Начали с карты.
Марек купил в поселковом магазине школьный атлас области, вырвал нужный лист и разложил на столе, придавив углы кружками. Первый принес свою тетрадь, засаленную, распухшую от вложенных бумажек, и они сели вдвоем при керосинке, потому что свет в поселке к вечеру давал такое напряжение, что лампочка тлела вполнакала.
— Заречье, — сказал первый, водя скрюченным пальцем. — Двенадцать лет назад. Мужик, лет пятьдесят, я тогда мимо шел, глянул и обомлел. Из него выгрызено было. Помечай.
Марек ставил карандашом крестики.
К полуночи на листе стояло девятнадцать крестиков.
Девятнадцать — это те, кого первый сам видел или про кого слышал так, что можно верить. Плюс четверо из подъезда Раисы Ивановны. Плюс Валентина, которую успели. Двадцать четыре.
Марек смотрел на карту и не понимал, что видит. Крестики лежали как попало, россыпью, без всякого порядка. Восток, запад, центр, окраины. Ни линии, ни круга, ни узора.
— Бессмыслица, — сказал он. — Он что, наугад?
— Может, и наугад. — Первый потер глаза. — Жрет там, где нашел.
— Нет. — Марек мотнул головой. — Так не бывает. Даже волк ходит тропой. Даже крыса.
Он глядел на карту еще с полчаса, и вдруг у него засосало под ложечкой.
— Дай карандаш.
Марек взял линейку и стал соединять крестики не по порядку, а по датам. Что раньше, что позже. Первый принялся диктовать по тетради: тут двенадцать лет назад, тут десять, тут восемь.
И линия поползла.
Она шла от края области к центру. Медленно, годами, петляя, но неуклонно. Двенадцать лет назад — далекое Заречье, за рекой. Десять лет — поселок ближе. Восемь — уже пригород. Пять — окраина города. Три — спальный район. Год назад — ближе к центру. Полгода — еще ближе.
А последние крестики, свежие, лежали кучно.
Марек положил карандаш и почувствовал, как у него холодеют пальцы.
— Он идет сюда, — сказал он. — Он двенадцать лет шел к городу. И теперь он в городе.
Первый смотрел на карту молча, и в свете керосинки лицо у него было как у покойника.
— Не просто в городе, — сказал наконец. — Ты на кучу глянь. Куда она сходится.
Марек глянул.
Свежие крестики лежали неровным кольцом, и в середине этого кольца был пустой пятачок. Район за товарной станцией. Гаражи и переход.
— Он вернулся, — сказал Марек. — Он ходит вокруг того места.
— Или он там живет, — сказал первый.
Выехали на третий день, вдвоем.
Аленку оставили с Лизой, и на этот раз Марек не спорил. Идти по свежему следу того, у кого рот на нити, с двенадцатилетним ребенком — на такое даже он не решился.
— Если через сутки не вернемся, — сказал он Лизе на крыльце, — берешь девчонку и уезжаешь. Деньги в банке под половицей. Куда угодно, только не к родне, там найдут в первую очередь.
Лиза кивнула. Лицо у нее было каменное.
— Вы аккуратнее там, — сказала. — Она вас ждать будет.
Начали с последнего свежего крестика. Улица Депо, дом одиннадцать, барак послевоенной постройки, из тех, что стоят по сто лет и все ждут расселения.
Женщина, открывшая им дверь, была никакая. Так бывает у людей, которых горе выжало досуха и они ходят и говорят, но их уже нет.
— Сына схоронила, — сказала она, впустив их на кухню. — Сорок дней позавчера справили. Двадцать девять лет было.
— Как он угасал? — спросил Марек.
— Быстро. — Женщина смотрела в стол. — За две недели. Здоровый парень был, шофер, а тут вдруг сохнуть начал. Врачи ничего не нашли. Просто высох и умер.
Первый тихонько тронул Марека за локоть и повел глазами в угол. Марек посмотрел.
Там, на кухне, у самой батареи, в воздухе висел след.
Не тень, не дымка. Мареку понадобилось несколько секунд, чтоб понять, на что это похоже, и когда понял, стало нехорошо: это было похоже на воронку в воде, ту, что остается на секунду, когда что-то большое ушло под воду и утянуло за собой. Только эта воронка не затягивалась. Она висела в углу кухни, крутилась медленно и была из ничего.
