К книге
Только не разбейГлава 11 Комсомол и свобода
34%
Глава 11 Комсомол и свобода
11

Следующая рабочая неделя началась совсем уж с глупого события. Самого по себе небольшого, но, как оказалось, принципиального. С обыкновенной необдуманной фразы, брошенной мимоходом на работе.

Операционный день тянулся долго. Несколько плановых вмешательств. По скорой помощи — ущемлённая паховая грыжа, потом перевязки, затем мальчишка с флегмоной кисти, который орал так, будто его режут живьём, хотя лечили под новокаином. К вечеру все были немного возбуждены и потому разговаривали свободнее обычного.

Пётр Васильевич, анестезиолог и комсорг больницы, стоял у окна ординаторской, пил чай из гранёного стакана и рассказывал про предстоящее собрание. Говорил он с особым пылом, свойственным людям, искренне любящим слова «повестка», «активность» и «вовлечённость коллектива».

— Я считаю, — прямо-таки вещал он, — что комсомольская работа не должна превращаться в формальность. Иначе мы сами расписываемся в том, что нам уже всё равно. А когда у молодого врача безразличие — это профессиональная беда.

Вова стоял у стола, подписывал что-то в истории болезни и слушал вполуха. У него ныла шея, хотелось есть и домой. Слово «собрание» в его внутреннем устройстве всегда отзывалось одинаково: как сквозняк в коридоре. Ничего страшного, но очень неприятно и ни к чему. К тому же тревожная нервозность, поселившаяся в пятницу после откровенного разговора с призраком, никуда не делась — только нарастала с каждым днём.

— Опять собрание? — сказал он невпопад, не поднимая головы. — А без него аппендициты хуже оперируются?

В ординаторской стало заметно тише.

— Что? — переспросил Пётр Васильевич.

Вова вскинул взгляд. Надо было бы уже в этот момент сказать что-нибудь мягче. Улыбнуться. Свести к шутке. Но день был длинный, а усталость и постоянная тревога редко делают человека умнее.

— Я говорю, — повысил голос он, — если бы комсомольские собрания хоть раз спасли кого-нибудь в приёмном покое, я бы, может, ходил с энтузиазмом.

Боря, сидевший у тумбочки, уткнувшись в документацию, даже не шелохнулся — смотрел в бумаги, но Вова по опыту знал: друг всё слышит.

Комсорг поставил стакан на подоконник с очень тихим звуком.

— Никольский, — процедил он, — юмор — это прекрасно. Особенно когда смех не за счёт общего дела.

— Да я не против коллективного труда, — продолжил лезть на рожон Вова, словно ему бесёнок на плечо сел. Хотя даже призрак молчал. — Я только не понимаю, почему он всегда в семь вечера и обязательно с длиной трибунной речью.

— Вот и обсудим, — отметил Пётр Васильевич. Уже спокойно. — На собрании.

Через три дня Вову попросили не уходить после смены.

Сказала это Людмила Ивановна — так, будто сообщала, что в перевязочной кончился спирт.

— Никольский, шесть вечера в конференц-зале. Не опаздывай.

— Зачем? — удивился Вова.

— Затем. Комсомольская организация желает с тобой поговорить.

Она ушла раньше, чем он успел возразить.

В ординаторской сидел только Боря и сосредоточенно заполнял температурный лист.

— Ты знал? — спросил Вова мрачно.

— Догадывался.

— И молчал, — отметил Никольский, просто констатируя факт. И подумал: «Призрак почему-то тоже молчит».

— А что я должен был сделать? Сыграть на баяне тревожный марш? — огрызнулся Боря, ощетиниваясь, как сердитый ёжик.

— Можно было хотя бы намекнуть.

Боря пожал плечами.

— Намекать тебе — дело безнадёжное. Ты всё равно сначала пошутишь и всерьёз не примешь, — мягче сказал он.

Вова сел за стол. Достал из кармана очки. Весь день они пролежали там без его внимания. После разговора в пятницу он стал думать о живущем в них туристе не как о волшебном инструменте, а как о календаре, с которого каждый день слетают листочки.

