1 августа 1945 года
Воздушное пространство западнее острова Якусима, к югу от Кюсю
343-й кокутай Императорского флота Японии, 301-й истребительный хикотай «Синсэнгуми»
Капитан-лейтенант Наоси Канно
Командир 301-го истребительного хикотая
В этот раз я не открыл глаза.
Они уже были открыты, когда в правом крыле что-то ударило так, словно по самолёту с размаху врезали железной балкой.
Вспышки я не увидел.
Сначала был удар.
Потом — треск металла, короткий глухой взрыв и рывок вправо, от которого плечо врезалось в борт кабины. Ручка управления дёрнулась в ладони. Небо опрокинулось. Там, где секунду назад темнел строй тяжёлых бомбардировщиков, показалось море — далёкое, синее, почти неподвижное.
Самолёт начал заваливаться на крыло.
Я потянул ручку влево.
Не рассуждая.
Не вспоминая, где элероны, чем управляются закрылки и сколько усилия выдержит повреждённая плоскость.
Тело уже знало.
Левая рука убрала газ. Ноги надавили на педали. Правая удержала машину от переворота. Движения были точными, быстрыми и совершенно чужими.
В наушниках трещало.
Кто-то кричал.
Я не понимал слов — и одновременно понимал каждое.
— Первый! Канно первый!
В рот давила резина кислородной маски. Воздух имел слабый металлический привкус. Перед глазами дрожал прицел. Стрелка высотомера показывала около шести тысяч метров. Двигатель работал неровно, но работал. Самолёт слушался, хотя всё время пытался опустить правое крыло.
Мой большой палец нашёл кнопку передачи.
— Разрыв ствола, — сказал я по-японски. — Я — Канно первый.
Собственный голос прозвучал в наушниках хрипло и зло.
Первые слова произнёс не я.
Я только закончил фразу.
На несколько секунд мир раздвоился.
Я знал, что меня зовут Александр Бессонов.
Знал Брестскую крепость, американский берег, горящий танк, лица людей, которым обещал написать домой.
И одновременно знал другое.
Справа — Якусима.
Севернее — Кюсю.
Позади остался аэродром Омура.
Впереди шли американские В-24, около двух десятков тяжёлых машин. Над ними и по сторонам держалось охранение. Где-то выше должны были находиться истребители.
Мой самолёт назывался «Сидэн-кай».
На нём стояли четыре двадцатимиллиметровые пушки.
Правая наружная только что попыталась убить меня.
А меня звали Канно Наоси.
Капитан-лейтенант морской авиации.
Командир 301-й истребительной эскадрильи.
Двадцать три года.
Это знание пришло не словами. Оно находилось в мышцах, в коротком дыхании под маской, в привычке проверять небо не движением головы, а быстрым взглядом, захватывающим сразу несколько секторов.
Я посмотрел вправо.
В верхней поверхности крыла, возле наружной пушки, зияла рваная дыра. Поток срывал с краёв листы обшивки. Металл дрожал. Вокруг пробоины расползлось чёрное пятно.
Я не видел силового набора и не мог понять, насколько повреждены лонжерон и тяги управления.
Но Канно понимал самолёты не как инженер.
Он чувствовал их.
Крыло ещё держало.
Пока.
В наушниках снова раздался голос:
— Канно первый! Ответьте!
Я ответил не сразу.
В кабине пахло горячим маслом, порохом и чем-то едким. Через повреждённое крыло в фюзеляж передавалась мелкая частая вибрация. Она шла через сиденье в позвоночник, и тело Канно различало в ней каждую новую ноту.
Самолёт не просто был повреждён.
Он продолжал разрушаться.
На высоте этого почти не было видно. Воздух казался чистым, небо — бездонным, море — спокойным. Только рваный край обшивки бился всё быстрее, и каждый удар отзывался в ручке управления.
Слева, выше меня, блеснуло крыло.
Истребитель снижался.
Я развернул голову и увидел «Сидэн-кай». Он подходил осторожно, выравнивая скорость. На мгновение его нос скрылся за рамой фонаря, потом машина появилась снова — уже рядом, немного выше повреждённого крыла.
Лётчик повернул голову ко мне.
