К книге
Ясли Для ГероевГлава 22. Перед ночью
65%
Глава 22. Перед ночью
22

Рапорт я подал в среду, к девяти утра. К одиннадцати он уже был убит.

Писал я его, между прочим, всю ночь и по всем правилам: без «предчувствий», без ссылок на девчонку со Взором — голые факты. Виварий. След на замке. Свечение, несвойственное малому прорыву (заверено подписью Волоховой как наблюдателя). Ходатайство: выход отложить до прибытия окружной комиссии либо перенести на дневное время. Всё как отче наш, комар носа не подточит.

Убивают такие рапорты, доложу вам, красиво. Никто не пишет «отказать» — что вы, мы же не звери. Пишется иначе. Волохова принесла мне копию резолюции, и я её сохранил — для музея.

«Изложенные опасения приняты во внимание. Вместе с тем, отмена традиционного выхода, проводимого непрерывно 94 года, представляется мерой чрезмерной и способной нанести ущерб репутации Академии в год присутствия столичной инспекции. Усилить наблюдение. Пр-р Скуратов».

— «Усилить наблюдение», — прочитала Волохова вслух. — Это значит: поставят второго писаря с биноклем. Мой рапорт, к слову, даже до резолюции не дополз — потерялся между канцеляриями. Двадцать шагов между канцеляриями, Сокольцев. Бумаги там теряются только те, которым велено.

— К ректору пойду.

— Идите. Только быстрее идите.

Я не понял тогда, к чему это «быстрее». Понял через час, когда у ректорского подъезда увидел дорожную коляску и самого ректора — в шубе, с портфелем, серого лицом.

— Вызван, — сказал он мне вместо приветствия. Вокруг суетился писарь с багажом, и говорил ректор вполголоса, почти не разжимая губ. — В столицу. Срочно, к коллегии попечителей, доклад о состоянии дел. Формулировка — «безотлагательно».

— В субботу выход. Вы — старший распорядитель.

— Я знаю, что в субботу, Сокольцев! — Он оглянулся на писаря и снова понизил голос: — Распорядителем на время моего отсутствия остаётся проректор. Скуратов остаётся, понимаете вы?.. Я пытался отложить выезд на два дня. Мне отказали. Знаете, чья подпись на вызове? Канцелярия попечительской коллегии, четвёртый департамент. Инспекционный. — Он посмотрел на меня в упор, и глаза у него были как у человека, который уже всё посчитал и очень хочет ошибиться в подсчётах. — Совпадения бывают, Матвей Петрович. Но не подряд же. Не по три же штуки в неделю…

Четвёртый департамент. Инспекционный. Я эту вывеску уже слышал — от Глузмана, про форму сорок один. Через чей стол нынче идут все бумаги по округу, мы оба знали.

— Езжайте, — сказал я. — Дорога дальняя, к субботе всяко не вернётесь. Одна просьба: оставьте Волоховой письменное распоряжение. Любое. «В случае нештатной обстановки старшим офицером полевой части назначаю…» — и её фамилия. Одна бумага, ваша рука, печать.

Ректор думал секунды три.

— Зайдите с чёрного хода, — сказал он. — Через десять минут. Писаря я отошлю.

Вот вам и весь ректор. Слабый человек, скажете? А я скажу — нет. Слабый уехал бы без бумаги. Он уехал с бумагой, а это, по нашим временам, почти подвиг.

* * *

План «Б» мы с Волоховой собирали два дня. По вечерам, во флигеле, при задёрнутых занавесках — к этому я уже так привык, что при открытых занавесках думалось хуже.

Исходили из худшего. Худшее выглядело так: ночь, всё училище в поле, прорыв оживает не по-учебному, связь — вестовыми, старший распорядитель — Скуратов, который в лучшем случае бесполезен. Значит, что? Значит, готовим поле заранее.

— Схроны, — Волохова водила пальцем по карте полигона; карту она нарисовала сама, по памяти, и я бы эту карту в генеральный штаб не постыдился отнести. — Здесь, здесь и за ручьём. Перевязка, вода, факелы, верёвки. Сухари. Я в молодости на востоке так делала — под учения всегда пряталa тревожный запас, надо мной вся застава смеялась. Потом перестала смеяться… Дальше. Точки сбора — три: гряда, мельничные развалины, брод. Каждому куратору из надёжных — своя точка и свой список детей. Поимённый.

— Надёжных кураторов у нас сколько?

— Пятеро. С нами — семеро. На четыреста душ. — Она подняла на меня глаза. — Мало.

— На войне всегда мало. Дальше давайте. Сигналы.

Сигналы взял на себя Лукич.

