Вечером он все-таки сел и попробовал подумать по-человечески, как думают люди, у которых есть план.
Достал тетрадь, ту самую, в которой пятнадцать лет записывал чужие долги, открыл на чистой странице и написал сверху одно слово: крючки. Потом долго смотрел на это слово и ничего под ним не написал.
Потому что план был красивый только на словах. Вынуть крючки, освободить заложников. Замечательно, а как?
Марек знал про крючок Тихого одно-единственное слово, и это слово было «она». Так Тихой и сказал вчера в снегу: достанется той, из-за кого я вообще к нему пришел. И все. Ни имени, ни кто она ему, ни где ее держат. Жена? Мать? Сестра? Марек прикидывал и так и эдак и понимал, что гадать бесполезно, а спросить не у кого. У Тихого не спросишь. Тихой скорее сдохнет, чем скажет, потому что стоит Ремезу узнать, что он проговорился, и с этой его она случится что-нибудь в тот же день.
Марек посидел, потер лицо ладонями. Написал ниже: спросить у второго. Подумал и приписал: если найдется.
Второй приходил, когда хотел, и не приходил, когда был нужен. Хорошо иметь союзника, которого нельзя позвать.
За окном шел снег и в комнате было холодно, потому что батареи в этом доме грели через раз. Марек сходил на кухню, поставил чайник и вспомнил, что молока опять нет. Он же собирался купить. Стоял на остановке, замерзший, только что чуть не убитый, и думал, вот дойду и куплю молока и, может, займусь наконец занавесками. И не купил. Пришел, сел на пол и просидел два часа, глядя в стену.
Он выпил чай, без ничего, и лег, и полночи не спал, а под утро провалился в вязкий, нехороший сон, в котором кто-то стоял у него за спиной и смотрел, и Марек знал во сне, что оборачиваться нельзя.
Проснулся он в семь, разбитый, будто и не спал вовсе.
За окном едва серело. Снег к утру перестал, двор лежал белый и нетронутый, и было в этой белизне что-то до того обыкновенное, до того мирное, что Марек постоял у окна минуту просто так, ни о чем не думая. Потом оделся, взял из банки мелочь и пошел за молоком.
Магазин был через двор, круглосуточный, с вечно перегоревшей вывеской. Марек прошел половину двора, дошел до детской площадки с горкой, занесенной снегом, и там его взяли.
Они не выскакивали из-за углов и не орали. Просто рядом остановилась машина, и из нее вышли трое, будто приехали к кому-то в гости, и пошли к нему с двух сторон, и Марек все понял и даже успел развернуться, чтобы бежать, но сзади уже стоял четвертый.
Он не успел ничего. Ни рвануться к Силе, ни закричать. Его взяли за руки, коротко ударили под колено, и он сел в снег, и на голову тут же натянули мешок, плотный, пахнущий чужим потом. Запястья стянули чем-то жестким.
Все заняло секунд десять. Во дворе никто не проснулся, ни одно окно не зажглось. Снег так и лежал нетронутый, только там, где Марек упал, осталась вмятина, и рядом, в сугробе, мелочь, которую он выронил, — на молоко.
Везли долго. В багажнике, на боку, головой к запаске. Машину трясло, воняло бензином и еще чем-то кислым, и Марек лежал и думал не о себе. Он думал: раз за ним пришли так, значит, за детьми уже пришли или придут через час.
Он оказался прав. Когда мешок сдернули, они были там. Все трое.
Склад был огромный, пустой и холодный. Бетонный пол, ржавый потолок, окна где-то высоко, грязные, и через них сочился утренний свет, серый, как разбавленное молоко. Пахло машинным маслом и мышами, а изо рта шел пар.
Марек сидел на полу, руки за спиной, и в трех шагах от него сидели Слава, Гриня и Лиза. Лиза плакала, так как плачут, когда уже долго и сил не осталось, просто текло по лицу, и она даже не вытирала, потому что не могла. Слава был белый до синевы. А Гриня морщился каждый раз, когда шевелился, потому что его простреленную руку связали вместе со здоровой, за спиной, и это, наверное, было очень больно.
По складу ходили люди Ремеза. Марек начал считать людей и бросил на двенадцатом. У всех оружие, и никто его не прячет, наоборот, держат так, чтоб видно было. У ворот стояла черная машина, а рядом с ней курил мужик в форме. Настоящей, с погонами. Он никого не арестовывал. Он просто стоял и курил, и время от времени поглядывал на связанных с легким, скучающим интересом, как смотрят на чужой скот.
