Спорили три дня.
Начал первый, и начал в лоб.
— Не смей, — сказал он, когда Марек в первый раз выложил, что задумал. — Слышишь? Даже не примеряйся.
— Я еще не знаю, как это делается.
— Знаешь. — Старик сел на лавке, и это ему далось тяжело. — Ты все знаешь, ты пятнадцать лет этим кормишься. Место в чужой памяти — это вещь. Ее можно взять и можно отдать. Ты хочешь отдать свое.
Марек молчал.
— За парня, — сказал первый. — За парня, которого ты видел два раза в жизни и который тебе никто.
— Он живой, — сказал Марек. — Он ходит по городу, и его никто не видит. Ты про такое лучше моего знаешь, у тебя двенадцать таких.
Тут старик замолчал, и Марек понял, что попал по больному, и пожалел, но не извинился.
Лиза встала на его сторону в тот же вечер, и это Марека удивило.
— Пусть делает, — сказала она первому. — Чего вы?
— Ты не понимаешь, девочка.
— Я понимаю. — Лиза резала хлеб и не поднимала глаз. — Я лучше вас всех понимаю. Моего Славку закопали с иглами, которых он в жизни в руках не держал. И его мать теперь ходит и знает, что весь подъезд считает ее сына наркоманом. И ничего не сделать, потому что бумага подписана и дело закрыто. — Она положила нож. — А тут можно сделать. Тут человека можно вернуть. И вы говорите — не смей?
— Я говорю, что цена дурная.
— Цена всегда дурная, — сказала Лиза. — Я тут четвертый месяц живу, я уже поняла.
Аленка слушала все это из своего угла.
На третий вечер она подошла к Мареку, когда он вышел на крыльцо покурить.
— Дядь Марек.
— Не спишь?
— Я подумала. — Девочка стояла, замотанная в одеяло, и смотрела не на него, а куда-то ему в грудь, как всегда. — Дед говорит, что тебя забудут. Не все, а те, кому ты помогал.
— Так.
— А я не забуду?
Марек затянулся.
— Не забудешь, — сказал. — Ты мне не клиент. Ты моя.
Девочка подумала.
— Тогда ладно, — сказала. — Тогда ищем его.
Искали четыре дня.
Начали с квартиры на окраине за рынком, и там их ждала первая неприятность: в квартире жили люди.
Дверь открыла молодая женщина с ребенком на руках. За ее спиной был ремонт, свежие обои в цветочек, пахло краской.
— Вы к кому?
— Тут парень жил, — сказал Марек. — Молодой. Витек.
— Не знаю никакого Витька. — Женщина поправила ребенка. — Мы третий месяц тут. Квартира ничья была, мы через агентство.
— Ничья?
— Ну говорят, хозяин пропал давно, и родни нету. Такое бывает. — Она нахмурилась.
— А вам чего?
— Ничего, — сказал Марек. — Извините.
— Ничья квартира, — сказал Марек. — За три месяца человека вымело из его собственного жилья, и никто даже не спросил, где он.
Аленка держалась за перила и молчала. Потом сказала:
— Тут нет дырки, дядь Марек. Я смотрела. Он тут не живет больше.
Дальше пошли наугад.
Ходили по городу пешком, потому что в автобусе Аленка терялась — слишком много нитей сразу, у нее начинала болеть голова. Ходили медленно, часами, и девочка вертела головой и смотрела, а Марек вел ее за руку и следил, чтоб она не влезла под машину.
Начали с рынка, где увидели в первый раз. Обошли его весь, три раза, в разное время дня. Ничего.
Пошли по вокзалам. Аленка сказала, что на вокзале «ниточек как в бане пара» и что она ничего не разберет.
Пошли по столовкам, по тем, где кормят дешево и не смотрят на людей. Марек рассуждал так: жрать-то ему надо. Деньги у него, может, и остались, а если нет — значит, берет так, потому что кто ж заметит. Проверили пять столовых. Ничего.
К вечеру третьего дня девочка выдохлась совсем, села на бордюр и заплакала — от усталости, от того, что не может, от того, что дядя Марек столько ходит зря.
— Я плохо смотрю, — говорила она сквозь слезы. — Я, наверно, неправильно смотрю.