Я его позвал, честно сказать, только за ракетами — у него в каптёрке со времён какого-то юбилея лежал ящик сигнальных, списанных, но сухих. Уговаривать готовился: казённое имущество, опись, то-сё. Зря готовился. Он выслушал, шапку смял и сказал неожиданное:

— Всё отдам-с. И ракеты, и фальшфейеры, там ещё от пожарной команды жестянки остались… Только вы, ваше благородие, меня самого в список впишите. В любую вашу точку. Я хоть и тыловая крыса, а четыреста вёрст обозов через степь водил, и не все дошли, но какие дошли — те дошли… Дети же в поле. Куда ж я денусь.

— Впишу. За ручей встанешь, к схрону.

— Слушаюсь. — Он посопел. — Козу возьму. Не смейтесь. Она тревогу за час чует, а спит вполглаза. Лучше всякого секрета… И это. Ставки на финальный этап я закрыл, ваше благородие. Совсем. Первый раз за двадцать лет. Народ обижается, а я им говорю: не на всё, православные, ставят. Есть ночи, на которые не ставят.

Так в плане обороны Пятой академии появилась строка, которой, я уверен, не знала ни одна воинская наука: «Схрон № 3 — Лукич, запас, сигнальные, коза».

Своим я поставил задачу в пятницу, без парада:

— Слушать сюда. Завтра — выход. По регламенту — учебный. Держим его боевым, как виварий. Кречет — работаешь в дозу, что бы ни лезло; твоя доза — моя забота, напоминаю. Ярцева — с тебя небо и земля: любой шов, любая ниточка — голосом, сразу, без «мне показалось». Показалось — тоже докладывай. Вяземская — при Волоховой, расчёты и лёд. Мохов — ты знаешь. Ланской — фланг и младшие: если начнётся, твоя сталь — между тварями и вторым годом.

— А если не начнётся? — спросил Гриша с надеждой.

— Тогда в воскресенье я всем куплю пирогов и признаю себя старым дураком. Публично. Вслух. У доски приказов.

— Записали при свидетелях, — сказал Гриша.

— Вопрос, — Софья подняла руку. — Если начнётся. Приоритет: периметр или эвакуация?

— Эвакуация. Всегда эвакуация, запомни это, Вяземская, на всю службу вперёд. Периметр — это способ, а не цель. Цель у нас одна: чтобы утром все четыреста были живые и ныли, что зря мёрзли.

— А вы? — спросил вдруг Тюфяк. Тихо так, из-за спин. — Ну… вы после вивария неделю серый ходили. Если опять придётся — большое, как тогда… вы же не…

— Мохов. Я — цель нумер четыреста один. По остаточному принципу. Отставить обсуждение.

Никто не засмеялся. Вот что мне не понравилось — никто не засмеялся, а Всеволод посмотрел на Гришу, а Гриша на Всеволода, и по нитям прошло короткое, слитное, чего они, наверное, и сами не поняли. А я понял. Сговор это был, вот что. Молчаливый сговор шестерых пасти пастуха.

Забегая вперёд: пироги я им потом всё-таки купил. Но по другому поводу и сильно позже.

* * *

В пятницу же случился разговор, которого я не искал.

Верейский перехватил меня у библиотеки — как всегда, будто случайно, как всегда, безупречно вовремя.

— Матвей Петрович! Говорят, вы воевали с коллегией за западный сектор? И отвоевали? — Он посмеивался, но глаза работали. — Похвальная предусмотрительность. Я, признаться, тоже в молодости на этих выходах предпочитал запад: оттуда до брода рукой подать… если что.

— «Если что» — это что, Пётр Данилович?

— Ну как — что. Дождь. Волки. Кадет ногу подвернёт. — Он развёл руками. — Я ведь двадцать шесть лет как отсюда уехал, а до сих пор помню: главное на ночном выходе — знать, куда бежать. Не в смысле трусости, в смысле топографии… Кстати. Я завтра буду при судейской ставке, у гряды. Если вдруг понадобится столичное слово — вы знаете, где меня искать. Ни пуха вашим орлам.

И пошёл. А я стоял и разбирал сказанное по костям, как разбирал когда-то трофейные донесения. «До брода рукой подать». Брод — наша третья точка сбора, о которой знали семь человек, и все семь — проверенные. Совпадение? Может, и совпадение, топография у полигона одна на всех… Я в тот вечер записал этот разговор дословно — в тетрадку, которую завёл по аглаиному образцу. Пустых страничек в ней уже почти не оставалось.

