Автобус до Каменки шел два часа сорок минут и приходил один раз в сутки.
Ехали в самом конце, на заднем сиденье, потому что там теплее от мотора. Первый всю дорогу молчал и смотрел в окно, а Марек смотрел на первого и думал, что зря его взял.
За зиму старик усох. Пальто на нем висело, как на вешалке, шея торчала из воротника тонкая, в морщинах, и сухая рука лежала на коленях, как чужая вещь, которую он с собой носит. Дышал он неровно, с присвистом, и Марек этот присвист слышал даже сквозь тарахтенье автобуса.
— Может, ты в Каменке останешься? — сказал Марек. — Найдем чайную, посидишь, я сам дойду.
— Дороги не найдешь.
— Ты нарисовал.
— Я нарисовал, а там развилок пять, и все похожие. — Первый не отвернулся от окна.
— Не сотрясай воздух. Я двенадцать лет от этой дороги бегал. Дойду.
В Каменке была одна улица, магазин с решеткой на окне и памятник с облупленной звездой. Апрель тут еще не начался толком: снег сошел, но земля стояла мертвая, черная, и от нее шел пар.
Пошли за околицу, где начинался лес.
Двенадцать километров по весенней дороге — это не двенадцать километров. Колея была разбита трактором и залита водой, идти приходилось по обочине, по кочкам, а обочина проваливалась. Через час у Марека промокли сапоги. Через полтора первый начал останавливаться.
Он останавливался и стоял, опершись на палку, и дышал. Не говорил ни слова, не жаловался, просто стоял, набирал воздуха и шел дальше. Марек молчал. Один раз он попробовал подставить плечо, и старик так на него посмотрел, что больше Марек не пробовал.
Лес был мокрый и голый. Ольха, осина, ельник по низинам. Птицы кричали очень редко и как-то без охоты.
На третьем часу первый вдруг сказал:
— Ты когда меня уговаривал остаться, ты одного не понял.
— Чего?
— Я не потому иду, что дорогу помню. — Старик переставил палку в грязи. — Я иду, потому что она в тот раз мне дверь закрыла, а я стоял на крыльце и обрадовался. Понимаешь ты? Обрадовался. Пошел обратно и всю дорогу насвистывал.
Марек молчал.
— Двенадцать лет с этим ходил, — сказал первый. — Так что хватит.
Деревня стояла на бугре, у речки, и деревней ее можно было назвать по старой памяти. Домов было десятка полтора, а жилых — Марек посчитал по дыму — три.
Дом Марты стоял на самом краю, последний, дальше только поле.
Изба была старая, но чиненая. Свежий тес на крыше в одном месте, новый венец в углу, забор подперт колом. Двор чистый, дровяник полный. Все ровно, все прибрано, все руками одного человека, которому больше некуда девать время.
За домом стоял сарай, и оттуда, услышав шаги, заблеяли козы.
Первый остановился у калитки и не пошел дальше.
— Иди, — сказал. — Меня она сразу узнает и разговаривать не станет. Я тут постою.
— Ты еле стоишь.
— Постою.
Марек прошел двор и постучал.
Долго ничего. Потом стукнула щеколда, дверь приоткрылась на ширину ладони, и в щели показалось лицо.
Марта была маленькая. Марек почему-то ждал крупную женщину, а она была невысокая, лет шестидесяти, в мужской фланелевой рубахе и платке, повязанном по-деревенски, назад. Лицо обветренное, а глаза серые и очень спокойные.
Она посмотрела на Марека, потом мимо него, на калитку, где стоял первый. И Марек увидел, как ее лицо закрылось, будто ставню опустили.
— Нет, — сказала Марта. — Уходите.
— Меня зовут Марек.
— Знаю, как тебя зовут. — Она уже толкала дверь. — Он тебе про меня рассказал, ты и приехал. Иди обратно, парень, тут для тебя ничего нету.
— У меня дома девочка, — сказал Марек.
Дверь остановилась.