— Ваш сын, — сказал Марек. — Он у Силы просил когда-нибудь?
Женщина подняла на него глаза.
— Просил, — сказала. — Пять лет назад. В аварию попал, лежал разбитый, врачи говорили — не будет ходить. И он попросил ночью, в палате. Мне сам рассказывал потом, смеялся еще, говорил, мам, я как дурак с потолком разговаривал. А через месяц пошел. И бегал потом, и на работу вернулся.
— И не платил.
— Чего не платил?
— Ничего, — сказал Марек. — Ничего. Спасибо вам.
На улице первый привалился к стене барака и долго дышал.
— Видел? — спросил.
— Видел. Воронка.
— Оно свежее, Марек. Дня три, не больше. Такой след через неделю уже расходится.
Марек посмотрел вдоль улицы.
Была середина дня, но небо стояло низкое и серое, и снег на дороге был не белый, а какой-то мышиный, затоптанный. Барак напротив глядел темными окнами. И на всей улице не было ни одного живого человека, хотя время было обеденное.
— Пойдем-ка по следу, — сказал Марек.
Шли до вечера.
След вел странно и не был непрерывным. Проступал кусками: тут в подворотне, тут у столба, тут вдруг посреди пустыря, где вообще ничего не было. Марек его почти не чуял, а первый чуял лучше, потому что старик за девять лет своей стертости научился слышать пустоту — она была ему родня.
Прошли Депо, вышли к товарным путям, перелезли через насыпь.
Здесь начиналась промзона. Заброшенные цеха, разбитый асфальт, бетонные заборы с проломами. Место, где не бывает никого, кроме собак и тех, кому больше некуда идти.
И тут Марек впервые почуял сам.
Не воронку, не след. Марек почуял, как из воздуха ушло что-то, чего он раньше не замечал. Из этого места вынули жизнь. Не убили, не сожгли — просто выпили. Марек стоял между цехов и не слышал ни птиц, ни собак, ни ветра в проводах.
— Тут он и живет, — сказал первый шепотом. — Или где-то тут.
Они пошли дальше, вдоль стены длинного цеха, и Марек считал шаги, чтоб не думать о другом.
Цех тянулся долго, метров двести, и окна у него были выбиты все до одного, ровными рядами, как выбитые зубы. Внутри, в темноте, что-то капало. Марек заглянул в один проем и сразу отвернулся, потому что там, на бетонном полу, лежал снег — внутри, в закрытом помещении, куда снег попасть не мог никак. Лежал слоем, чистый, нетронутый, будто в цеху шла своя погода.
— Не смотри туда, — сказал первый, не оборачиваясь. — И не думай про это. Тут места гнилые. Где такой долго живет, там мир протирается.
— Как протирается?
— Как штаны на коленке. — Старик ковылял, тыкая палкой в наледь. — Он же не берет по правилам, Марек. Он не просит и не платит, а рвет. А где рвут, там дыры. И в дыры лезет всякое.
Марек хотел спросить, какое такое всякое, и не спросил. Потому что впереди, шагах в тридцати, посреди пустого двора, стояло дерево.
Обычный тополь, каких по всему городу тысячи. Только этот был мертвый, черный, без единой ветки — голый ствол, обломанный на высоте человеческого роста. И на него, до самого верха, была намотана колючая проволока. Кольцо за кольцом, плотно, аккуратно, виток к витку, как мотают нитку на катушку. Работы тут было на несколько часов.
— Это кто ж так, — пробормотал Марек.
— А ты нить его глянь.
Марек глянул. И увидел, что у мертвого дерева есть нить.
У мертвого дерева нити быть не должно. Нить есть у живого, а мертвое отпускает свою нить сразу, как перегоревшая лампочка отпускает свет. А у этого черного обрубка нить была: тонкая, серая, вялая, и уходила она не вверх, к Силе, как у всего живого на свете, а вбок и вниз, в землю, в сторону цехов.
— Он его кормит, — сказал первый тихо. — Или оно его кормит. Тут уже не разберешь.
Пошли дальше, обходя дерево по широкой дуге, и Марек все время ловил себя на том, что не хочет поворачиваться к нему спиной.
За углом лежала собака.