Теперь Марек наконец понял. Он думал, что Ремез — это Тихой. Что вся сила в видящем, а если бы Тихого не было, он был бы просто человеком с деньгами. Ну да, человеком с деньгами, двенадцатью стволами и ментом на подхвате, который стоит и курит. И кто бы приехал? Никто. Никто бы и не спросил. Пропали и пропали.
Ремез медленно вышел из склада. Хорошее пальто, ботинки — явно берег, потому что он обходил лужи талого снега. Тихой шел следом. Сгорбленный, бледный, как покойник, он ни на кого не смотрел, только на землю перед собой.
— Ну вот мы и здесь, — сказал Ремез, останавливаясь. — Доброе утро.
Он по очереди оглядел их всех и остановился на Мареке.
— Я дал тебе три дня, Марек. Ты даже не появляешься. Ты не сказал ни да, ни нет. Ты просто не приходишь. Сначала мне даже понравилось. Я подумал, ты гордый человек, уйдешь. Но потом я узнал, что ты играешь, ждешь, пока придет кто-то получше. Никого не нашел, верно?
— Отпустите детей, — сказал Марек.
Голос его звучал хрипло.
— Отпустите их. Связанный я вам не нужен, вы сами это говорили. Вам нужен тот, кто согласится сам.
— Я каждый день работаю с людьми, Марек, — ответил Ремез, как учитель, и кивнул. — Мне нужно знать только одно. Человек соглашается не потому, что ему говорят, а по демонстрации.
И он повернулся к Тихому.
— Подойди сюда.
Тихой подошел к нему. Марек посмотрел на его лицо и снова увидел то, что видел вчера на автобусной остановке в снегу. Еще хуже, еще сильнее. Страх, старый и древний, настолько сильный, что был как шрам на лице.
— И что ты мне вчера говорил? — сказал Ремез, не глядя на Тихого, только на Марека. — О том, какой ты сильный и как тебя трудно схватить, и что нам нужна другая стратегия для тебя. Ну, я тебя слушал. И я тебя слушал двадцать лет, и ты держал свое слово.
И Ремез сделал паузу, достал платок и вытер что-то с манжеты.
— А сегодня мне сказали, что вас обоих вчера видели на остановке. И Марек стоял. Стоял на своих ногах, целый, и никто его не держал. — Он аккуратно сложил платок. — Итак, две возможности. Либо ты лжешь, либо ты ошибся.
— Я не… — начал Тихой.
— Кстати. — Ремез перебил, не повышая голоса. — Дочка твоя сегодня утром плохо дышала. Мои говорят, всю ночь тяжело. Может, лекарство не то привезли. А может, оно и правильное, просто ей стало хуже само. Такое ведь бывает?
Дочка.
Марек сидел на бетоне со связанными руками и чувствовал, как у него внутри все обрывается. Вот кто она. Не жена, не сестра. Дочь. Девочка, которая где-то лежит и не встает, и живет ровно до тех пор, пока за нее платят.
Тихой замолчал. Марек увидел, как у него задрожали руки и как он их сжал, чтоб не видно было.
— Я ведь ее содержу, — сказал Ремез задумчиво. — Двенадцать лет. Все эти уколы, эти врачи, эта аппаратура. Ты хоть представляешь, сколько это стоит в год? А я не жалуюсь. Плачу и плачу. Только пока плачу я, девочка живет. А перестану платить, и через сколько? Через месяц? Через неделю?
— Аркадий Иванович, — сказал Тихой очень тихо. — Она ни при чем.
— Я знаю, что ни при чем. — Голос Ремеза стал почти мягким, и от этого сделалось совсем поганно. — Она хорошая девочка. Ни в чем не виновата, родилась просто такая. Мне ее жалко, честно. Но она у меня, а ты у нее один. Такой у нас уговор. Ты не забыл уговор?
— Не забыл.
— Вот и хорошо.
Ремез повернулся, посмотрел на связанных мальчишек. Слава дернулся, вжался спиной в Гриню.
— Тогда докажи, что не соврал мне. Возьми с этих двоих то, что причитается. Только не сразу. Медленно. Пусть Марек посмотрит.
— Нет, — сказал Марек.
Он сказал это громко, и на секунду на складе стало тихо, только где-то капало с потолка.
— Ремез. Не надо. Скажи, что тебе нужно. Я приду, я сделаю, я подпишусь под чем скажешь. Только не трогай их.