Марта стояла в щели и молчала, и Марек говорил в эту щель, быстро, пока не закрылось:
— Ей двенадцать лет. Ее выловили при рождении, она десять минут не дышала, и Сила ее подобрала прямо там, на родильном столе. Она с этим родилась. Она лежала двенадцать лет на трубках, потому что тело не тянуло, а месяц назад ее отец отдал за нее жизнь, и она встала. И она видит нити, а лиц не видит. Совсем. Она мне сказала, что не помнит лица родного отца, только его нить.
Тишина.
— Я не за себя приехал, — сказал Марек. — Мне сорок лет, я как-нибудь дотяну. А у нее вся жизнь впереди, и я не знаю, что ей говорить. Я не знаю, чему ее учить и чему не учить. Я вообще ничего не знаю, а она у меня спрашивает.
Марта долго стояла за дверью.
— Одного пущу, — сказала наконец. — Тебя. Он пусть в сарае сидит, там тепло от коз. Не могу я его видеть.
В избе было темно и очень чисто.
Марек сел, куда указали, на табурет у стола, и стал оглядываться, потому что смотреть чужие дома было его работой.
И постепенно ему стало не по себе.
Дом был обжитой, теплый. Печь топленая, на веревке сушатся травы, на подоконнике луковицы в банках и при этом что-то в нем было не так, и Марек не сразу сообразил, что именно.
Не было ни одной фотографии.
Ни на стенах, ни на серванте, ни за стеклом в буфете. В любом деревенском доме на стене висит рамка, а в ней десять родных лиц, свадьбы, солдаты, дети. Тут не было ничего. Стены голые, только календарь за прошлый год.
И зеркала не было. Марек поискал глазами и не нашел ни одного.
— Ты не крути головой, — сказала Марта, ставя на стол чугунок. — Спрашивай, что хотел, и иди.
— Почему у вас фотографий нет?
Она глянула на него быстро и остро.
— А ты, значит, соображаешь.
— Это моя работа — соображать. Я по чужим кухням пятнадцать лет.
Марта села напротив, сложила руки на столе. Руки у нее были рабочие, в трещинах, с обломанными ногтями.
— Потому что фотография — это чужая память обо мне, — сказала она. — Или моя о чужих. Все равно. Это зацепка. Чем меньше зацепок, тем тише живешь.
— Тише от кого?
Женщина не ответила.
Марек решил не давить сразу и стал рассказывать.
Он рассказывал минут двадцать, по порядку, как рассказывал бы клиенту: про пустых, которых доил Ремез через своих провидцев, и про то, что часть пустых была не Ремезовой работы. Про надкус на нитях — про вырванный кусок, которого не должно быть. Про подъезд, где за полгода угасли четверо, и все оказались старыми должниками. Про карту с двадцатью четырьмя крестиками, которая ползла от края области к городу двенадцать лет. Про мертвую собаку в промзоне, теплую еще. Про то, как их звали ласково из-за цехов, и они бежали.
Марта слушала, не перебивая, и лицо у нее было без эмоций.
А потом Марек сказал:
— Пять дней назад я нашел женщину высохшую. И в квартире был не один. Кто-то стоял в коридоре и разговаривал со мной. Я его не видел.
Тут у Марты дрогнула рука.
Она это заметила и убрала руку под стол.
— Что он сказал? — спросила.
— Сказал, что взял ее, потому что она была должна и не платила. Сказал, что мы с ним одно дело делаем, только он честнее. — Марек помолчал. — И сказал, что смотрит за мной семнадцать лет.
Марта закрыла глаза.
Она сидела так секунд десять, и Марек видел, как у нее под платком на виске бьется жилка.
— Игнат, — сказала она.
В избе стало тихо. Козы за стеной топотали и блеяли.
— Что? — сказал Марек.
— Игнат его звать, — сказала Марта, не открывая глаз. — Игнат Лютый. Лютый — это кличка, с юности прилипла, он до всего этого шпаной был.