— Ты хорошо смотришь. — Марек сел рядом на грязный бордюр, наплевав на штаны. — Слушай сюда. Мы его найдем. Не сегодня — так через месяц. Он не иголка, он человек, ему надо есть и спать. Раз есть и спит — значит, где-то бывает. Значит, попадется.
— А если он умрет?
— Не умрет. Стертые долго живут, я такое читал в своих тетрадях. — Марек соврал наполовину: он этого не знал, а надеялся. — Пойдем в чайную, я тебе булку куплю.
Нашли на четвертый день, и не там, где искали.
Они шли от больницы, куда Марек заходил по старому делу, и путь лежал через бульвар — обычный городской бульвар, с лавками, с урнами, с голыми липами в снегу. И на середине этого бульвара Аленка вдруг вцепилась Мареку в рукав так, что чуть не оторвала.
— Тут, — сказала она. — Дядь Марек, тут. Дырка. Близко.
Марек огляделся.
Бульвар был почти пуст. Пожилая пара шла впереди, дворник скреб лопатой. И лавка — обычная деревянная лавка под липой, с облупленной синей краской.
— Где? — тихо спросил Марек.
— Там. — Девочка показала. — На лавке.
Лавка была пустая.
Марек смотрел на нее и видел пустую лавку. Снег на спинке, снег на планках, и следы человеческих ног перед ней, натоптанные.
Много следов. Как будто кто-то тут долго топтался или долго сидел, а потом ходил туда-сюда, чтоб не замерзнуть.
— Он там сидит? — сказал Марек.
— Сидит. И на нас смотрит.
Марек шагнул к лавке и остановился.
Он вдруг понял, что не знает, как это сделать. Он всю жизнь работал с людьми, которых видел. С теми, кто открывает дверь, наливает чай и садится напротив. А тут ему надо было говорить с пустым местом, и он даже не знал, слышно ли ему.
— Витек, — сказал Марек.
Тишина. Скрип лопаты дворника где-то за спиной.
— Витек, это Марек. Который приходил зимой. Я по долгам, помнишь?
Аленка вдруг задрала голову.
— Он встал, — прошептала. — Дядь Марек, он встал и пятится.
— Скажи ему, чтоб не убегал.
— Дядя! — крикнула девочка в пустоту. — Дядя, не бегите! Я вас вижу! Я вас вижу, дядя, стойте!
И тут Марек ощутил.
Не увидел — ощутил, как ощущают чужой взгляд затылком. Впереди, шагах в трех, кто-то был. Он стоял и не двигался. Марек напрягся, заставил глаза, как заставлял тогда, зимой, и на секунду ему показалось, что воздух там сгустился, будто на морозе дышит человек, — и все, и снова ничего.
Не получилось. Тогда, зимой, получалось. Теперь стерлось глубже, и Марека уже не хватало.
— Он плачет, — сказала Аленка тихо. — Дядь Марек, он плачет.
Марек опустился на лавку. Просто сел, тяжело, в снег на планках, и уперся локтями в колени.
— Слушай меня, — сказал он в пустоту перед собой. — Я тебя не вижу и не слышу. Совсем. Я знаю только, что ты тут, потому что рядом со мной девочка, которая видит то, что я не могу. — Он помолчал. — Я тогда сказал тебе, что не могу помочь. Я не врал. Я правда не мог. У тебя нити нет, а я работаю с нитями, и мне не за что было взяться.
Ветер прошел по бульвару, снял снег с ветки.
— А теперь, кажется, могу, — сказал Марек. — Не точно. Но кажется.
Аленка стояла рядом и слушала пустоту, и вдруг заговорила, торопливо, будто переводила:
— Он говорит… дядь Марек, он что-то говорит, только у него плохо получается, он как будто слова забыл. Он говорит: мама. Он много раз говорит: мама.
Марек закрыл глаза.
— Что с его матерью?
Девочка помолчала, вслушиваясь.
— Он говорит, она умерла, — сказала она. — Он говорит, в феврале умерла, и он на похоронах был, стоял и смотрел, и его никто не видел, и он не мог даже к гробу подойти близко, потому что люди туда-сюда ходили и через него шли.
Марек сидел на лавке и молчал.
Потом сказал:
— Я тебя вытащу.