Я увидел очки, маску и белую полосу шарфа.
Имени вспоминать не пришлось.
Хори Мицуо.
Ведомый.
Он посмотрел на дыру в крыле. Потом — на меня.
Его машина осталась рядом.
— Возвращайся в бой, — приказал я по радио.
Хори не ответил.
Только чуть приблизился.
Теперь между концами наших крыльев оставалось не больше нескольких метров. Его самолёт потряхивало в возмущённом потоке. Он рисковал столкнуться со мной, если повреждённая машина внезапно провалится вправо.
Я показал рукой вперёд.
Туда, где находились бомбардировщики.
Хори покачал головой.
Тогда я понял, что он не уйдёт.
Не потому, что не услышал приказ.
Не потому, что не оценивал опасность.
Он решил остаться.
В другое время я мог бы принять это за неопытность или за попытку совершить красивый поступок. На войне люди иногда прикрывают глупость словом «верность», потому что так легче объяснить две смерти вместо одной.
Но Хори не был мальчишкой.
Он видел повреждение.
Понимал, что может сделать рядом со мной, а чего не может.
Сопровождать до аэродрома.
Предупредить об атаке.
Показать направление.
Остаться свидетелем, если самолёт развалится над морем.
И всё равно не хотел уходить.
Я снова указал на противника.
Хори остался.
Тогда я поднял кулак.
Не как условный сигнал.
Я пригрозил ему.
Движение получилось настолько естественным, что я не сразу понял его смысл. Канно не умел долго уговаривать. Когда слов не хватало, он начинал давить характером. Иногда голосом. Иногда взглядом. Иногда обещанием собственноручно выбить из подчинённого дурь, если тот продолжит спорить.
Я показал кулак ещё раз и резко ткнул пальцем в сторону боя.
Убирайся.
Выполняй приказ.
Хори смотрел несколько секунд.
Я видел, как он колеблется.
И в эти секунды память Канно наконец прорвалась.
Не аккуратно, не по порядку.
Она пришла сразу — запахами, лицами, обрывками голосов и пустыми местами там, где прежде стояли люди.
⁂
Утром первого августа над Омурой висела влажная жара.
Она начиналась ещё до восхода солнца. Деревянные стены казарм впитали её за ночь и теперь отдавали обратно вместе с запахом пыли, старого пота и промокшей одежды. На москитной сетке сидело насекомое. Оно медленно двигало прозрачными крыльями, словно тоже не находило в себе сил взлететь.
Канно проснулся до команды.
Спал он мало.
В последние месяцы почти все спали мало, хотя причин у каждого хватало своих. Одних будили ночные тревоги. Другие прислушивались к далёкому гулу и пытались угадать, к какому городу идут американские самолёты. Третьи лежали с закрытыми глазами и делали вид, что не думают о тех, чьи места в казарме опустели.
Канно лежал на спине и смотрел в потолок.
Он не думал о поражении.
Не потому, что не понимал происходящего.
Он понимал.
Понимал лучше многих.
Для этого не требовалось читать сводки. Достаточно было видеть, сколько самолётов поднималось по тревоге раньше и сколько могло подняться теперь. Сколько опытных лётчиков садилось вечером за стол и сколько мест оставалось свободными. Сколько времени механики тратили, чтобы заставить двигатель работать ровно, и как часто исправную деталь снимали с одной машины, чтобы вернуть в строй другую.
Война подходила к концу не торжественными объявлениями.
Она заканчивалась пустыми койками, негодными свечами зажигания, перебоями в подаче горючего и фамилиями, которые дежурный больше не включал в расписание вылетов.
Канно видел всё это.
Но в его мире существовал порядок проще и жёстче общего положения на фронтах.
Если противник приближался — надо было взлетать.
Если взлетали его люди — он должен был быть впереди.
В этом не было ни стратегии, ни надежды выиграть войну.
Только обязанность, доведённая до инстинкта.
На аэродроме пахло травой, бензином и горячим металлом.
Тёмно-зелёные самолёты стояли в укрытиях. На бортах белели круги с красным солнцем. Механики работали без лишних разговоров. Один лежал под фюзеляжем, другой протирал руки ветошью, третий стоял на крыле, склонившись над открытой панелью.
