Тетради Марек перебирал два дня.
Четыреста двенадцать дел за пятнадцать лет. Он выписал на отдельный лист всех, у кого долг остался невзысканным, — тех, кто взял, получил свое и до сих пор не заплатил.
Таких вышло семьдесят четыре человека.
— Семьдесят четыре, — сказал он вечером за столом. — Это те, про кого я знаю. А по городу их сотни. Может, тысячи.
— И все — еда, — сказал первый.
— И все еда.
Лиза оторвалась от шитья.
— Так что вы, поедете по всем?
— По всем, кто в городе и кого найду. Начну с тех, у кого долг постарше. Он идет от старого к новому, мы это по карте видели.
— И что вы им скажете?
Вот тут Марек и запнулся.
Потому что сказать было нечего.
Он думал об этом всю ночь и не придумал. Не запрешь человека в квартире, не наденешь на него оберег, не спрячешь долг под матрас. Лютый находит по запаху, а запах у человека внутри.
— Скажу, чтоб не сидели одни, — сказал наконец Марек. — Он берет одиноких. Тех, кого некому хватиться. Значит, надо, чтоб рядом были люди. Чтоб кто-то каждый день заходил и смотрел, дышит человек или нет.
— И все?
— И все, — сказал Марек. — Больше я ничего не могу.
Первым в списке был мужик с Кирпичной, взявший в двухтысячном году.
Марек нашел его во дворе, тот чинил мотоцикл. Пятьдесят с чем-то, лысый, руки в масле.
— Здравствуйте, — сказал Марек. — Меня зовут Марек. Я к вам приходил в двухтысячном.
Мужик поднял голову.
— Ко мне?
— К вам. У вас тогда с сыном была история, помните?
Мужик вытер руки о тряпку и посмотрел на Марека внимательно, и Марек по этому взгляду сразу все понял.
— Слушай, — сказал мужик. — Я тебя не знаю.
— Знаю, что не знаете. Я не за этим. Я предупредить.
— Ты кто вообще? — Мужик выпрямился, и в руке у него оказался гаечный ключ. Не угрожающе, просто в руке. — Ты из этих, что ходят и в бога зовут?
— Нет, — сказал Марек. — Послушайте меня две минуты, и я уйду. Вы двадцать пять лет назад кое-что просили и получили. И до сих пор не заплатили. Так бывает, долг может висеть годами. И сейчас по городу ходит человек, который такие висящие долги находит и забирает себе вместе с жизнью. Люди сохнут за неделю и умирают. Врачи ничего не находят.
Мужик слушал с каменным лицом.
— Не сидите один, — сказал Марек. — Пусть к вам каждый день кто-нибудь заходит. Жена, дети, сосед, кто угодно. Если начнете хуже есть и худеть — сразу к людям, не оставайтесь в квартире.
Молчание.
— Все, — сказал Марек. — Я пошел.
Он повернулся и пошел к арке.
— Эй, — сказал мужик в спину.
Марек остановился.
— А ты откуда знаешь, что я просил? — спросил мужик. Голос у него изменился. — Я ж никому. Я жене не говорил.
— Я записал, — сказал Марек. — У меня тетради.
И ушел.
Так прошло восемь дней.
Он обошел двадцать шесть человек, и это было самое унизительное занятие в его жизни.
Его не помнил никто. Он приходил, называл себя, говорил про дело пятилетней или десятилетней давности, и человек смотрел на него как на сумасшедшего. Двое послали матом. Одна женщина вызвала милицию, и Марек ушел через двор, пока не приехали. Мужчина в частном доме на Заречной спустил на него собаку.
Некоторые слушали. Немногие. Марек видел, как они слушают: с тем вежливым каменным терпением, с каким слушают припадочных, чтоб те скорее ушли.
Верили, может, двое или трое. И то потому, что у них уже кто-то умер похоже.
Вечером восьмого дня он вернулся домой и сел на крыльцо, не заходя.
Аленка вышла и села рядом.
— Опять никто? — спросила.
— Одна тетка поверила, — сказал Марек. — В шестом доме на Тракторной. У нее сестра в январе так умерла. Она сразу поверила, даже перебивать не стала.
— Это хорошо.
— Это хорошо. — Марек потер лицо руками. — Аленка, я вот что понял за эти дни. Я, оказывается, все пятнадцать лет работал не с людьми.