Марек сидел не дыша.
— Вы его знаете.
— Знаю. — Женщина открыла глаза, и вот теперь в них не было никакого спокойствия. — И больше я тебе про него ничего не скажу.
— Почему?
— Потому что не скажу.
— Марта Ивановна…
— Просто Марта. — Она встала, отошла к печке, встала к нему спиной. — Ты не понимаешь, парень. Про него нельзя говорить. Он и так тебя нашел, ты сам сказал, он с тобой в коридоре беседовал. А про меня он не знает. Двенадцать лет не знает. И я не буду сидеть тут и вслух его перебирать, потому что кто его разберет, как оно работает. Может, назовешь три раза, он и вспомнит.
Марек молчал.
— Вы его боитесь, — сказал он наконец.
— Боюсь. — Марта сказала это без стыда. — Я в этом деле тридцать лет, я двоих таких, как мы, схоронила, я всякое видела. И боюсь я только его.
— Он приходил сюда?
Женщина долго стояла у печки.
— Двенадцать лет назад, — сказала она. — Он тогда еще шел по области. От дальних краев к городу, помаленьку, как ты по карте своей видел. И дошел до наших мест.
Она повернулась.
— В Каменке в тот год умерло девять человек, — сказала. — За осень. Все старики, все одинокие, и все сохли по неделе. Врачи писали — сердце. А я смотрела на них и видела, что из них выкушено. Я тогда еще ходила, я по деревням ходила, я людям помогала как умела, я ж тогда работала, как ты сейчас.
— И что?
— И то, что он меня заметил, — сказала Марта. — Мы ведь друг друга чуем. Ты вон Тихого своего чуял, а он тебя. Так и мы. Я его почуяла в первый же раз, а он меня. И он ко мне пришел.
Она села обратно за стол.
— Стоял вот тут, — сказала, показав на дверь. — На пороге. Ночью. Я его не звала, дверь была заперта, а он вошел, и я даже не слышала, как. Стоял и разговаривал со мной, и голос у него был обыкновенный. Ласковый даже. Вежливый такой мужик, спокойный.
— Что он говорил?
— А то же, что тебе. — Марта усмехнулась криво. — Что мы одно дело делаем. Что нас мало и надо держаться вместе. Что он мне поможет и я ему помогу.
— И вы?
— А я сидела на этом самом табурете и понимала, что если он сейчас захочет, то я даже не крикну, — сказала Марта. — Я, тридцать лет видящая, сидела перед ним как курица перед хорьком. Он у меня в доме стоял три часа. Всю ночь почти. И я всю ночь чувствовала, как он на мою нить смотрит. Как на нее смотрят и облизываются.
Марек молчал.
— Почему он вас не взял? — спросил.
— Потому что не был голодный, — сказала Марта. — У него полдеревни стариков было, свежих, готовых. Зачем ему драться со мной, когда рядом бесплатное лежит. Он сказал: подумай, я через месяц зайду.
Она замолчала.
— И вы попросили, — сказал Марек.
Марта посмотрела на него.
— Догадливый, — сказала. — Да. Попросила. Я тридцать лет живу с этим даром и попросила у Силы один раз в жизни. Ровно один. Вот тогда.
— Что попросили?
— Чтоб он меня забыл, — сказала Марта. — Не убил, не ушел, не помер. Забыл. Чтоб он вышел за калитку и не помнил, что тут вообще кто-то живет.
В избе было слышно только, как в печке оседают угли.
— И она сделала, — сказала Марта. — Он пришел через месяц. Постоял у калитки, поглядел на дом. Я в окно смотрела и видела, как он стоит. И он ушел. Развернулся и ушел, как будто адрес перепутал. И больше не приходил.
— А цена? — тихо спросил Марек.
Марта помолчала.
Потом встала, взяла со стола пустой чугунок и пошла к двери, и Марек подумал, что она сейчас его выгонит.
Но она открыла дверь, вышла на крыльцо и сказала:
— Иди сюда. Покажу.