— Это серьёзно? — он перевёл взгляд на Борю. Призрак молчал. Небось радуется — такое представление.

— Если собирают всех, парторга и комсорга, то, наверное, не для того, чтобы вручить тебе грамоту за остроумие, — признал Боря.

Вова повертел очки в пальцах.

— А ты придёшь?

— Все придут.

— Будешь сидеть и смотреть?

— А что, — Боря оживился, — ты хочешь, чтобы я встал и сказал: «Товарищи, давайте лучше обсудим подготовку к зиме»?

— Ну хоть что-нибудь.

— Брякнуть с потолка — это твоя специализация, — сказал Боря без злорадства, просто констатировал. — Моя — молчать вовремя.

Он опять склонился над бумагами. Разговор был закончен.

«Вот в этом сила твоего Бори, — очнулся наконец голос в голове. — Человек без амбиций, зато с инстинктом самосохранения».

«Ты, как всегда, вовремя», — парировал мысленно Вова.

«Не нервничай. Это всего лишь советский обряд. На всё есть ритуал: на рождение — линейка, на смерть — митинг, на глупость — собрание».

«Спасибо, успокоил», — мрачно подумал Вова и уставился в окно. Под ложечкой сосало.

«Пожалуйста. Хочешь, речь подготовлю?» — спросил призрак, кажется, серьёзно.

Вова посмотрел на очки, которые машинально вытащил из кармана и вертел в пальцах.

«Давай», — безнадёжно подумал он.

«Уже».

Врачи собирались неохотно. Было видно, что радостных эмоций от обязаловки они не ожидают. Кто-то курил у входа. Кто-то негромко рассказывал про больного из приёмного. Кто-то уже заранее зевал.

Вова зашёл одним из последних. Оглядел конференц-зал и почему-то подумал, что помещение устроено так, что в нём с одинаковым успехом можно проводить лекцию по асептике, суд товарищеской чести и новогодний утренник. Взгляд скользнул по портрету Ленина в рамке и длинному столу, покрытому бордовым сукном, остановился на графине с водой, рядом со стопками бумаг.

В президиуме сидели Пётр Васильевич и парторг больницы — Степан Степанович, сухой человек с поистине партийной внешностью. «Таких или на заводе штампуют или учат в каких-то отдельных тайных учреждениях», — подумалось Вове.

Парторг никогда не повышал голоса. В этом не было необходимости: у него была манера говорить так, будто каждое слово уже напечатано в протоколе.

Вова поздоровался и двинулся вглубь зала. Ряды стульев тянулись неровно: какие-то старые деревянные, какие-то новые металлические — все неудобные. Сел в третьем ряду с краю. Боря подошёл и опустился через два стула — не близко и не далеко. Это было очень по-бориному.

«Ну что, попутчик, — зазвучал в голове голос, — запоминай. Сначала они произнесут: «товарищи». Затем: «имеет место». После этого: «недопустимо». Потом тебе дадут слово. И вот здесь ты встаёшь и говоришь следующее…»

«Интересно», — хмыкнул мысленно Вова и как-то расслабился.

«"Я признаю́, что допустил политическую незрелость и бытовую легковесность в оценке значения комсомольской работы. Считаю своё поведение недостойным члена ВЛКСМ и обязуюсь впредь активно участвовать в общественной жизни коллектива". Можно ещё добавить: "Сделал выводы"».

Вова невольно усмехнулся.

«Ты что, ещё и будущее видишь?» — мысленно спросил он.

«Я турист, а не дурак. Мёртвые языки люблю. Они очень удобные: в них всё уже сказано, ещё до того, как человек открыл рот. И не нужно быть пророком».

Пётр Васильевич постучал карандашом по графину.

— Товарищи, начинаем.

Гул стих. Люди сели плотнее. Призрак примолк.