Как это делается, он придумал в ту же ночь, дома, и придумал не сам.
Сидели вчетвером за столом при керосинке, и Марек разложил тетради, и они с первым спорили до трех часов, а Лиза грела чай и молчала, а Аленка спала на кровати, свернувшись.
— Смотри, — говорил Марек, ведя пальцем по своим же записям. — Нить есть у всего живого. Она держит человека в мире, как гвоздь держит доску. Витек свою отдал, и его перестало держать. Значит, надо ему нить вернуть.
— Из чего? — спрашивал первый. — Из воздуха?
— Из памяти.
Старик замолчал.
— Ну-ка, — сказал.
— Я тут думал третий день. — Марек говорил медленно. — Что вообще держит человека в мире? Тело — да. Но не только. Человека держит то, что его кто-то знает. Помнит. Ждет. Мать помнит сына, сосед помнит соседа, продавщица помнит рожу постоянного покупателя. Из этого сплетено то место, которое человек занимает, понимаешь? Вот это место и есть нить, только с другого конца.
— Допустим, — сказал первый.
— Витька забыли все. Место освободилось, и его затянуло, как затягивает прорубь. Он теперь есть, а места для него нет. — Марек постучал пальцем по столу. — Значит, ему нужно место. Свободное место в чужой памяти. И надо, чтоб оно было настоящее, живое, а не пустое, потому что пустое ничего не держит.
Первый долго смотрел на него.
— И ты отдашь свое, — сказал он.
— Я отдам свое, — сказал Марек.
— Свое место у кого?
— У всех, кому я помогал. — Марек говорил так, как говорил клиентам про цену. — Пятнадцать лет. Я посчитал по тетрадям: четыреста двенадцать дел. Кто-то умер, кто-то забыл сам, но человек триста живых точно есть. И в каждом из них есть место, которое занимаю я. Не большое. Маленькое такое место: мужик, который приходил и помог. Вот эти триста маленьких мест я отдам.
Лиза перестала мешать чай.
— И они вас забудут?
— Не меня, — сказал Марек. — Они не забудут, что у них была беда и что она как-то обошлась. Это останется. Забудут, что это сделал я. Меня из этой картинки вынут, и картинка сойдется без меня.
— Как это — сойдется?
— А так, как всегда сходится. — Марек усмехнулся невесело. — Люди же не помнят точно, они помнят складно. Вера с Литейной будет думать, что муж просто был осторожен. Настина мать — что дочка сама переболела и отошла. Валентина — что врачи вытащили. Каждый придумает себе объяснение, и все они будут разные, и ни в одном меня не будет.
За столом стало тихо.
— Марек, — сказал первый. — Ты понимаешь, что ты делаешь? Это твои пятнадцать лет. Это все, что у тебя есть.
— У меня есть тетради, — сказал Марек.
— Тетради — это бумага! — Старик хлопнул сухой рукой по столу, и получилось жалко. — Ты сам-то будешь помнить, а тебе никто не поверит, если станешь рассказывать! Ты станешь мужиком, который сам про себя выдумал, что он полгорода спас! Ты хоть представь, каково это!
— Представил, — сказал Марек.
— И что?
— И ничего. — Марек собрал тетради в стопку, как всегда складывал. — Первый, послушай. Мне сорок лет через год. Я один. У меня ни жены, ни детей, и не будет, потому что мне это семнадцать лет назад вынули. У меня есть работа и вот эти три человека в доме. Работу мне никто не отменит, я как умел, так и буду уметь. А эти трое помнить будут.
— А остальные?
— А остальные и так меня не помнят по-человечески, — сказал Марек. — Ты думаешь, они меня помнят как Марека? Они меня помнят как чужого мужика, который пришел, взял конверт и ушел. Меня и сейчас никто не помнит, первый. Просто я об этом раньше не думал.
Старик долго молчал. Потом сказал тихо:
— Дурак ты.
— Ага, — сказал Марек.
— Я бы так не смог.
— И не надо. Ты за двенадцать своих и так расплачиваешься девять лет.
Первый отвернулся к печке и больше в тот вечер ничего не сказал.
Делали через два дня, на том же бульваре, у той же лавки.