Для меня это были японцы.
Для Канно — конкретные люди.
Он знал, кто из них спит по два часа, потому что третий день не может устранить перебои в моторе. Знал, чей младший брат служит в пехоте на Кюсю. Знал, кто недавно получил письмо из сгоревшего города и два вечера подряд сидел за мастерской, не отвечая никому.
Они кланялись командиру.
Но самолётам кланялись внимательнее.
Потому что командир мог простить ошибку.
Воздух — нет.
Обычная машина Канно, борт с номером пятнадцать, к вылету готова не была.
Он воспринял это плохо.
Не как начальник, которому испортили удобство.
Как лётчик, вынужденный доверить жизнь самолёту, чьи звуки и повадки он не знал до конца.
— Причина?
Механик ответил коротко.
Канно выслушал, посмотрел на открытую панель и больше не спрашивал.
Крик не сделал бы машину исправной.
Ему подготовили первую.
Резервный самолёт с номером ноль один.
Он обошёл его сам.
Так делали многие опытные пилоты, хотя вокруг находились люди, отвечавшие за каждую гайку. Не из недоверия к механикам. Просто между подписью о готовности и первым толчком двигателя существовала разница, которую чувствовал только тот, кому предстояло поднять машину в воздух.
Канно провёл ладонью по кромке крыла.
Посмотрел на створки, колёса, винт.
Задержался возле правой плоскости.
Четыре пушки давали «Сидэн-каю» силу, которой не имели ранние японские истребители. Короткая очередь могла разорвать крыло, разбить двигатель, превратить кабину противника в металлическое решето.
Но оружие не знало, на чьей стороне оно стоит.
Снаряд мог застрять.
Взрыватель — сработать раньше времени.
Ствол — не выдержать.
Механики проверили всё, что могли проверить на земле.
Канно принял самолёт.
Он не знал, что через несколько часов правая пушка станет опаснее американских пулемётов.
Никто не знал.
Именно поэтому война оставалась войной, а не задачей с заранее известным ответом.
Перед вылетом лётчики собрались ненадолго.
Не было длинной речи.
Люди, пережившие много боёв, редко нуждаются в словах о мужестве. Они хотят знать высоту, направление, численность противника, порядок атаки и место сбора.
Канно говорил быстро.
Тяжёлые бомбардировщики шли плотно. Их оборонительный огонь перекрывал пространство вокруг строя. Заходить сзади и долго висеть на одной линии означало подарить себя стрелкам.
Атаковать следовало сверху.
Набрать преимущество по высоте.
Перевернуть машину.
Пойти вниз почти отвесно.
Открыть огонь с короткой дистанции и пройти через строй, пока стрелки не успели перенести прицел.
На земле это звучало просто.
В воздухе требовалось направить самолёт прямо на тяжёлую машину, ощетинившуюся пулемётами, удерживать её в прицеле, когда навстречу летят трассы, а затем выйти из пикирования в тот момент, когда расстояние между жизнью и столкновением уже почти не различается.
Эту атаку Канно знал.
Не только как схему.
Он чувствовал её всем телом.
Момент переворота.
Тяжесть ремней.
Давление в висках.
Растущий силуэт бомбардировщика.
Блеск остекления.
Белые лица людей за ним.
Пульсирующие огни выстрелов.
Потом — короткое нажатие на гашетки и удар четырёх пушек, от которого самолёт замедлялся в воздухе.
Канно входил в такие атаки не потому, что не боялся.
Человек, не понимающий опасности, не смог бы рассчитать выход.
Он знал, что противник сделает с ним, если получит ещё одну секунду.
И потому забирал эту секунду себе.
Бессонов увидел десятки атак, но ни одной законченной картины.
Крыло В-24, закрывшее весь прицел.
Огонь из боковых установок.
Трассы, расходящиеся вокруг кабины.
Винт американского самолёта, на мгновение ставший почти неподвижным.
Чёрный дым.
Огромный стабилизатор, прошедший так близко, что казалось — по нему можно ударить ладонью.
И лица своих лётчиков после возвращения.
Кто-то улыбался.
Кто-то возбуждённо показывал руками, как загорелась вражеская машина.