— На повестке дня, — объявил торжественно, со значением Пётр Васильевич, — вопрос о поведении комсомольца Никольского Владимира Николаевича, интерна детского хирургического отделения, допустившего пренебрежительные высказывания в адрес комсомольской организации больницы и тем самым проявившего идейную незрелость и неуважение к коллективу.

Слова шли ровно, обкатано, как шарики подшипника. Видно было, что они нравятся ему именно своей правильностью.

— Мы собрались для товарищеского разговора. И не пытаемся кого-то унизить, — продолжал он. — Но такая беседа возможна только там, где человек понимает меру своей ответственности. Мы все устаём. У каждого операции, обходы, дежурства, семьи, дети, бытовые сложности. Но это не даёт никому права относиться к общественной работе как к чему-то второсортному. Особенно в медицинском коллективе. Потому что врач воспитывается не только у операционного стола. Но ещё и как гражданин. А если интерн публично позволяет себе иронизировать над тем, что объединяет коллектив, — то это уже не шутка. Это симптом.

Слово «симптом» он произнёс с особенным удовольствием.

Степан Степанович чуть наклонился к столу.

— Я бы добавил, — присовокупил он, — что вопрос здесь не в одной реплике. Это вершина. Нас же интересует основание. Откуда у молодого врача берётся такое снисходительное отношение к организации, к дисциплине, к старшим товарищам. Потому что завтра это будет уже не реплика, а поступок. Человек привыкает к небрежности в словах — а потом становится неаккуратным в деле. Так не бывает, чтобы в одном месте он был расхлябан, а в другом безупречен.

Вова слушал и думал: если бы Степан Степанович так говорил перед операцией, анестезия бы не понадобилась — больной уснул бы сам.

«Красиво, — мурлыкнул голос. То ли ёрничал, то ли купился. Может, наставлял в своё время какого-нибудь Андропова, прежде чем тот «не туда» из медицины ушёл… — Особенно про основание, — продолжал призрак. — Сейчас начнётся самое вкусное: выступления из зала».

Первой поднялась старшая сестра из ортопедии, которой Вова почти не знал. Говорила про молодёжь вообще. Потом хирург из гнойного отделения отметил, что в последнее время среди начинающих врачей действительно наблюдается легкомысленное отношение к общественной нагрузке. И здесь Вова окончательно понял: дело не в нём. Просто оказался поводом, чтобы можно было аккуратно вылить всё накопленное раздражение эпохи.

Скука ощущалась физически, ползла по залу, как тёплый воздух из батареи. Люди поглядывали на часы, чертили ручкой по бумажке. Кто-то делал внимательное лицо, но прикрытые веки выдавали.

Боря сидел прямо, сложив руки на коленях. Выражение лица было такое, словно он присутствует на обязательной клинической конференции по болезни, которой не бывает.

Потом слово опять взял Пётр Васильевич:

— Я хочу, чтобы все правильно поняли. Речь идёт не о наказании ради такового. Наша задача — помочь товарищу осознать ошибку и сделать выводы. Но помощь возможна только там, где есть встречное движение. Если товарищ Никольский считает, что может оценивать общественную работу с позиции личного удобства, тогда возникает вопрос: а готов ли он вообще состоять в рядах комсомола? Потому что наша организация — это не билет в кармане. Это дисциплина, участие и чувство локтя.

«Сейчас скажут про исключение», — предупредил голос.

И действительно.

Степан Степанович сложил руки на столе.

— Поэтому вопрос ставится просто, — объявил он. — Или товарищ Никольский понимает ошибочность личной позиции, даёт ясную оценку своему поведению и подтверждает готовность следовать уставным требованиям, или организация должна сделать вывод о невозможности дальнейшего пребывания интерна Никольского в её рядах.

В зале стало чуть живее. Все понимали, что запахло развязкой.

— Слово предоставляется товарищу Никольскому, — сказал Пётр Васильевич.

Вова встал, ощущая повышение эмоциональной температуры в зале.