— А с кем?
— С их бедой. — Он говорил медленно, потому что сам только сейчас складывал. — Приходил, чинил и уходил. Меня не было в их жизни, я в ней был как сантехник. Пришел, прочистил, ушел. Они и раньше меня не помнили толком, просто теперь совсем не помнят. — Марек невесело хмыкнул. — Так что я, может, ничего особенного и не отдал.
Девочка помолчала.
— Ты сам себе врешь, — сказала она.
— Может быть.
— У тебя ниточка дергается, когда ты это говоришь. Как у того дядьки на рынке.
Марек посмотрел на нее и засмеялся, коротко и хрипло. Первый раз за неделю.
— Ладно, — сказал. — Врун так врун. Пойдем есть.
Про Ольгу он вспомнил на девятый день.
Вспомнил ночью, лежа без сна, и сел на раскладушке так резко, что скрипнули пружины.
Ольга Петровна. Мать Славы. Женщина, которая пришла на кладбище к свежей могиле сына и попросила у Силы, чтоб тот, кто это сделал, потерял свое.
И долг ее никуда не делся. Тихой перебил на себя только тот кусок, что целил в его дочь. А сама Ольга осталась должницей — за свою просьбу она не заплатила ничем.
Значит, она в списке. И у нее долг самый свежий из всех, кого он знает, — а Лютый идет от старого к новому, но кто ж его знает, как он выбирает, когда голоден.
Утром Марек взял Аленку и поехал на Шахтерскую.
— Ты в дом со мной войдешь, — говорил он в электричке. — Но говорить не будешь, ясно? Я сам. Ты только посмотри на ее нить и скажешь мне потом, на улице.
— А кто она?
— Мать Славы. Того парня, которого убили. — Марек помолчал. — Она у Силы просила зло. Чтоб убийце ее сына стало так же больно. И это зло пошло на тебя.
Девочка притихла.
— На меня?
— На тебя. Ты тогда лежала в Дубраве, и на тебе висел ее долг. От него ты и умирала. Твой отец его с тебя снял и взял на себя.
Аленка долго молчала, глядя в окно, за которым тянулись серые поля.
— Она плохая? — спросила наконец.
— Нет, — сказал Марек. — Она не плохая. У нее сына убили и подкинули иглы, чтоб все думали, что он колется. Она хотела, чтоб убийце было так же. Так все хотят, Аленка. Это нормально хотеть. Просто расплата пошла не туда, куда она думала.
— А она знала про меня?
— Я ей сказал.
— И что она сказала?
Марек посмотрел в окно.
— Сказала — пусть, — ответил он.
Аленка больше ничего не спрашивала.
Ольга открыла им сама.
И Марек с порога понял, что за эти месяцы с ней что-то сделалось.
Она не постарела. Она стала аккуратной. Раньше в ней была тяжесть, злая и живая, а теперь женщина стояла в чистом халате, с уложенными волосами, и в квартире было убрано так, как убирают, когда больше нечем себя занять.
— А, — сказала она. — Ты. По долгам.
— Помните меня? — спросил Марек.
— Помню. Ты приходил, отговаривал. — Ольга посторонилась. — Заходите. С ребенком, что ль?
Вот тут Марека и придавило.
Она помнила.
Все забыли, а она помнила, и Марек за секунду понял почему: он ведь ей не помог. Он приходил, предлагал, а она отказалась, и он ушел ни с чем. Забирают память у тех, кому помог. А у тех, кому не смог, ничего не забирают.
Единственные люди в этом городе, которые его теперь помнят, — это те, кого он не спас.
На кухне все было как в прошлый раз. Тот же стол, тот же сервант.
Только фотографии на серванте больше не было.
Марек сел, поставил Аленку рядом. Девочка сидела тихо, смотрела в сторону хозяйки, чуть повернув голову.
— Чаю? — спросила Ольга.
— Не надо. Я по делу, быстро.
— Ну говори.
Марек начал говорить: про висящие долги, про то, что по городу кто-то ходит и берет их себе, про то, что нельзя быть одной.
Ольга слушала, кивала, а потом сказала:
— Так у меня-то нету долга.
— Есть.
— Нету. — Она сказала это без спора. — Я его отдала уже.
— Чем?