— Поздно торговаться, — сказал Ремез. — Торговаться надо было три дня назад. — Он обернулся к Тихому. — Давай.
Тихой не двинулся.
Он стоял, опустив руки, и смотрел на Славу, а Слава смотрел на него, и мальчишка вдруг понял, кто перед ним и что сейчас будет.
— Не надо, — сказал Слава. Голос сорвался на детский. — Дяденька, не надо, пожалуйста.
Тихой закрыл глаза.
И начал.
Не рывком, а медленно, как открывают кран. Марек почувствовал, как тот подцепил придержанный долг обоих мальчишек, тот самый, что копился уже которую неделю, и потянул. По капле. По чуть-чуть.
Слава захрипел. Не закричал, а именно захрипел, будто ему на грудь сел кто-то тяжелый, и стал хватать ртом воздух, а воздух не шел. Он завалился на бок и пополз по бетону, отталкиваясь ногами, ползти было некуда, но он полз, глядя на Марека, и в глазах у него стояло такое, что Марек до конца жизни это не забудет.
— Дядь Марек, — выдавил он. — Дядь Марек, скажи ему. Скажи. Я не хочу.
Гриня завыл. У него начало гореть плечо, простреленное, и он выл на одной ноте, катаясь по полу и не в силах ни схватиться за руку, ни закрыться, потому что руки были связаны за спиной.
Марек рванулся вперед и рухнул на бок, потому что связанный человек не может бежать. И тогда он сделал единственное, что мог.
Он ударил Тихого.
Не рукой. Он рванулся к его нити, как вчера на остановке Тихой рванулся к его, и попытался перехватить, скрутить, оторвать чужие руки от чужого долга. Марек никогда этого не делал. Никогда в жизни не поднимал свое умение на человека. Но сейчас он вцепился в нить Тихого всем, что у него было, и рванул.
Тихой качнулся, но не отпустил.
Он был сильнее. Он делал это годами, каждый день, на потоке, для Ремеза, и его нить была не нить, а канат, спутанный, перекрученный, с чужими долгами внутри, и Марек бился об этот канат, как бьется человек об дверь плечом, снова и снова, и ничего.
— Не вмешивайся, — выдавил Тихой, не удосужившись открыть глаза. — Не вмешивайся, Марек. Я не могу остановиться сейчас. Он ее убьет.
Гриня, все еще распростертый на полу, перестал извиваться на животе. Его ноги перестали дрыгаться, пятки волочились по земле. Гриня больше не кричал, а задыхался, и кожа его приобрела сероватый оттенок.
Снова ударил Марек. Он бил каждой фиброй своего существа, уши ревели в голове, пока кровь не потекла из носа. Он отшатнулся, не в силах продолжать, как будто ударился о стену, потому что это было просто невозможно. Связанный, прислоненный к боку, против человека, который делал это все эти двадцать лет, а потом:
— Да, да, да! — закричал Марек, в бетонный потолок камеры, в ржавые балки, в серый свет из грязных окон. — Да, да! Ты слышишь меня, Ремез? Да! Я согласен! Да! Я твой! Я приду, я подпишу, я возьму все, что ты захочешь от меня! Только останови его! Останови его!
Ремез поднял руку. Медленно.
— Достаточно, Тихой.
Тихой отступил и вдохнул, как будто его тоже душили, и медленно открыл глаза. Он уставился вперед, но он не был достаточно быстр. Марек увидел это сразу. Пятнадцать лет он видел нить, и теперь для него было второй натурой отличать смерть от жизни. Нить была оборвана.
Не оборвалась, а лопнула, там, наверху, и обрывок повис. Парень еще дергался на бетоне, но парня уже не было. А Гриня хрипел, все реже, и Марек пополз к нему, извиваясь, как червь, потому что там еще что-то оставалось, там еще можно было успеть.
Он дополз. Ткнулся лбом Грине в плечо. И почувствовал, как под ним обрывается вторая нить.
Все.
Двое. Минуты за полторы.
Он сказал да. Он ведь сказал да. Он сдался, он согласился на все, что тот хотел, он кричал это в голос при всех. И это ничего не изменило, потому что он крикнул на несколько секунд позже, чем было нужно. Три дня Марек держался, гордый, свободный, непроданный. А в итоге все равно продался. Только уже над трупами.
Лиза закричала. Некрасиво, на одной ноте, захлебываясь, и никто к ней не подошел, потому что подходить было незачем.