Приехали втроем: Марек, Аленка и первый, который увязался, несмотря на то, что дорога его почти доконала. Лиза осталась дома — Марек не хотел, чтоб она это видела.
День был серый, мягкий, сыпал мелкий снег. На бульваре сидели старухи с собаками, катали коляски, и никому до них не было дела.
— Он тут? — спросил Марек.
— Тут, — сказала Аленка. — Ждет. Он тут все эти дни сидел, дядь Марек. Он никуда не уходил.
Марек сел на лавку.
— Ну, — сказал он. — Начнем.
Он делал это так, как делал переброс, только наоборот и вслепую. Закрыл глаза, нашел свою нить, ту, что шла вверх, и пошел по ней, и уже не просил, а разговаривал — как разговаривают о боли.
Он выложил перед Силой все, что у него было.
Триста мест в чужой памяти. Триста маленьких углов, где сидел мужик, который пришел и помог. Он их не описывал по одному, не смог бы, он просто отдал их разом, целой связкой, как связку ключей.
Вот. Забери. Мне взамен ничего не надо, отдай парню его место.
Сила молчала.
Марек сидел на лавке, и снег таял у него на лице, и он ждал, и в какой-то момент ему стало ясно, что она не молчит. Она смотрит. Внимательно, как в переходе семнадцать лет назад, как на складе, когда умирали Слава и Гриня.
Ей было интересно.
— Ну? — сказал Марек вслух, сквозь зубы. — Что тебе еще? Мало?
И тут пошло.
Это было не больно. Это было хуже, чем больно.
Марек почувствовал, как из него потянуло, как тянет из открытой бочки, и вместе с этим начали уходить не воспоминания, а как бы отражения. Он помнил Веру с Литейной — и помнил, как она смотрела на него в прихожей и говорила «вы Марек, я знаю». Так вот, он остался, а того, как она на него смотрела, не стало. Не забылось — просто перестало существовать нигде, кроме его головы.
Он помнил Тамару и ее засохшую герань. И помнил, как она сказала: «Спасибо вам, я теперь хоть знаю, за что». Этого больше не было ни в ком, кроме него.
Настя. Ее мать, которая совала деньги в прихожей. Валентина, сказавшая «мам, я есть хочу». Валера, который смеялся и говорил, заходи, жена пирог печет. Раиса Ивановна. Костя с его вкусом сладкого. Мальчик Гриша. Женщина с четырнадцатой квартиры, чью фамилию Марек не мог вспомнить и в тетради записал неверно.
Триста человек.
Триста мест, где он был. И где его теперь не стало.
Оно тянуло долго, минуты три или четыре, и Марек сидел, сцепив зубы, и держался за лавку, и ему казалось, что из него вынимают позвоночник, по одному позвонку.
А потом отпустило.
Марек открыл глаза.
Бульвар был тот же. Старухи, коляски, дворник со скребком. Снег все сыпал.
Аленка стояла перед ним и смотрела мимо, туда, к лавке, и лицо у нее было такое, что Марек сразу все понял.
— Дырка закрывается, — прошептала девочка. — Дядь Марек, она затягивается. Там ниточка растет.
— Растет?
— Растет! — Она вдруг засмеялась, так звонко, по-детски, и это на пустом бульваре прозвучало дико. — Растет, тонкая совсем, как паутинка, но растет! Дядь Марек, я его вижу! Я его теперь по-настоящему вижу, у него ниточка есть!
Марек повернул голову.
На лавке сидел парень.
Худой до костей, в куртке не по сезону, с обмороженными пальцами, с лицом, заросшим неровной щетиной. Он сидел, вцепившись в планки, и смотрел на Марека, и по грязным щекам у него текло.
— Вы, — сказал Витек.
Голос был сиплый, как несмазанная петля.
— Я, — сказал Марек.
— Вы меня видите?
— Вижу, — сказал Марек. — Здравствуй, Витя.
И парень заревел в голос, как ревут маленькие дети — некрасиво, обеими руками закрывая лицо, качаясь вперед-назад. Он ревел так, что старуха с собачкой перешла на другую сторону бульвара. Он ревел минут пять, а Марек сидел рядом и молчал, и первый стоял поодаль, опершись на палку, и не подходил.