«Спокойно, — напутствовал голос. — Сейчас всё исправим. Повтори за мной: "Я признаю́ политическую незрелость… "»

Вова стоял и смотрел на людей перед собой. На Борю, который не поднимал глаз, Людмилу Ивановну, сидевшую у прохода с таким видом, будто дома у неё на плите суп, а она вынуждена слушать этот театр.

На Петра Васильевича — прямого, значительного, готового принять покаяние — и Степана Степановича, который влез в образ человека, написавшего заключение и ждущего только подпись.

— «"…допустил бытовую легковесность… " — терпеливо продолжал голос. — Это хорошее выражение, не испорть».

И здесь Вова неожиданно понял, что если сейчас скажет эти слова, то они прилипнут к нему хуже любой клички. Не из-за того, что страшно или стыдно. А потому что они будут не его. Навсегда останется ощущение, что встал не Вова, а кто-то вместо него. Даже не бестелесный призрак, а какая-то аккуратная, вежливая тряпка.

Он открыл рот:

— Я, честно говоря, не очень понимаю, что здесь нужно говорить.

Призрачный голос запнулся и примолк.

В зале тоже стало тихо.

— То есть шутка была дурацкая, — продолжал Вова. — Это я понимаю. При Петре Васильевиче не стоило. Да и вообще не нужно. Но раз уж так вышло, говорить, что я после этого идейно незрелый и почти опасный для общества… по-моему, это уже перебор.

В зале кто-то кашлянул. Люди зашевелились.

Пётр Васильевич подался вперёд.

— Товарищ Никольский, вам предоставлено слово для самокритики, а не для…

— Так я и говорю про себя, — перебил Вова. — Я не люблю собрания. Это правда. Не потому, что я против коллектива или у меня, как вы выразились, снисходительное отношение. А из-за того, что после смены мне обычно хочется либо есть, либо спать, либо в операционной стоять и дальше спасать здоровье детей, скажу честно. И если выбирать между тем, чтобы хорошо вести больного, и тем, чтобы красиво сидеть в зале под лозунгом, я выберу больного. Не из принципа. Просто потому, что я врач.

Степан Степанович холодно спросил:

— Вы противопоставляете общественную работу врачебному долгу?

— Нет, — отрезал Вова. — Я просто не понимаю, зачем делать вид, будто этот пустой разговор важнее работы.

Вот здесь зал, наконец, проснулся. Не весь, но ощутимо.

— Пустой? — переспросил Пётр Васильевич.

— А что, полный? — вскинул бровь Вова и тут же понял: тормозить поздно. — Мы сорок минут сидим и обсуждаем одну мою шутку так, будто от неё развалится здравоохранение области. Если бы здесь сегодня обговаривали, почему у нас в перевязочной лампа моргает третий месяц, или на дежурстве не хватает интернов, я бы понял. А сейчас куча взрослых людей слушает рассуждения о том, люблю ли я комсомольские собрания. Так вот — нет, не люблю. И после этого конкретного собрания, боюсь, больше не полюблю уж точно.

В задних рядах кто-то тихо засмеялся. Сразу же смолк.

Степан Степанович выпрямился ещё сильнее, хотя, казалось, дальше уже некуда.

— То есть вы не хотите признать свою неправоту?

Вова помолчал секунду.

Вот здесь было самое странное. Страха не было. Было почти облегчение. Как в момент, когда долго держишь ретрактор на неудобной операции, рука уже онемела, а потом наконец можно отпустить.

— Я признаю́, что сказал слова, которые назвали глупостью, — ответил он, посмотрев парторгу прямо в глаза. — Но не буду говорить, что вдруг осознал, как это всё важно, если я не понимаю. Зачем врать? А я и так здесь, кажется, достаточно сказал лишнего.

Тишина стала плотной, как марля в автоклаве.

Боря, наконец, поднял на него глаза. В них не было ни восторга, ни ужаса. Только то самое его сложное выражение, в котором на этот раз было что-то вроде уважения, тщательно замаскированного под обеспокоенность.