А потом воздух на складе изменился.
Марек почувствовал это первым. Не холод долга, не желтизну займа. Другое. Будто крыша над ними перестала быть крышей и через нее посмотрели.
Она была здесь.
Люди Ремеза замолчали, заозирались. Они не понимали, что происходит, но чувствовали, как чувствует скотина грозу.
Они были сбиты с толку, хотя казалось, что их собственные животные души осознавали, что происходит, как животные, чувствующие бурю. Кто-то просто передернул затвор, лишь бы занять чем-то руки, а мент, стоявший у ворот, уронил сигарету.
Сила наблюдала.
Марек лежал, щекой прижавшись к холодному полу комнаты, рядом с мертвым Гриней, когда все вдруг стало ему ясно. Ей не было жалко мальчишек. Они взяли и не заплатили, а теперь заплатили, и все сошлось, все правильно, и горевать тут не о чем, как не горюют о дожде. Она пришла не за ними. Она пришла посмотреть. Она ждала, чтобы увидеть, что он сделает, что он сделает, когда все уже будет оплачено, когда спасать некого. Ей было просто любопытно, как любопытно, что сделает муха, когда ее поместят в банку рядом с пауком. Она не была его другом. Никогда не была.
— Ремез, — сказал голос с дальней стены.
Марек поднял голову. У стены. Где он видел только голую стену, стояла еще одна фигура. Просто парень в куртке. Обычный. Тот, у кого можно попросить спички.
Ремез обернулся. И Марек увидел, как изменилось его лицо.
Он узнал его.
— Ты, — прошептал Ремез. Голос сел до шепота. — Ты.
— Я, — сказал второй.
Ремез отступил на шаг, потом на другой.
И заорал, срываясь, совсем не тем ровным голосом, каким говорил все утро:
— Это он! Все назад! Назад, я сказал! Это тот, что был на Кузнечной!
Марек не понял, что за Кузнечная. Но людям Ремеза, видимо, объяснять не пришлось. Двое побледнели. Один просто бросил автомат и побежал, не оглядываясь, к воротам.
— Стрелять! — заорал Ремез. — Чего встали! Стреляйте, суки!
И они начали.
Марек оглох. В бетонной коробке грохот был такой, что заложило уши, вспышки били по глазам, и он вжался в пол рядом с мертвым мальчишкой и смотрел, как второй поднимает руку.
Просто поднимает руку ладонью вперед.
Пули не отскакивали. Не искрили, ничего красивого. Они вязли в воздухе перед ним, будто он был в воде, а они летели в масло, и падали на бетон, и звенели.
А второй платил.
Марек видел это своими глазами, ясно, потому что он видел то, чего не видели люди Ремеза. С каждой пулей из второго уходило. Его нить, та, что шла вверх, дергалась и утоньшалась, и он расплачивался прямо сейчас, тут же, без отсрочки, за каждую остановленную пулю, за каждый чужой выстрел.
Рука, выставленная вперед, начала сохнуть.
Не сразу. Сначала просто побледнела. Потом кожа на ней стала тонкой, как бумага, обтянула кости, пошла пятнами, и пальцы скрючило, и они уже не разгибались. За полминуты рука второго превратилась в руку глубокого старика, сухую, коричневую, страшную. И лицо у него менялось. Оно проваливалось, обвисало, глаза уходили в глазницы, и волосы, темные с проседью, седели прямо на глазах, прядь за прядью, будто из них выпивали цвет.
Он старел. Он стоял, держал руку, и старел, и Марек, глядя на это, понял, чем он платит. Годами. Он отдавал годы, свои, оставшиеся, пачками, за каждую секунду этого фокуса.
— Уходим! — заорал Ремез. — Все! В машины! Живо!
Стрельба захлебнулась. Люди побежали.
Веревки на руках у Марека лопнули.
Он не понял, кто это сделал, второй или она, и не стал разбираться. Он на четвереньках дополз до Лизы, дернул ее вверх, и у нее руки тоже были свободны, и он поволок ее за какие-то ящики, закрывая собой. Она вырывалась и тянулась туда, к мальчишкам, а он держал и не пускал, потому что там нечего было делать.
Ремез отходил к машине, спиной, не сводя глаз со второго, и лицо у него было такое, какого Марек не думал у него увидеть никогда. Не злость. Ужас.
