или погреб пустой? Такой, чтоб не жалко провонять?
Погреб у Грека нашёлся. Он оказался тесный, затхлый, заваленный битой посудой да рухлядью. В самый раз для нашего дела. Его не жалко, и наружу дым не вырвется.
Целую крынку тратить я не стал — куда там, задохнёмся все четверо. Отковырял на пробу самую малость. С напёрсток, не больше. Положил в треснутую плошку, поставил на земляной пол.
— Значит, так. — Я оглядел своих. — Подпалю — и разом наверх. Не мешкая. Это вам не костерок понюхать. Уразумели?
— Да поняли, поняли, — проворчал Грек, теснясь в дверях. — Чего ты как с малыми. Подпаливай уж, страсть как поглядеть охота.
Любопытство сгубило деда. Он не отступил к выходу, как я велел, — наоборот, сунулся ближе, вытянул шею над плошкой, чтоб не упустить ни искорки.
Я поднёс огонь к щепоти зелья.
Оно зашипело. Раз, другой — будто гад потревоженный. А потом плюнуло.
Из плошки ударил дым и не маленькой струйкой, а густым, чёрно-жёлтым столбом. Он вспух в единый миг, развернулся клубами, полез во все стороны, заполняя тесный погреб от пола до свода быстрее, чем я успел разогнуться.
И — подвал накрыло.
Первым в этот чад башкой влез Грек. И первым же взвыл.
— А-а-а, мать честна-а-я! — Дед шарахнулся, замахал руками, налетел на рухлядь. — Глаза! Гла-аза выело! Ослеп, ослеп на старости лет!
Дальше стало не до порядку.
Дым лез в глаза раскалёнными иглами. Драл горло, будто тёрку проглотил. Я задохнулся, зажмурился — слёзы хлынули ручьём, сами собой, не удержать. Грудь свело кашлем. Где дверь, где стены — не разобрать, кругом чёрная едкая муть.
— Наверх! — прохрипел я, шаря вслепую. — Все наверх, живо!
Мы вслепую, на карачках полезли из погреба. Толкаясь, спотыкаясь, кашляя в голос. Волк пёр впереди, снося плечом всё на пути. Бес цеплялся за его кафтан. Я тащил за шкирку деда, что заплутал в дыму и вопил дурным голосом про свою погибель.
Вывалились на задний двор кучей, друг на друга, — чумазые, с чёрными потёками по мордам и там уж захлебнулись кашлем всерьёз. Драли глотки, отхаркивались, утирали текущие в три ручья глаза.
С полминуты никто и слова вымолвить не мог. Только кашляли да хрипели. Я и сам не ожидал, что такая ядрёная хреновина у меня получится.
Первым отдышался Грек. И, отдышавшись, он захохотал.
Стоял, согнувшись, упершись руками в колени, сопли до земли, глаза красные, как у кролика, — и счастливо хохотал, взахлёб, утирая слёзы чёрным рукавом.
— Это ж… — выдавил он сквозь смех, тыча пальцем в погреб, откуда всё ещё валил дым. — Это ж не дым, лесной! Это ж преисподняя! Из напёрстка! С напёрстка эдакое!
— С напёрстка, — просипел я, отплёвываясь.
— Да ты соображаешь, что сотворил⁈ — Грек разогнулся, схватил меня за плечи, затряс, всё ещё кашляя и смеясь разом. — Кинь ты в караульню целую крынку — да они там не то что не увидят ни хрена, они друг друга передавят, наружу ломясь! Родную мать не признают! Своих порубят сослепу! — Он утёр глаза. — Гений ты, лесной. Гений и есть. Или бес. Не разберу покуда.
Волк, откашлявшись, глянул на дымящий погреб. На чёрные разводы по нашим рожам. И довольно ухмыльнулся.
— Крынка крынкой, значит, — проговорил он, поминая своё же давешнее. — Беру слова обратно, Кормчий. Грозная штука. Ох, грозная.
Я поглядел на них и на суму, где ждали своего часа три оставшиеся крынки.