Дома прощание вышло скомканное — и слава богу, долгие проводы сами знаете что. Варя собиралась молча и правильно, как солдат: фляга, перевязка, сухари — я и не говорил ничего, сама. Митька был оставлен за старшего над Алёнкой и дулся, пока Алёнка не сообщила ему, что старшему полагается двойная каша. Утешился. На пороге Алёнка сунула мне в карман сухарь — второй, «про запас», — и сказала, глядя снизу:

— Пап. Ты там, если большая сила понадобится, — ты бери. Не жалей. Ты потом худой ходишь, но живой же.

Я присел, поцеловал её в макушку. Пахло от макушки хлебом и почему-то геранью.

— Договорились, солнышко. Возьму и не пожалею.

Знала бы она, как скоро я это обещание исполню.

В пятницу к ночи всё было готово, а готовность — она как чемодан у двери: сидишь рядом и маешься. Я вышел на стену, на старый обход над проливом — покурить бы, да бросил двадцать лет как, так, постоять.

Волохова была уже там. Стояла, локти на парапет, глядела на чёрную воду.

— Не спится, наставник?

— Чемодан у двери, — сказал я. Она поняла, кивнула — вояки понимают такое без перевода.

Постояли. Ветер тянул с пролива ровно, по-ночному, где-то внизу колотилась о сваю лодка — тук, тук… Хорошо молчать с человеком, с которым молчится. Таких людей ещё меньше, чем умных собеседников.

— Год мне остался, — сказала она вдруг. В темноту сказала, не мне. — Может, полтора. Кромка уходит. По утрам пальцы не чувствуют дар, представляете? Как отлежала. К полудню расхаживается, а по утрам — тишина… Я в четырнадцать первый огонёк на ладони держала, Сокольцев. Сорок лет при даре. Кем я без него — не знаю. Бумажки в архиве перекладывать? Наливку настаивать?.. — Она усмехнулась. — Дрянную, как вы справедливо заметили.

— Наливка поправимая. Ягоду надо давить, а не резать.

— Все вы, пехота, знатоки… — Она помолчала. — Я почему говорю-то. Завтра ночь, а я не знаю, сколько во мне осталось. На час боя хватит. На три — не поручусь. Вы командир, вам про своих людей положено знать правду. Вот вам правда.

И тут я сделал то, что сделал. Не подумав — а может, наоборот: за меня подумало всё, что я узнал за последний месяц, разом.

У нас с ней Уз не было. Узы у меня с десятком, с детьми — с теми, кого я вёл. Но после пятой грани я эту механику чуял уже не как слепой стену, а как зрячий — дверь: вот человек, вот его русло, вот кромка, обтрёпанная, как старый рукав. И я просто взял и подал ей силы. Через рукопожатие подал — положил ладонь на её руку, на парапет, как кладут, когда хотят сказать «держись», и открыл печку. Чуть-чуть. На пробу.

Она вздрогнула, как от ожога. Выпрямилась. Посмотрела на свою ладонь — в темноте, ничего же не видно, а она смотрела так, будто видела.

— Пальцы, — сказала она ровным голосом, которым докладывают о потерях. — Я их чувствую. Оба мизинца. Сейчас же ночь. Ночью — никогда… — Она повернулась ко мне очень медленно. — Что вы сделали, Сокольцев.

Не вопрос. Утверждение с точкой.

— Поделился. Как со своими делюсь, вы видели.

— Со своими — по Узам, наставник с кадетами, это наука хоть криво, а объясняет. А я вам не кадет. — Голос у неё сел до шёпота, и шёпот этот был страшнее крика. — То, что вы сейчас сделали… этому есть название, и я его знаю. Я его в спецкурсе слышала, тридцать лет назад, одной строкой: «легенды о возжигании, историческая справка, критике не подлежит». Одной строкой, понимаете? Потому что за вторую строку… — Она оборвала себя. Оглянулась — стена пустая, ветер, лодка тукает. — Кто ещё знает?

— Никто. Теперь — вы.

— Тогда слушайте меня, Матвей Петрович, и слушайте как приказ, хоть я вам приказывать не вправе. — Она взяла меня за рукав, крепко, по-полевому. — Никогда. Ни при ком. Ни при детях ваших, ни при Глузмане, ни на исповеди. Тот, первый, — он государства строил, армии за ним ходили. И его же собственные ученики закопали, за одно только умение. А вы — отставной пехотный чин без роду, без протекции… Вас даже закапывать красиво не станут. Оформят несчастный случай на полигоне, и вся история. — Пальцы её на моём рукаве дрогнули. — А у вас дети. Трое. И ещё шестеро. И ещё, дура старая договорилась, — теперь и я знаю, значит, тоже ваша забота…

— Ольга Дмитриевна.

