Паром отходил в шесть, а я стоял на пристани с четырёх. Штормило. Серые валы били в сваи, брызги долетали до фонаря, и фонарь шипел, как кот.
В половине пятого рядом со мной встала Волохова. Молча встала, подняла воротник. Я даже не спросил, откуда она узнала, — в этой академии новости бегали быстрее меня.
— Вам нельзя со мной, — сказал я. — У вас занятия.
— У меня отгулы. Одиннадцать лет копились. — Она смотрела на воду. — Пробуждение при позднем родителе. Я читала о таком два случая, оба — в закрытых сводках. Знаете, чем оба кончились?
— Не знаю и знать не хочу.
— Правильно. Потому что там рядом не было никого, кто умеет держать чужую силу руками. А у вашей девочки — будет. — Она повернулась ко мне. — Я еду как куратор, сопровождающий кадета по семейным обстоятельствам. Бумагу я выправила ночью. Не спорьте, Сокольцев, вы всё равно проиграете, а время потеряем.
Спорить я не стал. Честно? Не хотел спорить. Страшно мне было так, как на войне не бывало, — там за себя страшно, а это дело переносимое.
Паром полз через пролив два часа. Я эти два часа простоял на носу, и печка моя гудела под рёбрами в такт машине. Узы тянулись через воду — туда, к Гончарной, — без толку тянулись: полсотни вёрст, через такое расстояние я не слышал никого и никогда.
На середине пролива мне на секунду — на полсекунды — показалось, что я слышу. Тонкий-тонкий звон, как комар за стеной. Варин звон, я почему-то сразу понял, что её.
Показалось. Или нет. Я тогда не знал ещё, что не показалось.
— Сядьте, — сказала Волохова из-под навеса. — Вы качаетесь вместе с палубой, на вас смотреть тошно. Сядьте, Сокольцев. До берега ваша стойка на носу ничего не ускорит.
— Знаю.
— Знает он. — Она подвинулась, освобождая место на лавке. — Сядьте и рассказывайте про дочь. Всё: возраст, характер, чем болела, чего боится. Мне с этим работать.
И я сел и стал рассказывать про Варю — а она слушала, как слушают доклад перед боем: не перебивая, кивая в нужных местах. И за этим докладом половина страха моего куда-то рассосалась. Умеет она это. Профессиональное, наверно.
=======
Дверь открыл Митька. По его лицу я всё понял раньше слов: белое, взрослое, с сухими глазами — наревелся мальчик до дна ещё ночью, теперь держался.
— В спальне, — сказал он. — Она спит. Алёнка с ней. Батя, мы это… мы никого не звали. Ни лекаря, никого. Я подумал — если лекарь увидит, он же доложит, а если доложат…
— Правильно подумал. — Я взял его за плечи. Тряхнул легонько. — Всё правильно, Дмитрий. Докладывай по порядку.
И он доложил — по порядку, по-военному, только голос подрагивал.
Вчера вечером Варя гладила бельё. Утюг остыл, она понесла его к печке за углями — и упала. Не в обморок: её выгнуло, сказал Митька, как от судороги, и волосы поднялись дыбом, все разом, а потом из пальцев — из всех десяти — ударили голубые нитки. В пол, в таз с водой, в утюг. Таз лопнул. От половицы пошёл дым. Алёнка кинулась к сестре — и Митька, вот двенадцать лет пацану, успел поймать её поперёк живота и не пустить.
— Она кричала, — сказал он тихо. — Варька. Не от боли, а… она нас гнала. «Уйдите, не трогайте меня, я вас убью». Не в смысле грозилась. В смысле — боялась, что заденет. Мы в кухне заперлись, я ей через дверь говорил, что мы тут, что я телеграмму послал… Она к утру затихла. Мы зашли — она на полу спит, а вокруг неё… — он сглотнул, — вокруг неё половицы обугленные. Кругом. Как обвели.
Круг выжженный. Стало быть, сила била всю ночь, по кругу, а девочка моя лежала в центре этого костра одна и держала его в себе, сколько могла.
— Ты всё сделал верно, — сказал я. — Лучше взрослого. А теперь отойди и не бойся. Никто никого не заденет. Я умею.
В спальне пахло грозой. Тем самым воздухом после молнии — острым, чистым. Занавеска на окне висела с прожжённой дырой, у кровати валялся лопнувший таз.