Ольга помолчала. Потом встала, подошла к серванту и открыла ящик. Достала фотографию — ту самую, где Слава лет пятнадцати, в школьной форме, — и положила на стол перед Мареком.
— Вот, — сказала. — Гляди.
Марек посмотрел.
— Красивый парень был.
— Был, — согласилась Ольга. — Только я, знаешь, чего не могу?
Она села напротив и сложила руки.
— Я не могу вспомнить, в каком классе он это фотографировался. В седьмом? В восьмом? — Голос у нее был спокойный. — И школу не помню, в какой он учился. То есть номер помню, двадцать четвертая. А как я его туда первый раз вела, за руку, в первый класс, — вот этого нет. Пусто.
Марек молчал.
— Я его младенцем не помню, — сказала Ольга. — Совсем. Ни как рожала, ни как кормила. Я помню, что было, а картинок нету. Как в книжке, где страницы вырезали, а оглавление осталось. — Она подвинула фотографию к себе. — Я потому ее и убрала. Смотрю и не узнаю. Знаю, что сын, а не узнаю.
— Когда началось? — спросил Марек тихо.
— Постепенно. С весны. — Ольга поправила фотографию, чтоб та лежала ровно. — Ты ж мне тогда так и сказал: заплатишь памятью о нем. Я не поверила. Думала, пугаешь.
Она подняла на Марека глаза.
— Ты вот что мне объясни, — сказала. — Я ведь тогда решила: пусть берут что хотят, лишь бы этот гад свое получил. Я на все была согласна. А теперь сижу и думаю: а на это я соглашалась? На то, что я его маленьким забуду? — Она усмехнулась. — Ведь у меня, кроме этого, ничего и не было. Сын у меня всего один был и всего двадцать лет. И вот теперь я его двадцать лет теряю по кускам.
В кухне было очень тихо. За окном таял снег, капало с крыши в водосток.
— Я не про то говорю, что жалею, — сказала Ольга. — Я не жалею. Он свое получил, тот, кто Славку. Ты ж мне не соврал, он умер?
— Умер.
— Ну вот. Значит, справедливо. — Она провела ладонью по фотографии. — Только я не знала, что справедливость такая дорогая.
Марек сидел и не знал, что ей сказать.
Он мог бы сказать, что человек, который убил ее сына, умер не от ее проклятия, а потому, что сам лег под чужую смерть, чтоб спасти своего ребенка. Что этот ребенок сидит сейчас в двух шагах от нее, на табуретке, и слушает.
Но он не сказал.
— Я вам скажу главное и пойду, — сказал Марек. — Не сидите одна. Пусть кто-нибудь заходит каждый день. Есть у вас кто?
— Сестра в Кировском. Приезжает по субботам.
— Мало. Каждый день надо.
— Да зачем? — Ольга махнула рукой. — Мне уж брать нечего, ты сам сказал. Долг я плачу.
— Тому, кто берет, все равно, платите вы или нет. Ему важно, что долг еще не закрыт.
Женщина покивала, без всякого внимания. Марек видел, что она не поверила ни слову.
На улице он присел на корточки перед Аленкой.
— Ну?
Девочка думала.
— У нее ниточка странная, — сказала.
— Как?
— Тут вот. — Она показала себе на грудь. — Тут у нее была большая беда, я вижу. Такое темное было. А теперь оно как… как когда рану зашили и она зажила. Шов остался, а раны нету.
Марек напрягся.
— То есть долга нет?
— Нету, — сказала Аленка уверенно. — Он был и сошел. Она заплатила, дядь Марек. Правда. У нее шрам на ниточке, а сама ниточка чистая.
Марек постоял, глядя на девочку.
Он мог посмотреть сам. Взять женщину за руку, найти точку, всмотреться.
Но он не стал. Потому что за эти месяцы привык, что девочка видит лучше него. Она находила то, что он пропускал. Она увидела надкус, которого он не разглядел. Она нашла Витька там, где Марек не видел вообще ничего.
Ребенок смотрел ясными слепыми глазами и говорил: чисто.
— Хорошо, — сказал Марек, и у него от этих слов отпустило в груди. — Значит, хоть одна расплатилась и живая. Пойдем.
Уезжали в хорошем настроении.
Марек купил девочке мороженое, хотя было холодно, и она ела его в электричке, отламывая по кусочку, и рассказывала, как у мороженщицы ниточка пахнет сладким, а так не бывает, потому что ниточки не пахнут, и она не понимает, как это.