Здоровая дворняга, мохнатая, из тех, что держатся стаями на свалках. Лежала на боку в грязном снегу, целая, без единой раны. Марек присел, тронул. Тело было еще теплое.
— Сколько? — спросил первый.
— Час. Может, меньше.
Марек посмотрел на нить собаки. Собачья нить не такая, как у человека, — короче, проще, но она есть у всего живого.
Нить была надкушена. Тот же вырванный кусок, тот же неровный край.
— Он и зверье жрет? — сказал первый.
— Похоже, когда голодный, ест что попало. — Марек поднялся, вытер руку о штаны. — Значит, он голодный и он близко.
И в этот момент где-то за цехами хлопнула железная дверь.
Оба замерли.
Хлопок был обычный, бытовой, так хлопают двери на ветру в пустых зданиях по всему свету. Но в этой мертвой тишине он прозвучал как выстрел.
Первый вцепился Мареку в рукав.
— Уходим, — прошипел. — Немедленно.
— Он там.
— Я знаю, что он там! Поэтому уходим!
— Мы за этим и шли…
— Ты дурак? — Старик рванул его на себя с неожиданной силой. — Мы шли смотреть след, а не лезть ему в пасть! Марек, у меня одна рука сухая и я хожу с палкой, а ты просто мужик сорока лет! Что мы ему сделаем? Ты видел собаку? Она сдохла за минуту и даже не тявкнула!
Марек стоял и смотрел в сторону цехов.
Умом он понимал, что старик прав. Всем своим пятнадцатилетним опытом понимал: не лезь туда, где не знаешь ни правил, ни цены. А внутри было другое. Внутри было тянущее, злое любопытство, которого он в себе раньше не знал, и оно тянуло его за угол, туда, где хлопнула дверь.
И тут Марек понял, что это не его любопытство.
Тянуло снаружи, мягко, ласково, как тянет теплом от печки, когда замерз. Иди сюда. Тут хорошо. Тут тебя ждут.
И самое поганое было в том, что вместе с этим зовом в голову лезли хорошие мысли. Спокойные, разумные. Что бояться-то, в общем, нечего. Что двадцать четыре человека за двенадцать лет — это меньше, чем гибнет на дорогах за месяц. Что оно, может, и не злое вовсе, просто голодное, а голод — не грех. Что надо просто зайти и поговорить.
Мысли были чужие. Марек это понял по одной простой примете: они были слишком удобные. Он пятнадцать лет работал с людьми, которым Сила подсовывала удобные мысли перед тем, как забрать все, и научился узнавать эту гладкость.
Марек рванулся назад с такой силой, что чуть не упал.
— Он нас зовет, — выдохнул. — Первый, он нас зовет. Я только сейчас понял.
Старик побелел.
— Давно?
— Не знаю. Может, с самой насыпи.
— Бегом.
Побежали.
Марек тащил старика под руку, тот хрипел и ковылял, палка стучала, и они бежали через промзону обратно к насыпи, а Марек всю дорогу чувствовал спиной, как из-за цехов на него смотрит что-то очень терпеливое. Оно не гналось. Ему не надо было гнаться.
Перевалили насыпь. Скатились по щебню. И только на той стороне, среди бараков, среди живых людей и лающих собак, Марек почувствовал, как отпускает.
Первый сел прямо на грязный снег у забора, привалился спиной и долго не мог отдышаться.
— Вот теперь я знаю, — сказал наконец. — Знаешь, что я знаю?
— Что?
— Что я его боюсь, — сказал старик просто. — Ремеза я не боялся. Ремез — человек, у него двенадцать стволов и мент в кармане, но он человек, его можно понять. А это… — Он помолчал. — Марек, оно нас звало. Ласково звало. Ты понимаешь, что это значит? Оно понимает, кто мы. Оно знает, что мы вкуснее.
В это самое время, в тридцати километрах от промзоны, в доме на краю дачного поселка, Аленка проснулась среди дня.
Она задремала после обеда, у печки, и вдруг села на лавке.
Лиза чистила картошку у окна.
— Ты чего? — спросила, не оборачиваясь.
— Тетя Лиза, — сказала девочка тихо. — Кто-то смотрит.
Лиза положила нож.
— В смысле смотрит?