Варя лежала поверх одеяла, в старом платье, и была серая. Не бледная — серая, как тот сектор. А на табурете у изголовья сидела Алёнка и держала сестру за руку.
— Алёна. Отойди от неё, солнышко.
— Не-а. — Алёнка даже не обернулась. — Когда я держу, её не трясёт. А когда отпускаю — трясёт. Я всю ночь почти держала. У меня рука отсидела, но я потерплю.
Я посмотрел на Волохову. Волохова — на меня. Семь лет девчонке. Семь лет, и она всю ночь просидела у сестры, из которой били молнии, и держала её за руку, потому что «так не трясёт».
С этим я разберусь потом. Это я тогда так подумал — потом. Много у меня накопилось этих «потом» к тому дню.
— Умница. Теперь давай я подержу, а ты Марье Кирилловне поможешь чаю согреть. Она гостья, а мы её даже не угостили.
Алёнку увела Волохова — та поняла всё без слов и увела мягко, за разговором про герань. А я сел на табурет и взял Варину руку.
И меня ударило.
Не молнией — хуже. Через касание, как тогда с топтуном, только в сто раз сильнее, мне открылось, что творится у неё внутри. Там не печка была, нет. Там был перегретый котёл с заклёпанной крышкой: сила прибывала и прибывала, а выхода не знала — канал только-только проклюнулся, узкий, как игольное ушко, и через это ушко пёрло целое половодье. Оттого и молнии: излишек рвался наружу через что попало. Через пальцы. Через волосы.
Двадцать раз я слышал, как это называют в учебниках: «стихийный выброс при пробуждении». Один абзац в учебнике. А внутри-то — вот оно как. Ужас без берегов, и посреди ужаса — маленькая упрямая душа, которая даже сейчас, в бреду, держала крышку. Чтобы не задеть своих.
Вся в мать. Аннушка вот так же рожала — молча, только косяк двери сжимала добела: не пугать детей за стенкой.
— Ну, здравствуй, дочка, — сказал я вслух. И потянулся печкой.
Нить легла сама. Вот что меня тогда потрясло — сама: я ещё только тянулся, а Варино нутро уже ухватилось за меня, как хватается утопающий, — и котёл её хлынул по нити ко мне.
Тяжко было. Врать не буду. Её сила была не моя, чужая, колючая, электрическая — она шла через меня, как ток через воду, и каждую секунду хотелось разжать руки. Я не разжал. Я делал то, что умею: принимал, гасил в себе, стравливал по капле — как стравливают пар, как отводят паводок в запасное русло. Печка ревела. В глазах плясали белые мухи.
А потом — потом стало легче. Котёл спадал. Ушко канала, освобождённое от давления, задышало, стало расправляться — я слышал это, как слышишь, что у раненого выровнялся пульс.
Варя открыла глаза.
— Пап… — Голос — шелест. — Ты приехал. А я… я тебя во сне звала. Через воду. Глупо, да?
Звон над проливом. Комар за стеной. Полсотни вёрст.
— Не глупо, — сказал я. — Я слышал. Потому и приехал.
Она заплакала — тихо, без всхлипов, просто вода пошла из глаз, — и села, и вцепилась в меня, как в детстве, когда гроза.
— Я думала, я умираю. Я думала, я вас всех… Пап, что со мной? Меня же проверяли, я пустая, мне сказали — пустая…
— Мне тоже говорили. — Я гладил её по волосам; волосы потрескивали под ладонью, уже беззлобно, отголосками. — Мы с тобой, Варвара Матвеевна, одной породы. Поздней. Такие, как мы, зацветают, когда все уже урожай собрали. Зато, — я отстранил её и посмотрел в глаза, — зато цветём, говорят, погуще прочих.
С порога кашлянули. Волохова — стояла с чашкой в руке, и лицо у неё было такое, какого я у неё не видел: без служебного слоя вообще.
— Молния, — сказала она. — Чистый аспект, редкий. И судя по тому, что тут было ночью, а девочка жива и в уме, — сильный. Сокольцев, вы понимаете, что вы сейчас сделали? Стихийное пробуждение не останавливают. Его пережидают. В бункере.
— Ну, бункера у нас не было, — сказал я. — Была родня.