Пётр Васильевич покраснел не сильно, но качественно.

— Очень жаль, — обронил он. — Очень жаль, что товарищ Никольский не понимает серьёзности момента и вместо выводов демонстрирует дальнейшее упрямство.

— Это не упрямство, — возразил Вова. — Это просто моё мнение.

— Ваше мнение, — медленно повторил Степан Степанович, — не может стоять выше устава организации.

— Значит, не может, — пожал плечами Вова.

И здесь всё кончилось быстро. Быстрее, чем начиналось. Когда правда сказана, советский протокол сразу теряет объём и становится просто процедурой.

Степан Степанович предложил поставить вопрос на голосование. Пётр Васильевич сформулировал: за несовместимость поведения товарища Никольского с пребыванием в рядах ВЛКСМ. Руки поднялись нестройно, но отрепетировано. Некоторые неохотно, некоторые с облегчением, некоторые потому, что надо было поднимать. Против — никого. Воздержались двое. Боря руки не поднял демонстративно. Просто сидел. Это тоже было в его стиле. Второго воздержавшегося Вова даже не знал.

— Решение принято, — сказал Степан Степанович. Кажется, даже без самодовольства. Словно хотел сбежать с пошедшего не туда мероприятия.

Вот и всё. Собрание закрыли.

Никакого грома. Никакого крушения. Только графин на столе, запах пота, спины людей в белых халатах, которым очень хотелось домой. И не хотелось думать обо всём этом.

Из зала выходили быстро, избегая смотреть Вове прямо в лицо. Не из подлости. Из обычной человеческой неловкости. Все любят быть свидетелями сцены, но никто не хочет быть её послесловием.

Людмила Ивановна, проходя мимо, сказала:

— Куртку не забудь в ординаторской.

И это почему-то было самым нормальным за весь вечер.

Боря догнал его уже у лестницы.

— Ну ты дал, — выпалил он.

— А ты чего не голосовал?

— Да не успел как-то, всё так быстро…

Вова посмотрел приятелю в глаза. Боря усмехнулся — едва заметно.

— Обидно? — спросил он с интересом.

Вова подумал.

— Нет. Даже странно, но нет.

— Ну и хорошо.

— А тебе?

— Мне завтра к восьми, — сказал Боря. — Это мой уровень переживания.

Он кивнул и ушёл вниз, придерживая рукой перила. Вова остался на площадке один.

Через три секунды раздался голос:

«Ну и ладно».

— Это всё? — спросил Вова вслух. Пока он ходил за курткой, все поспешно разбежались. Пролёт был пуст.

«А что ты хочешь? Сам всё испортил очень качественно. А я-то уже почти любовался заготовленной речью, видел её в протокольном листе. И ведь за мной нечасто записывают!»

Вова засмеялся. Впервые за вечер по-настоящему.

— Прости.

«Да не за что прощать. Иногда человек внезапно перестаёт быть мебелью. Это интересный момент наблюдения. Ради таких и путешествую. — Голос выдержал паузу. — Зато время освободилось, — добавил он. — Айда в анатомичку?».

Окна в пролётах уже темнели; на улице лежал сырой вечер, больничный двор блестел после недавнего снега, «Москвич» ждал у забора с той покорностью, на какую способны только машины и старые собаки.

Идти почему-то было легко. Как будто сняли не комсомольский значок, а что-то лишнее и тесное, о существовании чего Вова раньше не догадывался.

«Ты чего радуешься?» — поинтересовался голос.

— Не знаю.

«Это называется свобода, попутчик. В малых дозах она даже полезна».

— А в больших?

«Тогда от неё обычно начинаются приключения. Не уверен, что тебе такое понравится в сухом остатке. Хотя…»

Вова открыл дверцу машины, сел, положил руки на руль и несколько секунд просто смотрел в тёмное стекло.

Потом завёл мотор.

— Ладно, — снова вслух сказал он. — В анатомичку — так в анатомичку.

Предыдущая главаГлава 11 из 32Следующая глава