Марек вышел за ней.
Двор был как двор. Дровяник, сарай, колодец. За калиткой стоял первый, привалившись к столбу, и на них смотрел.
— Видишь калитку? — сказала Марта.
— Вижу.
— А теперь смотри.
Она пошла к калитке. Шла обычным шагом. Дошла, положила руку на щеколду.
И остановилась.
Марек стоял в четырех шагах и видел, как у нее задрожали плечи. Женщина стояла, держась за щеколду, и не двигалась, и Марек слышал, как она дышит — тяжело, глубоко.
Она стояла так секунд двадцать. Потом отпустила щеколду, повернулась и пошла обратно.
Лицо у нее было серое.
— Вот цена, — сказала она, проходя мимо. — Заходи в дом, холодно.
В доме она села, налила себе воды из ковша и выпила всю.
— Чтоб он меня не нашел, — сказала, — надо было, чтоб меня и не было нигде. Она так и сделала. Я не могу выйти со своей земли. Двенадцать лет.
— Совсем? — спросил Марек.
— За калитку — нет. Ни на шаг. — Марта поставила кружку. — Я пробовала. Первые года три пробовала каждый месяц, я ж баба здоровая была, злая. Так вот я тебе скажу: не выйдет. Тело не идет. Как будто ты сам себе командуешь, а оно не слушается. И чем сильней давишь, тем хуже, я один раз до крови из носа додавилась и трое суток потом лежала.
Она посмотрела на свои руки.
— Двенадцать лет, — сказала. — Я в магазине не была двенадцать лет. Мне продукты Нюрка носит, из третьего дома, я ей за это козье молоко. В бане не была, у меня тут корыто. Мать похоронили в Каменке, восемь километров отсюда, я на похороны не пошла. Не смогла пойти, понимаешь? Стояла у этой калитки полдня, как дура, и не смогла.
Марек молчал. Ему нечего было сказать.
— Так что я не героиня, парень, — сказала Марта. — И не мудрая старуха из книжки. Я баба, которая двенадцать лет сидит в клетке, потому что боится одного человека. И знаешь, что самое смешное? Я ни разу об этом не пожалела. Ни одного дня. Потому что тут я живая.
Марек сидел за столом.
— Теперь про девочку спрашивай, — сказала Марта. — Раз приехал.
Он спросил.
Он спросил то, за чем ехал двенадцать километров по грязи: чем это кончается для таких, как они.
Марта долго молчала.
— Он тебе сказал, что вы одно дело делаете, — начала она. — Он не врал.
— Врал.
— Не врал, Марек. — Она впервые назвала его по имени. — Ты просто пока разницу видишь, а разница в скорости, а не в дороге. Дорога у вас одна.
— Объясните.
— Ты думаешь, она вам дар дала? — Марта наклонилась вперед. — Она не дает. Она берет. Она подобрала тебя на бетоне, и с этой минуты она тебя берет — по кусочку, по годику, по человеку. Ты сколько работаешь?
— Пятнадцать лет.
— И что она с тебя за это время сняла?
Марек открыл рот и закрыл.
— Привязанность, — сказал он. — Я не могу… у меня нет никого. Не потому, что не хочу. Мне вынули.
— Раз, — сказала Марта.
— И память обо мне. Я месяц назад отдал свое место в памяти у всех, кому помогал. Триста человек.
— Два. — Она смотрела ему в глаза. — Дальше сам считай. Сколько тебе осталось-то, если так пойдет? Ты каждый раз отдаешь по куску себя, потому что тебе людей жалко, а она берет и не спорит. Она за этим и подбирает нас на дне, Марек. Не помогать. Она из нас растит.
— Что растит?
— Себе подобных, — сказала Марта. — Ты своего старика видел? Который у меня во дворе стоит и еле дышит?
Марек напрягся.