Потом Витек утер лицо рукавом и сказал:
— Я думал, я умер и это ад такой.
— Не ад, — сказал Марек. — Ты просто расплатился.
Домой его повезли к вечеру, потому что деваться парню было некуда.
В автобусе Витек сидел у окна и разглядывал людей, и Марек видел, как он вздрагивает каждый раз, когда кондукторша задевает его локтем. Просто задевает, как задевают любого человека в набитом автобусе.
— Меня толкают, — сказал он тихо.
— Ага.
— Меня, значит, видят.
— Видят, — сказал Марек.
Витек отвернулся к окну и долго молчал, а потом сказал, не поворачиваясь:
— У меня мать в феврале умерла. Я на похоронах стоял, за оградой. Мне и оградки было не перейти, там все время люди ходили.
— Знаю, — сказал Марек. — Мне сказали.
— Она думала, я ее бросил. — Витек говорил в стекло. — Она последние месяцы думала, что я уехал и ее бросил. Соседка мне потом… нет, соседка не потом, я просто слышал, как она у могилы говорила: вот, мол, сын у Зинки был, а сгинул куда-то, даже мать не похоронил.
Он замолчал. Марек тоже.
Автобус трясло на выбоинах.
— Она не помнила меня, — сказал Витек. — Я приходил домой. Стоял рядом. Она сидела на кухне и смотрела мимо. Я ей три месяца ничего не мог сказать, а потом она умерла.
— Витек, — сказал Марек. — Слушай меня. Ты в этом не виноват.
— Я знаю, кто виноват. — Парень повернулся, и у него были злые глаза. — Я виноват. Я взял то, чего не понимал. Я, дурак, полез в чужой дом за деньгами, и я попросил, чтоб меня не видели, и я потратил все, чтоб убежать. — Он сжал кулаки. — Я сам себя стер. И мать за это заплатила.
Марек молчал, потому что это была правда, и врать этому парню было бы западло.
— Ты сможешь с этим жить? — спросил он.
Витек подумал.
— Не знаю, — сказал честно. — Но я хочу попробовать. Я, знаете, три месяца больше всего боялся одного: что вот так и кончусь, и никто никогда не узнает, что я вообще был. А теперь хоть кто-то знает.
Дома их встретила Лиза.
Марек с порога сказал:
— Это Витек. Он поживет у нас, пока не встанет на ноги.
Лиза посмотрела на парня. Витек стоял в дверях, худой, грязный, в чужой куртке, и переминался.
— Ты Славкин друг, — сказала она.
Парень поднял голову.
— Ты меня помнишь?
— Ты у нас на дне рождения был, — сказала Лиза. — Прошлый год. Ты еще гитару принес, а играть не умел.
И Витек снова заплакал, стоя в дверях, а Лиза подошла и обняла его, как обнимают своих, и через ее плечо посмотрела на Марека, и в этом взгляде было такое, чего Марек по себе не помнил.
Вечером он проверил.
Не потому, что не верил. Потому что надо было знать точно.
Первый звонок был Настиной матери, той женщине с Полевой. Марек набрал и услышал знакомое «алло».
— Здравствуйте, — сказал он. — Это Марек. Я к вам приходил, к Насте.
Пауза.
— Какой Марек? — сказала женщина. — Вы куда звоните?
— К вам зимой приходил человек. По долгам. Помните?
— Молодой человек, — сказала она сухо. — Вы что-то путаете. Я никаких людей не звала. У меня дочка болела зимой, отлежалась, и все, слава богу. До свидания.
И положила трубку.
Марек постоял с гудящей трубкой в руке.
Потом набрал Валеру.
— Алло! — заорал Валера сквозь грохот, он всегда сидел в своих гаражах. — Кто?
— Валера, это Марек.
— Кто?!
— Марек. Мы с тобой шесть лет знакомы.
Пауза. Грохот стих, видно, Валера вышел из-под машины.
— Слушай, ты извини, — сказал он, и голос был вежливый, растерянный, — я, честное слово, не соображу. Ты откуда меня знаешь-то?
— Не важно, — сказал Марек. — Обознался. Извини.
Он положил трубку и сел на пол у стены.
Так и сидел, пока Аленка не пришла и не села рядом.
— Забыли? — спросила она.