— Родня… — Волохова покачала головой, поставила чашку на комод и сказала Варе, совсем другим голосом, тёплым, какого я у неё тоже не слышал: — Тебя как звать, чудо? Варвара? Вот что, Варвара. Твой отец сейчас сделал то, чего не могут архимаги столичного корпуса. А ты сделала то, чего не могут они же: продержалась ночь и никого не задела. Так что заканчивай реветь. В нашем деле реветь можно только по расписанию.
— А… — Варя хлопнула мокрыми глазами. — А когда по расписанию?
— Скажу, когда составим, — серьёзно ответила Волохова. И Варя — вот чудо-то — улыбнулась.
=======
За обедом — Варя настояла, что встанет, и Волохова, глянув на неё, кивнула: пусть, — военный совет был у нас в полном составе. Дети, отставной капитан и куратор Пятой академии за одним столом, над одной кастрюлей щей.
— Скрыть не выйдет, — говорила Волохова, и по её голосу было ясно: она уже всё просчитала на три хода. — Соседи слышали. Половицы прожжены, занавеска. Донесение уйдёт, если уже не ушло, — за такими вещами в городах следят. Одарённую с чистым аспектом молнии поставят на учёт в течение недели. Дальше — либо казённый интернат при губернской школе дара…
Митька дёрнулся. Варя побелела.
— …либо, — Волохова подняла палец, — прошение о зачислении в академию, к отцу поближе. Я подам его сегодня, через канцелярию, задним числом. Возраст проходной, аспект боевой. Отдельный вопрос — жильё: кадетам первого года семью на остров нельзя…
— Можно, — сказал я.
— Сокольцев, устав…
— Устав я читал. Весь, включая приложения — спасибо каллиграфии рапортов, было время. Приложение шестое: семьям кадетов, «состоящих на особом статусе», дозволяется проживание на территории по решению ректора. Особый статус у меня есть, спасибо Скуратову, век не забуду. Осталось решение ректора.
— И вы его получите? — Волохова подняла бровь.
— Я ему аномалия или кто? Пусть хоть раз от неё будет прок.
Варя слушала нас, переводя глаза с одного на другого, и вдруг сказала — тихо, но твёрдо, своим новым, повзрослевшим за ночь голосом:
— Я поеду. В академию, к тебе. Только… — она посмотрела на брата с сестрой, — только все вместе. Я их одних не оставлю больше. Ни на день.
— Все вместе, — подтвердил я. — Сокольцевы поодиночке не воюют. Это, считай, семейный устав.
— А я? — Алёнка вскинулась. — Я тоже в академию?
— Ты — в первую очередь. Кто-то же должен герань перевозить.
Пока собирались, в дверь поскреблась хозяйка-вдова. Просунула голову, обвела глазами узлы и сделала скорбное лицо, под которым горело жгучее любопытство.
— Съезжаете, батюшка? А я думала — показалось мне ночью-то… громыхало у вас чтой-то…
— Утюг упал, — сказал я. — Тяжёлый утюг, чугунный. Два раза падал.
— Два ра-аза… — протянула вдова с глубоким пониманием. — А зарево в окнах — тоже утюг?
— Северное сияние. Слыхали? Учёные пишут, до наших широт стало доставать.
Вдова покивала — мол, как же, как же, сияние, — и уплыла. К вечеру, я не сомневался, весь квартал будет знать и про сияние, и про утюг, и про то, чего вовсе не было. Волохова права: скрыть не выйдет. Значит, и жалеть об этом нечего — работаем с тем, что есть.
Сборы были недолгими — небогато живём, быстро пакуемся.
======= Я снимал с полки книги, когда из старого маминого сундука, из-под зимнего, Варя достала свёрток, которого я не знал.
— Пап. Это мамино. Она… мне отдала перед самым концом. Сказала — отцу отдашь, когда… — Варя запнулась, — «когда начнётся». Я тогда не поняла. Я думала, она про деньги какие-нибудь. А сейчас вот вспомнила.
Свёрток был лёгкий. Внутри — тетрадь. Обычная, в клеёнчатой обложке, углы стёрты. Аннушкин почерк я узнал бы из тысячи — круглый, старательный, с наклоном влево: она была левша и всю жизнь этого стеснялась.
Я открыл наугад, посередине.