Оружие работало. Да ещё как.
Остаток дня тянулся, как смола в стужу.
К вечеру всё было готово. Три крынки чадного зелья, переложенные ветошью, ждали в суме. Мясо с сонным зельем — в тряпице, отдельно. Ножи наточены, топоры при деле, верёвки смотаны. Осталось дождаться информацию и тогда уже думать когда приступать. Может завтра, а может и через пару дней нам шанс выпадет. Кто знает. Поглядим.
Я прошёлся по двору, проверил в третий раз то, что и без того знал назубок, а после отозвал Ворона в сторонку.
— Место готово? — спросил тихо.
— Готово, Кормчий. — Ворон кивнул. — Как ты сказал, так и сладили. На реке приглядел я местечко — глухая заводь за старой мельницей, камыш стеной, дно илистое. Тихо там, ни души.
— Дно щупал?
— Щупал шестом. Глубоко, в ил уходит. — Ворон покосился на меня. — А чего ты про дно так печёшься-то, Кормчий? Утопим сундуки — и утопим. Кто их там сыщет?
— Никто не сыщет. — Я усмехнулся. — В том и хитрость. Утопить-то всякий утопит, а вот поднять после — это уже не просто так. Я то дно, Ворон, наизусть выучу. С закрытыми глазами найду, где что лежит. Ты мне только место покажи верное — а остальное я сам.
Ворон пожал плечами. Он не понимал, а лезть с расспросами не стал — знал, что у Кормчего свои причуды, и причуды эти не подводят. Я же знал, что стоит мне опустить весло в ту воду, коснуться струи — и дно ляжет у меня в голове, как на ладони. Чужому за этими сундуками багрить да нырять до посинения, а мне — руку в воду опустить.
От мыслей меня отвлёк скрип калитки — пришёл Радко.
Он ввалился во двор — и я его не сразу признал. Передо мной стоял не скукоженный, дрожащий пройдоха, что мы отпустили поутру. Этот шёл гоголем, грудь колесом, шапка набекрень, а на роже сияла улыбка от уха до уха. Довольный, как кот, добравшийся до сметаны.
— Кормилец! — возгласил он с порога. — Радко воротился! И не с пустыми руками, нет!
— Гляди-ка. — Я усмехнулся. — Живой, целый, да ещё и радостный. Продал перец?
— Продал⁈ — Радко даже приостановился от возмущения. — Ты обижаешь Радку, кормилец! Не продал — с руками оторвали! Я ж не абы как, я ж с умом! Одному втолковал, что перец нынче в цене, война, мол, на югах, караваны не ходят. Другому — что последний остался, боле не будет. Третьему — что для него, доброго человека, по особой цене, из уважения. — Он захлебывался, сияя. — Они и передрались за мой перчик! Ушёл втридорога!
Он полез за пазуху, вытащил кошель и, — вот тут я и убедился, что не ошибся в нём, — высыпал на ладонь серебро, отсчитал и протянул мне.
— Вот. Твоя доля, кормилец. Что дал — то вернул, да ещё и с прибытком сверху. Всё как есть, до монетки. Радко чужого не берёт, коли по-честному сговорено.
Я поглядел на серебро в его протянутой руке. На него самого — гордого, честного, ждущего, что я оценю.
Мог ведь и зажать. Мог сгрести всё да раствориться на торгу — ищи потом ветра в поле. А не зажал. Принёс. До последней монетки.
— Себе оставь половину, — сказал я, отодвинув его руку. — Заработал. Дело начнешь на эти деньги. Будешь уважаемым купцом при нас.
Радко захлопал глазами. Явно такого не ждал.
— Себе? — переспросил он недоверчиво. — Половину? Просто так?
— Не просто так. Я же тебе уже объяснил. — Я хлопнул его по плечу. — Ты нынче показал, что тебе верить можно. Это дорого, Радко. Дороже перца. Ты ж торгаш, вот и торгуй. А товар мы найдем.