— На дом. — Аленка сидела прямо, лицо было напряженное, слепые глаза шарили по стене. — Не близко, из далека. Но смотрит прямо сюда.
Лиза встала, подошла к окну, отогнула занавеску.
За окном был зимний день, пустая улица, забор, за забором соседний дом с заколоченными окнами, и дальше поле. Ни человека, ни машины, ни следов на снегу.
— Никого нет, — сказала Лиза. — Точно тебе говорю, никого.
— Ты глазами смотришь, — сказала Аленка. — А я не глазами.
И тут Лизе, взрослой девушке, которая последние месяцы жила в одном доме с двумя видящими и понемногу привыкла ко всему, вдруг стало по-настоящему страшно.
— Это тот? — спросила она. — Который с ртом?
— Не-е-ет. — Девочка мотнула головой. — Тот другой. У того ниточка как воронка. А эта нормальная, человеческая. Просто он смотрит на наш дом и не уходит. Уже час.
Лиза отпустила занавеску.
— Собирайся, — сказала.
— Дядя Марек велел ждать…
— Собирайся, я сказала!
Лиза металась по дому и швыряла в сумку что попало: хлеб, кружки, одеяло, деньги из-под половицы. Руки у нее тряслись. Она не знала, что делать, куда бежать, она вообще ничего не знала, она была двадцатилетняя девчонка с ребенком в пустом поселке зимой, за тридцать километров от города.
— Тетя Лиза, — позвала Аленка. — А куда мы поедем?
— Не знаю. — Лиза запихивала в сумку теплые носки. — Куда-нибудь.
— А дядя Марек как нас найдет?
Лиза остановилась.
И вот тут ее накрыло по-настоящему: они никуда не могут уехать. Уедут — и Марек с первым вернутся к пустому дому и не будут знать, где искать. А останутся — и, может, к утру тут будут люди Ремеза.
— Сядь, — сказала Лиза. — Сядь и слушай меня. Ты можешь понять, сколько их? Тот, кто смотрит, он один или их много?
— Один, — сказала девочка уверенно. — Точно один. И у него ниточка спокойная. Он не боится и не злится. Он просто работу работает.
— А оружие у него?
Аленка развела руками.
— Я железо не вижу, тетя Лиза. Я только людей вижу.
Лиза села на лавку и обхватила голову.
— Господи, — сказала. — Ну что за жизнь.
А потом Аленка сказала:
— Ушел.
Лиза застыла с сумкой в руках.
— Как ушел?
— Просто. Постоял и ушел. — Девочка склонила голову набок, прислушиваясь к чему-то своему. — Он ниточку не тянул к нам, тетя Лиза. Он просто смотрел. Как будто проверял, тут мы или нет.
Марек и первый вернулись затемно.
Лиза встретила их у калитки, и по ее лицу Марек понял все раньше, чем она открыла рот.
— За домом следили, — сказала Лиза. — Днем. Аленка почуяла. Человек, не тот, обычный. Простоял час и ушел.
Марек молча прошел в дом, сел на табурет, стянул сапоги. Руки у него дрожали от усталости.
— Значит, нашли, — сказал он.
— Ремез? — спросила Лиза.
— А кто еще. — Марек потер лицо. — Он нас искал два месяца. Нашел. Прислал человека посмотреть, тут мы или нет. Теперь знает, что тут.
Первый тяжело опустился на лавку.
— Быстро он оклемался, — проворчал. — Я думал, он еще полгода будет зализываться.
— Он не оклемался. — Марек посмотрел на карту, все еще лежавшую на столе с двадцатью четырьмя крестиками. — Он испугался. Мы думали, он сидит и ищет видящего. А он сидит и понимает то же, что и мы.
— Ты о чем?
— О том, что в городе кто-то жрет должников. — Марек постучал пальцем по карте. — Ремез не дурак. У него полгорода в кулаке, у него люди по всем районам. Думаешь, он не заметил, что его должники начали сохнуть? Заметил. И понял, что это не он и не мы. И теперь он без видящего, без прикрытия, а вокруг него ходит вот это.
Первый медленно выпрямился.
— Он хочет назад тебя, — сказал старик.
— Он хочет видящего. Любого. — Марек невесело усмехнулся. — Ему теперь не до мести, ему бы шкуру свою прикрыть. И единственный видящий в этом городе, до которого он может дотянуться, — это я.