Марек слушал и думал, что вот, оказывается, бывает и так. Женщина взяла зло, заплатила своим, тяжело, но заплатила, и осталась жить. Долг закрыт. Счет сошелся.
Он даже подумал, что надо это записать в тетрадь. Что бывает, когда человек платит до конца и его отпускают.
Он это записал в тот же вечер.
Через пять дней он поехал к ней снова.
Сам не понял, почему. Ночью проснулся с тяжелым сердцем и лежал до утра, а утром оделся и поехал, никому ничего не объяснив.
По дороге придумывал причину: спросить, не заходил ли кто, узнать про сестру, привезти ей адрес той тетки с Тракторной, которая тоже поверила, — пусть общаются, вдвоем не так страшно.
На Шахтерской было тихо. Апрель, лужи, мокрый асфальт, воробьи в кустах.
Марек поднялся на второй этаж и позвонил.
Никто не открыл.
Позвонил еще. Постучал. Приложил ладонь к дереву, как делал всегда.
И почувствовал.
Из квартиры не тянуло ничем. Совсем ничем. Не холодом долга, не теплом жилья. Как от нарисованной двери на глухой стене.
Марек знал это ощущение. Однажды он его уже чувствовал — зимой, в хрущевке за рынком, у двери, за которой сидел никем не видимый Витек.
Только за той дверью был живой.
Дверь открылась легко. Она была не заперта.
Ольга лежала на кухне, у стола, на боку, в том же чистом халате.
Марек постоял в дверях, потом подошел и присел рядом.
Она была высохшая.
Не худая — высохшая, как высыхает яблоко, забытое на подоконнике: кожа обтянула кости, лицо стало маленьким, руки как палки. За пять дней из женщины ушло все, что в ней было.
На столе стояла кружка с чаем. Марек тронул ее машинально, привычным движением.
Чай был холодный. Просто холодный, потому что стоял долго.
Марек сел на пол рядом с телом и стал смотреть на нить.
Нити почти не было. От нее остался огрызок, короткий обрывок у самой груди, и он был обкусан по краю — тот же рваный, неровный край, который они видели у Валентины, у мертвого шофера, у собаки в промзоне.
А потом Марек увидел шов.
Тот самый шрам, про который говорила Аленка. Заросший рубец на нити, там, где полгода назад Тихой перебил на себя долг.
И под этим швом, чуть ниже, там, куда девочка не досмотрела, лежал долг Ольги.
Целый. Невзысканный. Он не сошел никуда, он просто спрятался под шрамом, как прячется гниль под коркой. Ольга платила по нему памятью, платила медленно, по кусочку, и заплатила бы, может, за десять лет — а долг все это время висел открытый.
Ребенок увидел зашитую рану и решил, что человек здоров.
Марек сидел на полу чужой кухни и держал в руках высохшую руку женщины, которая помнила его, потому что он ей не помог.
И тут он понял, что в квартире не один.
Никто не вошел. Половица не скрипнула, дверь не стукнула. Просто в воздухе что-то сдвинулось — так меняется комната, когда в ней открывают форточку и ты еще не понял, что сквозняк, а уже поежился.
Марек медленно поднял голову.
В коридоре, за дверным проемом, стояла темнота. Обычная темнота неосвещенного коридора, куда не доставал свет из кухонного окна.
И в этой темноте кто-то был.
Марек не видел ничего. И он вдруг подумал, что если бы тут была Аленка, она бы увидела, а он не увидит, потому что он видит нити, а у этого нить не как у людей.
— Не смотри туда, — сказал голос.
Голос был обычный. Мужской, негромкий, чуть сипловатый, как у человека, который много курит или давно молчал. Он шел из коридора и звучал так буднично, что Марек в первую секунду решил, что там сосед.
— Тебе не понравится, — сказал голос. — А мне не нравится, когда смотрят.
И вот тут Мареку стало по-настоящему страшно, потому что эти слова он уже слышал.
Их сказал ему Тихой, на улице под снегом, полгода назад.
— Ты кто? — спросил Марек.
Тишина.
— Я тебя знаю? — спросил Марек.
В коридоре что-то шевельнулось. Марек не увидел движения, он ощутил его, как ощущаешь, что человек рядом переменил позу.