Пройдоха отвернулся, засопел, спрятал серебро — и я готов был поклясться, что глаза у него опять некстати заблестели. Но он смолчал, только кивнул, будто боясь, что голос выдаст.
А после встряхнулся, вспомнил, зачем пришёл.
— Да! Слухи! Я ж слухи принёс, кормилец, самые свежие, с пылу с жару! — Он понизил голос, огляделся заговорщицки. — Про Лобана твоего. Весь торг гудит.
— Ну-ка. — Я подобрался.
— Нынче вечером у посадника пир. Аль совет, кто разберёт. Из-за смуты купеческой собирают всех больших людей и Лобана позвали как самого что ни на есть уважаемого. — Радко хитро ухмыльнулся. — А на торгу шепчутся: едет он туда не кланяться, а условия боярам ставить. Половина совета ему должна, вот он и покуражится, покажет, кто в городе истинный хозяин. И, бают, повезёт с собой всю свою свору. Для форсу, разумеется. Чтоб знали, с кем говорят.
Вот оно. Лобан едет к посаднику при всём городе красоваться, силу свою являть и тем самым обеспечивает себе алиби. Пока он на глазах у всего совета диктует боярам условия, никто и помыслить не сможет, что этот столп города замешан в смуте.
А двор его в это время стоит пустой. С одной ночной сменой у ворот.
Ловчее не придумаешь. И для него ловко. И для нас.
Солнце коснулось крыш, растеклось по ним багрянцем. Тени во дворе вытянулись, посинели. Час близился — я чуял его нутром, как чуют перемену погоды.
Калитка стукнула, и во двор влетел Карасик.
Пацан задыхался, взмок, но глаза горели от азарта. Он бежал через полгорода с вестями.
— Кормчий! — выпалил он, хватая воздух. — Свершилось! Всё как ты сказал!
— Отдышись. — Я взял его за плечо. — По порядку. Что видел?
— Лобан выехал! — Карасик частил, но толково, без лишних слов. — Только что, при нас! Повозку выкатили расписную, сам вырядился в соболя, что твой князь. А вокруг — рыла в железе, кольчуги, топоры. Считал я — два десятка, а може, и поболе. С факелами двинули, к посадникову двору. Весь конец сбежался глазеть, как на потеху.
— Два десятка увёл, — повторил я. — Добро. А на дворе что осталось?
— А на дворе — тишь. — Карасик перевёл дух. — У ворот десяток остался, ночная смена. Ворота на засов заперли, сами в караульню залезли — греются. В кости режутся, мы в щёлку видали. Про службу и думать забыли, хозяин-то уехал, чего сторожить.
— А псы?
— Псов покормили. В свой час, как заведено. — Пацан усмехнулся, гордый, что всё разведал. — Нажрались, лежат сытые, брюхом кверху. Самое время им твоё угощение поднести, добавки.
Я выпрямился. Оглядел двор, своих.
Всё сошлось. Легло одно к одному, чище некуда. Хозяин со сворой укатил напоказ. Караул заперся греться, остались только дозорные. Двор — как перезрелое яблоко: тряхни, и упадёт в руки.
Окно возможностей открылось. Ненадолго — на ночь всего, но нам и ночи хватит.
— Молодец, Карасик. — Я потрепал его по вихрам. — Всё сделал как надо. Теперь последнее. — Я подозвал одного из младших пацанов, что вертелся рядом. — Беги к воеводе Путяте. На дружинный двор, знаешь где. Скажи ему пусть начинает гулянку да ставит своих вокруг Лобанова имения, чтоб никто из стражи раньше времени не выскочил. Запомнил?
— Запомнил, — повторил пацан и сорвался с места, только пятки засверкали.
Вот и всё.
Я закинул суму с чадными крынками на плечо. Оглядел свою ватагу. Мужики скалились мне в ответ.
Хороша команда. С такими и чёрта из пекла вынесешь.
— Ну что, братцы. — Я усмехнулся, поправил суму. — Помолясь да засучив рукава идём брать чужое.
И мы шагнули за калитку — в густеющую синюю тьму.
За серебром Гордея Лобана.