«…опять снилось серое место. Матвею не говорю — засмеёт или, хуже, встревожится. В сером кто-то есть, я его не вижу, но он там. Он не злой. Он — как часовой, который очень давно стоит на посту и очень устал. Сегодня он в первый раз повернулся в мою сторону. Я испугалась и проснулась. Если это то, о чём бабушка рассказывала, то оно передаётся через кровь и просыпается через поколение. Значит, не я. Значит — Матвей, если его разбудят, или кто-то из детей. Господи, только не дети…»
Я стоял с тетрадью в руках, и в ушах у меня шумело.
Серое место. Часовой, который устал. Через кровь, через поколение.
Аннушка знала. Моя Аннушка — которая штопала мне кители и ругала за табак, которая в жизни ни словом не обмолвилась ни про какое серое, — она видела ту же мглу. И того же. И бабушка её что-то рассказывала — её бабушка, стало быть, тоже…
Выходит, не меня одного тут разбудили. Выходит, это тянется через Аннушкин род — а дети мои, все трое, этой крови наполовину.
— Пап? — Варя смотрела встревоженно. — Что там?
— Мамины записи. — Я завернул тетрадь и убрал во внутренний карман — туда, где уже лежали пуговица и жетон. Тесно становилось в кармане. — Прочту — расскажу. Не всё сразу, дочка. Грузим вещи.
Паром на остров уходил в четыре. Мы стояли на пристани всей оравой: чемоданы, узлы, Алёнкина герань в горшке, замотанная в платок, как больной зуб. Варя куталась в шинель — мою, старую, — и с непривычки вздрагивала от каждого гудка. Волохова считала места и командовала погрузкой так, что грузчики строились.
На пароме Митька разыскал меня на корме. Встал рядом, помолчал по-нашему, по-сокольцевски, потом спросил:
— Бать. А я?
— Что — ты?
— Ну… Варька вон — молнии. Ты — вообще непонятно что, но громкое. А я? У меня тоже будет?
Я посмотрел на него. Двенадцать лет. Уши торчат, фингал сошёл, глаза — Аннушкины, серые. Он спрашивал спокойно, без зависти, — по-хозяйски спрашивал, как спрашивают про наследство: что мне с этого причитается и когда вступать.
— Не знаю, — сказал я честно. — Может, будет. Может, нет. Скажу тебе одно: этой ночью, пока Варьку ломало, кто в доме командовал? Ты. Телеграмму — ты. Алёнку удержал — ты. Лекаря не позвал, сообразил — ты. Это, брат, тоже дар, и пореже молний встречается. Молниям твою сестру теперь научат за год. А тому, что ты этой ночью делал, некоторых по двадцать лет учат — и без толку.
Митька засопел и стал смотреть на воду. Уши у него горели. Доволен был — страсть.
— Но молнии — это всё равно лучше, — сказал он наконец, честности ради.
— Спорить не буду, — вздохнул я. — Эффектнее — это точно.
=======
На острове нас ждали. Прямо у пристани, у сходней — весь мой десяток, все четверо, в парадном, выстроились в шеренгу. Гриша при виде Вари незаметно поправил воротник и стал на полголовы выше.
— Это ещё что за почётный караул? — спросил я.
— Встречаем пополнение! — гаркнул Гриша. — Ясли принимают новеньких!
Алёнка, увидев его, немедленно сообщила:
— А у меня герань. А вы правда из огня стреляете? А покажете?
— Кадет Кречет, — сказал я, — покажет. На полигоне. По расписанию.
И мы пошли вверх, к академии, — все вместе, гурьбой, с узлами и геранью, и я на минуту, на одну короткую минуту, позволил себе поверить, что всё наладилось. Что дальше — устроим Варю, разберу тетрадь, потихоньку, по листику…
У ворот академии стоял экипаж.
Не казённая коляска — экипаж: чёрный, лаковый, четвёркой, с гербом на дверце. Герб я знал. Его пол-империи знало: серебряный кречет на лазурном поле.
=======
Ланские.
У экипажа, спиной к нам, стоял человек в дорожном плаще — высокий, седой, прямой, как палаш. Он обернулся на наши шаги. Посмотрел — не на меня. Сквозь меня. Так смотрят люди, которым докладывали, и докладывали подробно.
— Сокольцев Матвей Петрович, — сказал он. Не спросил — сверился. — Князь Ланской. Нам с вами надо поговорить о моём сыне. И о том, — он сделал паузу и перевёл взгляд на Варю, на детей, на всю мою орду с узлами, — что вы такое.