— Знаешь, — сказал голос. — Плохо, но знаешь.
— Откуда?
— Спроси у себя, — сказал голос без всякой злости, будто советовал. — Ты столько лет не спрашивал. Спроси теперь.
Марек сидел на полу и чувствовал, как у него по вискам течет пот, хотя в квартире было холодно.
— Ты ее убил, — сказал он.
— Я ее взял, — сказал голос. — Она была должна и не платила. Ты и сам вон сидишь, за руку ее держишь, а к тебе она через год бы сама пришла с этим долгом, и ты бы с нее взял. Мы с тобой одно дело делаем, только я честнее. Я не рассусоливаю.
— Мы не одно дело делаем.
— Как скажешь.
И тут Марек почувствовал зов.
Тот самый, из промзоны, — мягкий, теплый, домашний. Иди сюда. Тут спокойно. Чего ты сидишь на полу, посмотри, поговорим по-человечески, ты же семнадцать лет хотел поговорить, только не знал с кем.
Марек стиснул зубы так, что заболела челюсть.
— Не выйдет, — сказал он. — Я твои удобные мысли за версту чую. Я на них пятнадцать лет смотрел.
— Знаю, — сказал голос. Почти с уважением. — Поэтому и не тороплюсь.
— А чего ты ждешь?
— Пока ты сам придешь, — сказал голос. — Ты придешь, Марек. Тебе больше не к кому. У тебя старик догорает, у тебя девчонка вон какая, у тебя вся память из города вынута, и ты по дворам ходишь и людям в лицо объясняешь, кто ты, а они смеются. Ты придешь.
Марек хотел ответить и не смог, потому что понял: тот знает про первого. Знает про Аленку. Знает даже про обход, про то, что его не помнят.
— Ты за нами смотрел, — выговорил он.
— Я за тобой семнадцать лет смотрю, — сказал голос.
И все.
Сквозняка не стало. Воздух в квартире встал на место, коридор стал просто коридором, и из него потянуло обычным подъездным запахом — сыростью и кошками.
Марек просидел на полу еще минут десять, не двигаясь.
Потом встал, вымыл руки под краном, накрыл лицо Ольги полотенцем и пошел искать телефон, чтоб вызвать кого положено. Врача, милицию, кого-нибудь. Пусть напишут, что сердце.
Домой он вернулся поздно.
В доме было тепло, пахло картошкой. Витек колол дрова во дворе — он теперь колол дрова каждый день, потому что не мог сидеть без дела, и Лиза уже смеялась, что скоро в сарай не влезет. Первый спал на лавке. Аленка сидела за столом и водила пальцем по клеенке, что-то себе рисуя.
— Дядь Марек! — обрадовалась. — Ты где был?
— В городе.
— А ты к той тете ездил? К Славиной маме?
Марек снял куртку. Повесил. Сел на табурет и стал развязывать шнурки, чтоб не смотреть на девочку.
— Ездил, — сказал он.
— Ну и как она?
Пауза вышла короткая, никто ее и не заметил.
— Хорошо, — сказал Марек. — Живет.
— Я ж говорила! — Аленка засияла. — Я говорила, что у нее ниточка чистая. Я правильно посмотрела, да?
— Правильно, — сказал Марек. — Ты молодец.
Девочка засмеялась и убежала во двор к Витьку, а Марек остался сидеть на табурете с расшнурованным сапогом в руке.
Первый на лавке открыл глаза.
Старик ничего не сказал. Он просто смотрел на Марека, долго, а Марек сидел и смотрел в пол.
— Кто? — спросил наконец первый тихо.
— Ольга, — сказал Марек. — Мать Славы.
Старик прикрыл глаза.
— Девчонка ошиблась?
— Девчонка ошиблась.
— Ты ей не сказал.
— И не скажу, — сказал Марек. — Никогда. Ей двенадцать лет, первый. Она две недели назад человека из ничего вытащила, и у нее от этого впервые в жизни глаза светятся. Если я ей сейчас скажу, что она женщину похоронила, она больше в жизни ни на одну нить не посмотрит. Или посмотрит и будет всю жизнь бояться, что опять не то увидит.
— Она сама поймет когда-нибудь.
— Когда-нибудь — пусть. — Марек стянул второй сапог. — А сейчас нет. Сейчас это мое.
— Твое, — согласился первый. — Ты ж не проверил.