Кто-то молча пил воду.
Кто-то стоял у карты и доказывал, что видел падение.
В победах всегда было меньше ясности, чем в потерях.
Вражеский самолёт мог уйти с дымом, снизиться и вернуться на базу. Две японские машины могли стрелять по одной цели и обе заявить её. Бомбардировщик исчезал в облаке, и никто не знал, упал ли он в море.
Свой человек либо возвращался, либо нет.
Тут ошибок почти не случалось.
Канно помнил не число сбитых самолётов.
Он помнил лица тех, кто после боя не ответил в эфире.
Они появлялись в памяти без порядка.
Сугита.
Муто.
Осибути.
Другие.
Слишком многие.
Людей исчезало больше, чем успевало закрепиться их отсутствие. Вчера ты ещё различал голос человека в общем шуме. Сегодня другой пилот получал его место в строю. Через неделю кто-то произносил фамилию, и на мгновение становилось непонятно, жив тот или уже нет.
Канно не любил показывать эту растерянность.
Он мог ругаться.
Мог смеяться.
Мог наброситься на человека за ошибку.
Мог грозить механику, офицеру или собственному ведомому.
Но хуже всего переносил момент, когда после посадки нужно было считать вернувшихся.
Тогда его лицо становилось неподвижным.
Подчинённые замечали это и старались не смотреть прямо.
Не из страха.
Они понимали, что командир снова решает, кого отправил неправильно, кому не дал нужной высоты, чью опасность заметил слишком поздно.
Не каждая смерть была его виной.
Но Канно не умел делить ответственность на удобные части.
Он был командиром.
Этого ему хватало.
⁂
Память показала мне Канно не таким, каким его могли описать в донесении.
Не списком побед.
Не прозвищем.
Не фотографией молодого офицера возле самолёта.
Он был тяжёлым человеком.
Резким.
Вспыльчивым.
Иногда несправедливым в первые секунды и способным исправить несправедливость только позже, когда гнев уже проходил.
Он требовал от других почти столько же, сколько от себя, а это редко делает жизнь рядом с командиром спокойной.
Его нельзя было назвать добрым в обычном смысле.
Но, когда раненый подчинённый пытался вернуться к полётам раньше времени, Канно запрещал.
Когда у ведомого начинал барахлить самолёт, Канно оставался рядом дольше, чем позволяла осторожность.
Когда его люди попадали в неприятности на земле, он мог сперва выругать их, а потом встать между ними и теми, кто пришёл их забирать.
Его забота редко была похожа на заботу.
Она выглядела как приказ.
Как угроза.
Как ругань, за которой человек внезапно обнаруживал, что командир уже решил его проблему.
Именно поэтому Хори не уходил.
Он не сопровождал повреждённый самолёт из-за слепого поклонения.
Он возвращал долг.
Не конкретный.
Не записанный.
Тот, который накапливается, когда командир раз за разом идёт туда, куда отправляет остальных.
Я понял, почему в памяти возникла стая.
Слово было не японским.
Моим.
Из другой жизни.
Из других гор.
Среди этих лётчиков не было ручных животных, привыкших ждать движения вожака. Каждый из опытных мог сам увидеть цель, сам провести атаку и сам выбраться из-под огня. Некоторые воевали дольше Канно. Некоторые имели собственные победы и собственный авторитет.
Слабый человек не удержал бы их рядом с собой.
Они признавали Канно не потому, что он громче кричал.
Он был признан среди хищников.
В воздухе Канно первым замечал изменение строя противника.
Первым понимал, где образуется разрыв.
Первым бросал машину вниз.
И, когда атака рассыпалась на отдельные схватки, часть его внимания всё равно оставалась сзади — там, где мог отстать ведомый.
В нём жил хищник.
Но хищник, отвечавший за свою стаю.
Цена такого характера была проста.
Вожак первым входил под огонь.
И почти никогда не соглашался выйти первым.
⁂
Хори всё ещё держался рядом.
В реальном времени прошло не больше нескольких секунд.
Для меня — целая жизнь.
Я увидел в его лице не подчинённого, нарушающего приказ, а человека, который уже слишком часто возвращался на аэродром без тех, кто взлетал рядом.