— Что.

— Вы мизинцы чувствуете. Остальное — приложится.

Она засмеялась — коротко, сердито, сквозь нос. И не убрала руку с моего рукава. И я свою ладонь не убрал. Стояли два старых дурака на ночной стене, и было это… было это, пожалуй, лучшее, что случилось со мной за месяц, а месяц, напомню, был с пятой гранью и двумя победами.

— Сокольцев, — сказала она наконец, и голос был уже другой, без устава. — А ведь я вас, пожалуй…

Договорить ей не дали.

Снизу, от казарм, ударил колокол — сбор, три частых, два редких. Учебная тревога перед выходом, подъём полевой части. Суббота началась на четыре часа раньше субботы.

— …пожалуй, пойду строить второй год, — закончила Волохова совсем другим голосом и уже на ходу. — Договорим после выхода, наставник. Не отвертитесь.

— И не собирался.

Врал. Собирался, конечно. У меня по части таких разговоров — двадцать лет глухой обороны. Но это, как выяснилось к утру, была уже не моя забота: судьба сама распорядилась, о чём договорить и когда.

* * *

Выходили в сумерках, по-походному: колонна в четыреста душ, повзводно, с обозом, судейские верхами, фонари через каждые полсотни шагов. Красиво шли, ничего не скажешь. Оркестр проводил до ворот и отстал — дальше только скрип снега, дыхание и редкие командные окрики.

Скуратов ехал во главе, в санях, в енотовой шубе. Распорядитель. Полководец. При виде него Волохова сказала слово, которое я тут приводить не буду, а Лукич — он топал рядом со своей тачкой — с уважением переспросил.

К полуночи встали по секторам. Наш — западный, у гряды, спиной к обрыву: я его выбивал у судейской коллегии три дня и выбил, потому что от него до всех трёх точек сбора было ближе всего. Костры, палатки, посты по регламенту. Малый прорыв светился за грядой своей гнилушкой — ровно, мирно, стыдно даже: столько готовились, а он лежит себе, как кот на печке.

Варя стояла свой пост через костёр от меня — по спискам, всё честно. Кивнула мне по-взрослому: на месте, мол. Я кивнул в ответ. Семейный у нас выходил караул, что уж.

Час стояли. Два.

Тихо.

И к третьему часу эта тишина начала мне не нравиться отдельно от всего. Малый прорыв — он живой, он дышит: то тварь мелкая выскочит на флажки, то волна по свечению пройдёт. Судьи и рассчитывают: за ночь десятка полтора выходов, кадетам — практика, зверью — острастка. Так мне объясняли бывалые.

А тут — ничего. Ни одной твари за три часа. Свечение ровное, как нарисованное. Часовые скучали, у костров пошли анекдоты, Скуратов в своих санях, говорят, уже почивал. Гриша сунулся было ко мне: «Матвей Петрович, а может, оно того… рассосалось?» — и осёкся, по лицу моему прочитав, что не рассосалось. Тишина перед чем — этому не учат в академиях. Этому учат три года окопов, и выучка та поганая: сидишь у костра, все смеются, а у тебя ложка мимо рта.

От Лукича, из-за ручья, прибежал вестовой — мальчонка второго года, запыхавшийся:

— Велено передать: коза легла. — Он сам, видно, чувствовал всю глупость донесения и добавил, оправдываясь: — Он сказал, вы поймёте. Легла, говорит, мордой к гряде и не жуёт.

— Понял. Беги обратно, скажи: пусть запалит фонарь у схрона и не спит.

Не жуёт. Полгода назад я бы этому вестовому уши надрал за баловство. Теперь — принял к сведению, как метеосводку.

— Ярцева.

Она стояла у самого края поста и смотрела не на прорыв. Вниз она смотрела, себе под ноги, и лица на ней не было.

— Аглая. Докладывай.

— Я думала, показалось… — Она говорила медленно, как человек, который пересчитывает и очень хочет обсчитаться. — Вы сказали — докладывать и «показалось», да?.. Вот. Швы. Не тот, за грядой, — он как раз спит, его будто выключили… Другие. Маленькие, тонкие — как трещинки на льду, когда наступишь. Тут, под нами. И там, где второй год стоит. И у обоза. И к точке сбора одна тянется… — Она подняла голову, и в глазах у неё за стёклами было ровно то, что я почувствовал спиной ещё в пятницу. — Их десятки, Матвей Петрович. Под всем полигоном. Мы не у прорыва стоим. Мы на минном поле стоим. И кто-то весь вечер… взводит.

Предыдущая главаГлава 22 из 34Следующая глава