Тихой стоял посреди склада один. Никем не тронутый. Все бежали мимо него, а он стоял и смотрел на два тела на полу. И Марек, глядя на него через ящики, понял, что этот человек сейчас умер точно так же, как те двое. Только он этого еще не знает и будет ходить, дышать и есть еще много лет.
У машины Ремез обернулся.
— Это не конец! — крикнул он, и голос сорвался. — Слышишь? Оба ответите!
Хлопнули дверцы. Взревели моторы. Мент у ворот сел в свою машину так торопливо, что забыл фуражку на крыше, и она свалилась и осталась лежать в грязи.
Через минуту склад был пуст.
Второй опустил руку. И сел.
Не сел даже, а рухнул на колени, потом на бок, и остался лежать на холодном бетоне, тяжело, со свистом дыша. Марек подполз к нему.
Это был другой человек.
Тот, что вошел на склад пять минут назад, выглядел на пятьдесят. Тот, что лежал сейчас, был стариком. Худым, седым, с провалившимися щеками, с сухой, скрюченной, чужой рукой, которую он баюкал у груди.
Его глаза остались прежними. Человек в остальном исчез.
— Не смотри на меня так, — сказал он хрипло. — Живой. Живой, по крайней мере, на данный момент.
— Что ты сделал? — спросил Марек.
— Заплатил. — Второй попытался улыбнуться. Не совсем получилось. — Ты думал, это бесплатно? Мы должники, Марек. Не волшебники. Каждая пуля, которую я поглотил, стоила мне год жизни. Сколько их было? Я не знаю. Много.
Он долго кашлял, и Марек поддерживал его голову, так как сам он не мог.
— Твоя рука, — сказал Марек. — Твоя рука — это все.
Второй равнодушно посмотрел на свою деформированную лапу.
— Она забрала ее. Таково дело, когда требуешь слишком много и требуешь всего сразу. Она забирает ее, где только может. Меня это не беспокоит. У меня есть запасная.
Он лежал, дыша.
— Почему сейчас? — спросил Марек. Он не узнавал своего голоса. — Ты мог сделать это раньше. Ты всегда рядом.
— Я не всегда рядом, — сказал старик. — Я пришел, когда почувствовал ее взгляд. У нее есть свои причины. И до сих пор я не знал, что они взяли тебя. Я не божество. Прошу прощения.
Марек молчал. Он смотрел на мальчишек, лежащих кучей на бетонном полу, на открытые глаза Славы, и внутри него была пустота.
— Она стояла там и смотрела, — сказал он наконец.
— Она всегда смотрит.
— Она мне помогала. Вчера вступилась.
— Вчера ей было интересно. — Второй с трудом сел, привалившись к ящику. — Сегодня тоже было интересно, только по-другому. Запомни это крепко, Марек, от этого зависит, доживешь ты до весны или нет. Она тебе не друг. Она мне не друг. У нее нет друзей, у нее есть любопытство. Сегодня ты ей любопытен. А завтра надоешь, и она посмотрит, как ты подыхаешь, ровно с тем же лицом.
— Что за Кузнечная? — спросил Марек. — Он тебя узнал. Он тебя боится.
Старик долго молчал.
— Он меня однажды ловил, — сказал он наконец. — Лет девять назад. Тоже хотел приспособить, как Тихого. Прислал людей. Двенадцать человек, тот же расклад.
— И что?
— Никто не вернулся. — Второй посмотрел на Марека спокойно, и Марек вдруг понял, что боится этого усталого старика больше, чем боялся Ремеза. — Я тогда чуть не сдох. Полгода лежал, потом еще год заново учился ходить. Она с меня взяла столько, что я до сих пор не отдал. Но и он больше не совался. Девять лет не совался, пока ты не появился.
Он поднялся, опираясь на ящик своей рабочей рукой.
— Возьми девочку и уходи. Еще не полдень, и они придут и сами заберут это. Не трогай мертвых. Ты не сможешь их нести, и с ними на руках тебя возьмут на первом же посту. У него там тоже свои люди.
Марек поднял Лизу. Она была легкой, ребенок. Больше не всхлипывала. Только слегка дрожала, с пустым взглядом.
У ворот он оглянулся. Второй все еще стоял там, в центре склада, над мертвыми, сгорбленный, седой человек. Кто-то другой. И он что-то делал одной рукой. Может, отпускал остатки их нитей. Может, просто стоял.
На бетоне рядом с воротами, в грязи снега, лежала забытая ментовская фуражка.
Марек перешагнул через нее и вышел в метель.