Он не хотел ещё раз прилететь один.
Я показал кулак в третий раз.
Потом указал на бомбардировщики.
И резко рубанул ладонью.
Приказ.
Хори замер.
Его самолёт качнулся.
Я почувствовал, как лицо Канно само принимает знакомое выражение — злое, почти яростное. Так проще было заставить другого выполнить необходимое. Люди легче уходят, когда думают, что командир сердится. Благодарность удержала бы их рядом.
Хори наконец отвернул.
Сначала медленно.
Потом добавил газ, поднял нос и пошёл вверх, к остальным.
Перед тем как его кабина скрылась за крылом, он ещё раз посмотрел на меня.
Злость отпустила лицо Канно.
Всего на мгновение.
Я не улыбнулся.
Но Хори, возможно, увидел то, что должен был увидеть.
Ты всё сделал правильно.
Теперь уходи.
Его самолёт набрал высоту и растворился среди других машин.
Я остался один.
Вот тогда стало по-настоящему страшно.
Пока рядом находился ведомый, часть сознания была занята им. Надо было прогнать, убедиться, что ушёл, не допустить его гибели.
Теперь между мною и морем не осталось никого.
Я выровнял самолёт.
Правое крыло дрожало. Машину постоянно тянуло вниз и вправо. Приходилось держать ручку с усилием. Нога давила на педаль, компенсируя разворот. От напряжения начала неметь рука.
Двигатель сохранял обороты.
Температура пока оставалась допустимой.
Давление масла не падало.
Топливо было.
Главная опасность находилась не в моторе.
Крыло.
Я осторожно уменьшил скорость.
Дрожь стала сильнее.
Вернул газ.
На большей скорости поток прижимал повреждённую обшивку, но нагрузка на конструкцию возрастала. На меньшей начинался срыв, и правое крыло проваливалось первым.
У меня оставался узкий коридор между разрушением и потерей управления.
На исправной машине Канно чувствовал такой коридор раньше, чем стрелки приборов успевали его показать.
Но это была не его обычная машина.
Номер ноль один отвечал иначе.
Чуть запаздывал по крену.
Иначе вибрировал на высоких оборотах.
Ручка имела собственную тяжесть.
Я получал навыки Канно вместе с телом, но не становился им полностью. В Бресте автомат можно было проверить движением затвора. В танке — посмотреть на приборы, услышать двигатель, спросить механика.
Здесь ошибка длилась меньше секунды.
И исправлять её приходилось до того, как понял, что ошибся.
Вверху мелькнули точки.
Я вскинул голову.
Солнце мешало рассмотреть.
Точки могли быть своими.
Могли быть американскими истребителями.
Свидетельство о том, кто именно атаковал Канно в последние минуты, когда-нибудь запишут люди, которые не сидели в этой кабине. Они нанесут стрелки на карту, укажут высоту, число самолётов и причину гибели.
Но я не видел шести «Мустангов».
Не видел и чистого пустого неба.
Я видел блеск.
Движение.
Тени, исчезавшие в солнце.
Этого было достаточно, чтобы не считать себя в безопасности.
Я развернулся к северу.
Осторожно, почти без крена.
Самолёт ответил тяжёлым провалом правой плоскости. Ручка ударила в ладонь. Я выровнял машину и больше не пытался разворачиваться быстро.
Кюсю находился далеко.
Но шанс дотянуть существовал.
Небольшой.
Не нулевой.
Я не собирался таранить бомбардировщик.
Не собирался искать последнего противника, чтобы умереть красиво.
Канно мог желать боя каждой мышцей. При виде американской машины в нём поднималась почти физическая ярость — не ненависть к человеку за стеклом, а желание настичь, зайти, прижать, открыть огонь.
Этот инстинкт ещё жил в руках.
Но вместе с ним во мне жил Бессонов.
Я уже слишком много раз видел, как люди прикрывают словом «подвиг» отказ сделать последнюю разумную попытку.
Мёртвый командир никого не ведёт.
Если самолёт мог дотянуть — надо было тянуть.
Если можно было сесть на воду — надо было искать место для посадки.
Если существовал шанс вернуться к своим — следовало использовать его до конца.