— У него лица нет, — сказала Марта. — Его никто не помнит. У него руки нет, у него годы отняты, у него имя забрано, он сам себя не знает как звать. Он еще ходит и говорит, а по нитке он уже наполовину там. Он через год-два будет как Игнат, только он от голода помрет, потому что не станет жрать людей. Он лучше сдохнет.
— А Игнат стал.
— А Игнат стал, — сказала Марта. — Он ту же дорогу прошел, только его в самом начале криво вытащили, он и пошел быстрее. И теперь он не человек. Он не злой, Марек, вот что страшно. Он просто уже другой. Как волк не злой, просто голодный.
Она замолчала.
— И это со всеми нами будет, — сказала. — Со мной тоже. Я вот сижу тут, коз держу, дар не трогаю двенадцать лет — и все равно чувствую, как оно потихоньку идет. Я забываю слова. Я недавно три дня не могла вспомнить, как называется то, чем гвозди забивают.
— Молоток.
— Молоток, — согласилась Марта. — Три дня. Просто у меня оно медленно, потому что я не работаю. А ты работаешь. У тебя пойдет быстро.
Марек сидел и смотрел в стол.
— Поэтому вы бросили, — сказал он.
— Поэтому.
— И не помогаете никому.
— И не помогаю. — Марта откинулась. — Ты меня за это осуди, я разрешаю. Я сижу тут в клетке с козами, а по области люди сохнут. Я это знаю. Я каждый день с этим встаю. — Она помолчала. — Только выбор у меня был такой: или я помогаю людям и через двадцать лет сама начинаю их есть, или я сижу тут и не помогаю. Третьего мне никто не предложил.
Марек поднял голову.
— А девочка? — спросил он.
И вот тут Марта отвела глаза.
Первый раз за весь разговор.
— Говорите, — сказал Марек. — Я за этим приехал.
— Не понравится.
— Говорите.
Марта встала, подошла к окну, посмотрела на свой двор.
— Мы все идем туда, — сказала она. — А она оттуда пришла.
Марек не понял.
— Ты вот подумай, — сказала Марта, не поворачиваясь. — Мы с тобой и старик твой — мы люди, из которых потихоньку вынимают человека. Мы начали тут, на этой стороне, и нас тянет туда. Это долгая дорога, на всю жизнь.
— А она?
— А она родилась половиной там, — сказала Марта. — Ее выловили младенцем, она двенадцать лет пролежала наполовину на той стороне. Она там жила, Марек. Она мне через тебя передает, что помнит чужие старые нити в темноте.
— Помнит, — сказал Марек. — Она говорит, там кто-то есть. Много кого.
Марта повернулась.
— Так вот, — сказала она. — Она уже стоит там, куда мы с тобой будем идти тридцать лет. Она с этого начала. Она с рождения ближе к тому, чем стал Игнат, чем ты, я и твой старик, вместе взятые.
Марек сидел.
Ему стало холодно, по-настоящему холодно, как на улице.
— Она ребенок, — сказал он.
— Она ребенок, — согласилась Марта. — Хороший, наверно. Ты ее любишь, я вижу, у тебя лицо меняется, когда ты про нее говоришь. И это тебе, кстати, подарок — ты ж говорил, что тебе привязанность вынули, а ее вон полюбил. Значит, не все вынули.
— Что мне с ней делать?
— Не учи ее брать, — сказала Марта. — Никогда. Ты ведь ее уже учишь смотреть?
— Смотреть учу. Брать запретил, у нее отключки.
— Отключки — это хорошо, — сказала Марта твердо. — Это ее и держит. Пока она валится с ног от каждого раза, она не сможет привыкнуть. А привычка — вот с чего все начинается, Марек. Не с зла. С привычки взять, когда надо помочь.
Она подошла и села напротив.
— Не давай ей войти в это, — сказала. — Пусть смотрит, если уж видит, никуда не денешься. Но не давай работать. Найди ей школу, соседей, кошку, парня через пять лет, ссоры, обиды, все это глупое человеческое. Пусть у нее будет столько человеческого, сколько влезет. Это единственное, что тормозит.