— Забыли.
— Все-все?
— Похоже, что все.
Девочка помолчала.
— Дядь Марек, — сказала она. — А я тебя помню.
— Знаю, — сказал Марек.
— И тетя Лиза помнит. И дед. И Витек этот теперь всю жизнь помнить будет, я его нитку видела, она к тебе привязана, вот прямо привязана, как поводок.
Марек посмотрел на нее.
— Как это привязана?
— Ну не насовсем, — сказала Аленка деловито. — Просто у него в ниточке теперь твое есть. Ты ж ему свое место отдал. Так что кусочек тебя у него внутри теперь всегда будет.
Марек сидел на полу и думал.
Триста человек его забыли. Один — не забудет никогда, потому что носит в себе то место, которое Марек отдал.
Это был плохой обмен. Считать так было нельзя, и Марек это понимал. Но и не считать не получалось.
Весть о Ремезе принесла Лиза, через три дня, из города.
Она ездила за хлебом и керосином, вернулась к обеду и стояла в дверях с сумками, не разуваясь.
— Ремез умер, — сказала.
Марек поднял голову от тетради.
— Откуда знаешь?
— Мужики на рынке говорили. — Лиза поставила сумки. — Стою, значит, за хлебом, а сзади двое разговаривают. Один говорит: слыхал, Ремез-то помер. А второй: да ты че. А тот: вот тебе и че, в своем доме нашли, три дня лежал. И, говорит, страшное дело, высох весь. Как мумия, говорит. Врачи чего-то там написали, а по факту, говорит, ссохся мужик за неделю в чучело.
В комнате стало тихо.
Первый на лавке медленно перекрестился, и это было странно — Марек за все время ни разу не видел, чтоб старик крестился.
— Ну вот и все, — сказал первый. — Двадцать лет человек полгорода в кулаке держал. А кончился как обед.
Марек сидел за столом с открытой тетрадью.
Он ждал, что почувствует хоть что-нибудь. Злую радость, или облегчение, или хотя бы то мелкое, стыдное удовлетворение, которое человек чувствует, когда умирает его враг.
Не было ничего.
Была только картинка, которая встала перед глазами и не уходила: сухой старик в дорогом пальто стоит по колено в снегу у его калитки и говорит: «Я час буду тут стоять, если надо».
И потом, за столом: «Я не хочу так помирать. Я много чего заслужил, я не спорю. Но так — не хочу».
Марек закрыл тетрадь.
— Он приходил ко мне, — сказал он. — Просил помочь. Я отказал.
— Правильно отказал, — сказала Лиза жестко.
— Правильно, — согласился Марек.
— Он Славку убил.
— Убил.
— И девять человек своих на смерть подставил, — сказал первый. — И сотни чужих за двадцать лет. Марек, ты чего сейчас, жалеть его будешь?
Марек долго молчал.
— Не жалеть, — сказал наконец. — Я вот про что думаю. Он ко мне пришел, потому что больше ему было не к кому. Ко мне, к человеку, которого он на складе связанным держал. Понимаете, что это значит? У него за двадцать лет ни одного своего не осталось, кому можно прийти и сказать: мне страшно. Ни одного человека. Только я, враг.
— И что?
— И то, что он пришел и я его выгнал, — сказал Марек. — И теперь его сожрали. И знаете, что самое поганое? Что я бы и сегодня отказал. Второй раз бы отказал, и третий. Я все правильно сделал, первый, вот в чем беда. Все правильно, а на душе как в сортире.
Он встал, надел куртку.
— Пройдусь, — сказал.
Вышел на крыльцо.
Вечерело. Над полем стояло красное низкое солнце, и снег был розовый, а тени от забора длинные и синие. Из трубы шел дым. За стеной было слышно, как Витек что-то говорит и как Аленка хохочет — за три дня парень оказался единственным человеком в доме, который умел смешить эту девочку.
Марек стоял и слушал.
Ремез мертв. Тихой мертв. Славу и Гриню закопали в феврале.
А Витек сидит в тепле и рассказывает ребенку что-то смешное, и его слышно, и его видят, и Лиза помнит, что он приходил на день рождения с гитарой.
За это триста человек его забыли. И это, если считать по-честному, было дешево.