Не ради себя.
Ради тех, кого Хори оставил по моему приказу.
Он должен был знать, что ушёл не затем, чтобы подарить мне красивую одиночную смерть.
Я попытался вызвать эскадрилью.
В эфире стоял бой.
Голоса накладывались друг на друга. Кто-то предупреждал об атаке сверху. Другой требовал собраться. Третий называл направление. Треск помех обрывал слова. За шумом слышался напряжённый ритм чужого дыхания.
Там продолжалась работа.
Люди атаковали В-24.
Американские стрелки били по ним из тяжёлых пулемётов.
Истребители охранения искали тех, кто увлёкся бомбардировщиками.
Каждый думал о своём секторе неба.
Но часть из них прислушивалась, не появится ли голос Канно первого.
Я нажал передачу.
— Прекратить бой. Собраться.
Ответы пришли не сразу.
Кто-то переспросил.
Кто-то подтвердил.
Приказ расходился по группе.
Я не знал, все ли услышали.
Не знал, сколько машин ещё находилось в строю.
Не знал, кто уже шёл вниз с дымом, кто преследовал противника, а кто искал товарища среди облаков.
Война редко даёт командиру полную картину.
Обычно он получает куски.
Голос.
Отметку на карте.
Короткое сообщение.
Пустое место в строю.
А потом обязан принять решение так, будто видел всё.
Я продолжал держать курс.
Высота медленно уменьшалась.
Воздух становился плотнее. Самолёт реагировал резче, но повреждённое крыло трясло сильнее. Временами казалось, что рядом кто-то быстро стучит по обшивке молотком.
Я посмотрел на море.
С такой высоты оно не показывало волн.
Только цвет.
Тёмно-синий в стороне и почти белый под солнечным бликом.
Где-то там могли находиться рыбацкие лодки.
Военные суда.
Обломки других самолётов.
Люди, которые успели выбраться из кабин и которых так и не нашли.
Я проверил ремни.
Движение было опять не моим.
Канно знал, что при вынужденной посадке плохо затянутый ремень убивает раньше воды.
Рука потянулась к фонарю.
Он сдвинулся немного и застрял.
Я вернул его на место.
Попытался снова.
Безрезультатно.
Деформация?
Перекос от удара?
Поток?
Не имело значения.
Если самолёт придётся покидать, сначала надо было снизить скорость. Но на скорости, при которой можно открыть фонарь, правое крыло могло сорваться.
Ещё один узкий коридор.
Слишком много условий, каждое из которых требовало исправной машины.
В памяти Канно возникли парашютные стропы, удар ветра, земля, быстро поднимающаяся навстречу.
Он уже покидал самолёт.
Знал, что это не чистый красивый прыжок, каким его изображают на учебной схеме. Там человек отделяется от машины ровно, раскрывает парашют и спокойно снижается.
В жизни поток бил о хвост.
Стропы путались.
Парашют мог не успеть наполниться.
На земле тебя могли принять за врага.
Канно тогда выжил.
Не потому, что был неуязвим.
Ему повезло.
У каждого опытного пилота имелся запас мастерства.
И запас везения.
Первый можно было пополнять.
Второй — только тратить.
Канно тратил его слишком быстро.
⁂
У него действительно было много побед.
Но память не хранила их как ряд отметок.
Она хранила моменты.
Американский истребитель, пытающийся уйти вверх.
Канно понимал, что тот потерял скорость, ещё до того, как нос противника начал опускаться.
Короткий разворот.
Упреждение.
Огонь.
Куски обшивки, сорванные с крыла.
Другая машина, уходящая к облакам.
Тяжёлый бомбардировщик, чей стрелок продолжал вести огонь, хотя мотор уже дымил.
Лётчики противника не были декорацией для японской храбрости.
Они умели воевать.
Держали строй.
Прикрывали друг друга.
Пользовались численным преимуществом без стыда, потому что на войне преимущество не оскорбление, а результат работы заводов, штабов, аэродромов и сотен тысяч людей.
Их новые пилоты получали больше топлива для подготовки.
Их повреждённые машины чаще возвращались на оборудованные базы.
За потерянным самолётом приходил другой.