Ночью Марек не спал.
Лежал на раскладушке, слушал, как воет ветер под шифером, и думал о том, что теперь их обложили с двух сторон. С одной — Ремез, который знает, где они, и которому позарез нужен видящий. С другой — то, что живет в промзоне, ходит кругами вокруг перехода, ест собак, когда голодно, и умеет звать ласково.
И оба этих сквозняка дули на дом, где спала девочка.
Под утро Марек встал, оделся и вышел на крыльцо покурить чужую сигарету, оставшуюся с электрички.
Дверь скрипнула. Аленка вышла следом, босая, в валенках на босу ногу, замотанная в одеяло.
— Ты чего не спишь?
— А ты? — спросила девочка.
Марек хмыкнул, сел на ступеньку, посадил ее рядом, укутал получше.
Небо над полем начинало сереть. Мороз стоял такой, что снег скрипел сам по себе, без ног.
— Дядь Марек. — Аленка помолчала. — Я вчера про переход думала. Про ту старую ниточку, которая на тебя смотрела.
— И что надумала?
— Она не просто смотрела. — Девочка говорила медленно, подбирая слова. — Она узнала. Я тебе тогда так и сказала. А я потом еще подумала и поняла, чем узнала. Она тебя не глазами узнала, дядь Марек. У ниточек нет глаз. Она тебя узнала, потому что вы… — Аленка нахмурилась. — Как это… Вы соседи.
— Соседи?
— Ага. Ваши ниточки лежали рядом. Долго. Ну как… вот когда два человека в одной кровати спят, у них потом подушки одинаково пахнут. Вот так.
Марек сидел на холодной ступеньке с дымящейся сигаретой в пальцах и чувствовал, как под ребрами становится очень пусто.
Той ночью, семнадцать лет назад, в переходе, его нить лежала рядом с чужой. Долго. Так долго, что они пропахли друг другом.
Значит, тот, кто там был, не просто прошел мимо и убежал. Он оставался. Он был рядом с умирающим Мареком, близко, долго, пока все это происходило.
— Аленка, — сказал Марек, и голос у него был не свой. — А ты можешь понять, чья это нить? Ну, кто он был. Человек, зверь, кто.
— Человек, — сказала девочка сразу. — Точно человек. Только он теперь наполовину не человек. Как будто его… — Она поискала слово и нашла детское, страшное: — Как будто его переделали. Плохо переделали. Как то криво.
Марек затянулся. Сигарета догорела до пальцев, и он этого не заметил.
Криво переделали. В том самом переходе. В ту же ночь, когда Силе попался умирающий девятнадцатилетний парень с ножевой в животе.
— Дядь Марек, — сказала Аленка совсем тихо. — А кто тебя тогда порезал?
— Не помню, — сказал Марек.
— Совсем-совсем?
— Совсем. Нож помню. Как больно было, помню. Бетон помню, окурок какой-то на бетоне. — Марек смотрел, как над полем светлеет полоса. — А лица нет. Пусто.
Девочка прижалась к его боку.
— Дядь Марек, — сказала она. — А может, ты потому и не помнишь?
— Почему?
— Ну… — Аленка подтянула одеяло к подбородку. — Ты же говорил, что твой первый долг сам себя стер из памяти. Что ты попросил, а потом забыл, что просил. Может, оно и лицо забрало заодно? Раз оно рядом было.
Марек молчал долго.
Над полем вставало холодное февральское солнце, красное, тусклое, и снег под ним делался розовым, как разбавленная кровь.
— Может, и так, — сказал наконец. — Пойдем в дом, замерзнешь.
Он поднялся, взял девочку за руку.
И, уже открывая дверь, поймал себя на очень простой и очень поганой мысли, от которой захотелось сесть обратно на ступеньку.
За семнадцать лет он ни разу — ни разу — не попытался найти того, кто его пырнул. Не подал заявления. Не расспрашивал. Не искал. Даже не думал об этом.
Человек, которого чуть не убили, обычно хочет знать, кто это сделал. Хоть из злобы, хоть из любопытства.
А Марек не хотел. Ни разу за семнадцать лет ему это даже в голову не пришло.
Как будто в нем на этом месте что-то было аккуратно выключено.