— Не проверил.
— Вот это и есть твое, — сказал старик. — Не то, что она увидела не так. А то, что ты пятнадцать лет все проверял сам, а тут поленился, потому что удобно было поверить, что все хорошо.
Марек сидел молча.
Возразить было нечего.
Ночью он рассказал первому и про голос.
Старик слушал в темноте, не перебивая. Марек передал все, как запомнил, слово в слово, и, дойдя до «я за тобой семнадцать лет смотрю», замолчал.
Долго молчали оба.
— Значит, все-таки он, — сказал наконец первый.
— Он.
— Тот, кто тебя пырнул.
— Похоже, что он.
Старик приподнялся, сел, свесил ноги с лавки.
— Марек, — сказал он. — Я тебе сейчас скажу, а ты не перебивай. Я его боюсь. Я тебе это уже говорил в промзоне, но тогда я боялся как человек боится темноты, а сейчас по-другому. — Он помолчал. — Я тебя два месяца берегу, а понял только сейчас, что берегу зря. Он тебя не тронет, пока ты ему интересен. Ему не еда нужна, еды в городе на сто лет. Ему нужен ты.
— Зачем?
— А я почем знаю. — Старик потер сухую руку. — Может, потому что вы с ним в одну ночь родились, только тебя вытащили целым, а его переломанным. Может, ему поговорить не с кем семнадцать лет. Может, он тебя доесть хочет, но так, чтоб ты сам пришел. Я его не понимаю, Марек, и это самое поганое. Ремеза я понимал.
Марек лежал и смотрел в темный потолок.
— Мы его не победим, — сказал он.
— Нет.
— Мы даже не знаем, как к нему подойти. Я нити не вижу, у него ее толком и нету. Аленку я к нему близко не пущу. Ты еле ходишь.
— Все так, — сказал первый.
— Значит, надо, чтоб кто-то объяснил.
Старик замолчал.
— Ты про Марту, — сказал он.
— Про Марту.
— Она тебя выгонит.
— Пусть выгонит. — Марек сел на раскладушке. — Первый, ты сам подумай. Она в этом деле тридцать лет. Она сильнее нас с тобой, ты сам говорил. И она единственная, кто добровольно бросил. Ушла в деревню, коз завела, дверь закрыла и живет.
— И?
— А человек не бросает то, что кормит, просто так, — сказал Марек. — Он бросает, когда узнает что-то такое, после чего нельзя продолжать. Она тебе тогда что сказала? Дословно.
Первый ответил не сразу.
— Она сказала: я знаю, чем это кончается для таких, как мы, — проговорил он в темноте. — И я в этом участвовать не буду.
— Вот, — сказал Марек. — Она знает, чем кончается. А я не знаю. Я семнадцать лет живу и не знаю, чем это кончится. И теперь у меня в доме девочка, у которой это с рождения и на всю жизнь.
Старик долго не отвечал.
— Далеко ехать, — сказал наконец. — Автобусом до Каменки, потом двенадцать километров лесом. Я тебе нарисую.
— Поеду через два дня. Как схороню Ольгу.
— Ее сестра похоронит.
— Я тоже приду, — сказал Марек. — Мне надо.
Старик кивнул в темноте и лег.
Марек уже задремывал, когда первый заговорил снова.
— Марек.
— Ну?
— Ты к ней едешь, чтоб она тебе сказала, чем это кончается. — Голос у старика был тихий и трезвый, будто он и не ложился. — А ты подумал, что будет, если она правда скажет?
— Что будет?
— Двенадцать лет назад она меня с порога выгнала, — сказал первый. — И я больше не поехал. Знаешь почему?
— Обиделся.
— Испугался. — Старик помолчал. — Испугался, что во второй раз она меня не выгонит. Пустит и объяснит.
Марек лежал и смотрел в темный потолок.
— Пока человек не знает, чем кончится, он живет как все, — сказал первый. — Работает, ест, надеется на что-то. А как узнает, так уже по-другому не сможет. Она вот не смогла. Тридцать лет одна с козами, и дверь на крючке.
— Мне все равно надо знать, — сказал Марек.
— Надо, — согласился старик. — Я не отговариваю, поздно уже отговаривать. Я тебе только одно скажу, а ты запомни. — Он повернулся к стене. — Не радуйся, если она тебе откроет.