— Это работает?
— Немного. — Марта посмотрела на него. — На тебе же работает. Ты почему медленнее идешь, чем старик? Потому что у тебя в доме четыре человека и ты за них цепляешься. А он один, у него никого, кроме тебя, и он гаснет.
Марек долго молчал.
— Поедемте с нами, — сказал он наконец.
Марта засмеялась. Смех у нее был короткий и сухой.
— Я ж тебе показала, — сказала. — Я до калитки дойти не могу.
— Мы вас вынесем. На руках.
— И что дальше? — Она перестала смеяться. — Ты меня вынесешь, а он меня вспомнит, как только я со своей земли сойду. Вот в чем цена, парень. Тут он меня не помнит. А там — сразу.
Марек замолчал.
— Так что нет, — сказала Марта. — Я тебе рассказала, что знаю. Про Игната больше не спрашивай, я его вслух назвала один раз и уже жалею. Дальше сами.
Она поднялась, давая понять, что все.
У порога Марек остановился.
— Марта. Последнее. Его можно как-то убить?
Женщина смотрела на него.
— Не знаю, — сказала. — Я об этом не думала, я об этом запретила себе думать. — Она помолчала. — Одно скажу. Он не человек, и по-человечески его не возьмешь. А по нашему делу он — долг. Огромный, старый и невзысканный. Он с семнадцатого года не платит.
— С какого?
— С той ночи, когда его сделали, — сказала Марта. — Он у нее взял и не заплатил ни копейки, только чужим отдает. Вот и думай, ты ж коллектор.
Она закрыла за ним дверь.
Стемнело быстро, и дорогу Марек угадывал больше памятью ног, чем глазами. Первый шел медленно, останавливался чаще, чем на пути туда.
На пятом километре он спросил:
— Ну?
— Она сказала, что ты через год-два будешь как Игнат, — ответил Марек. Врать старику он не стал.
Первый хмыкнул в темноте.
— Умная баба.
— Она сказала, что ты раньше от голода помрешь, чем начнешь людей есть.
— И это верно. — Старик остановился, отдышался. — А про девчонку что?
— Что она уже стоит там, куда мы идем.
Первый долго молчал.
— Тогда береги ее, — сказал он. — Больше ничего не остается.
Они пошли дальше.
А через полкилометра, на подъеме, там где дорога выходила из ельника в поле, первый вдруг остановился и сел.
Не упал — сел. Аккуратно опустился на обочину, в мокрую траву, и остался сидеть, свесив голову.
— Ты чего? — Марек присел рядом. — Первый. Ты чего?
— Дай минуту, — сказал старик. Голос был чужой. — Дай минуту, я сейчас.
Марек взял его за руку. Пульс шел частый и мелкий, как у птицы, и Марек, посмотрев на нить, увидел, что она стала тоньше, чем была утром.
За сегодняшний день, за эти двадцать четыре километра туда и обратно, старик отдал больше, чем за прошлый месяц.
— Я тебя понесу, — сказал Марек.
— Понесешь, — согласился первый неожиданно легко. — Только не сейчас. Дай посидеть. Тут хорошо.
Марек сел рядом на обочину.
Было темно и тихо. Пахло прелой землей и водой. Где-то далеко, в Каменке, лаяла собака, и звук приходил чистый, как по воде.
— Марек, — сказал первый.
— Ну?
— Я двенадцать лет боялся, что она мне откроет и объяснит.
— Открыла.
— Ага. — Старик посидел. — А я, знаешь, ничего не почувствовал. Я думал, испугаюсь, а мне все равно. Видно, поздно уже.
Он помолчал.
— Вот девчонку жалко, — сказал. — Она мне на прошлой неделе носки связала. Кривые, одна короче другой. Я их и не носил, у меня нога не влезла. Соврал ей, что ношу.
Марек молчал.
— Ладно, — сказал первый и начал подниматься. — Пойдем. А то мы тут до утра просидим.