За погибшим лётчиком — обученная замена.
Япония отвечала на это характерами отдельных людей.
Характер мог выиграть атаку.
Иногда — бой.
Но он не производил бензин.
Не выплавлял алюминий.
Не возвращал погибших инструкторов.
Не давал молодому лётчику лишних ста часов подготовки.
Канно знал это без цифр.
Каждый раз, когда в строй входил новичок, он видел не только человека.
Видел, сколько ему не успели дать.
Парень мог быть смелым.
Мог иметь хорошее зрение и лёгкие руки.
Но между ним и американским пилотом иногда стояли десятки учебных полётов, которых не было.
Канно не мог создать эти часы.
Он мог только поставить новичка рядом с опытным.
Показать один раз.
Отругать за ошибку.
Заставить повторить.
И в бою войти первым, чтобы противник сначала посмотрел на него.
Жёлтые полосы на его обычном самолёте были не украшением.
Они делали командира заметным.
Свои видели, где он.
Противник тоже.
В этом была и польза, и опасность.
Вожак должен быть виден стае.
Даже когда охотник видит его первым.
Но сегодня подо мной был не пятнадцатый.
Резервный ноль один не нёс привычного знака так, как машина Канно.
В последнем бою он оказался менее заметным для врага и чужим для собственного тела.
Иногда смерть не выбирает символы.
Она приходит через обычную техническую неисправность в чужом самолёте.
⁂
Вибрация усилилась.
Я посмотрел на правое крыло и увидел, что один из рваных листов обшивки исчез. Его сорвало потоком. Дыра стала больше. Внутри мелькала тёмная конструкция.
Крыло держалось.
Но теперь я чувствовал, как оно изгибается иначе.
Не сильно.
На несколько миллиметров.
Для земли это было бы незаметно.
В воздухе несколько миллиметров могли стать началом конца.
Я уменьшил обороты.
Нос начал опускаться.
Скорость падала медленно.
Правое крыло пошло вниз.
Я добавил газ.
Машина выровнялась, но мотор отозвался грубым рыком, и повреждённая плоскость снова задрожала.
Так не долететь.
Эта мысль была моей.
Канно внутри меня не согласился.
Он не формулировал возражение. Его руки продолжали искать режим. Чуть изменить курс. Чуть уменьшить нагрузку. Найти высоту, на которой воздух поможет. Не делать резких движений.
Он продолжал пилотировать.
Пока самолёт отвечал хотя бы на одну команду, Канно не признавал его потерянным.
В этом он был сильнее меня.
Я привык оценивать задачу и принимать неизбежное.
Канно не принимал неизбежное, пока оно не происходило.
Возможно, именно поэтому он столько раз возвращался.
Возможно, поэтому сегодня зашёл слишком далеко.
В наушниках стало тише.
Бой уходил в сторону.
Голоса появлялись реже. Некоторые звучали далеко, через помехи. Кто-то назвал точку сбора. Кто-то сообщил о повреждении. Я услышал голос Хори, но не разобрал слов.
Он был жив.
Пока.
Мне захотелось ответить ему отдельно.
Сказать, что он правильно выполнил приказ.
Сказать, чтобы не возвращался.
Сказать что-нибудь, после чего ему не пришлось бы годами спрашивать себя, должен ли был он остаться рядом.
Но в военном эфире не существовало места для таких объяснений.
Там говорили о высоте, направлении и противнике.
Человеческое оставалось между словами.
Я нажал кнопку.
— Всем… благодарю за совместную службу.
Фраза прозвучала слишком спокойно.
Не так, как я ожидал.
Канно не прощался торжественно.
Он докладывал.
Так же, как докладывал о цели, неисправности или сборе группы.
Я добавил:
— Я — Канно первый.
Отпустил кнопку.
В эфире кто-то сразу заговорил, но помеха разорвала ответ.
Я больше не передавал.
Не потому, что сказать было нечего.
Слишком многое нельзя было передать словами.
Спасибо, что шли за мной.
Простите тех, кого я не вернул.
Не тратьте самолёты зря.
Не оставайтесь рядом с падающим командиром только потому, что он был вашим командиром.
Возвращайтесь.
Садитесь.
Считайте живых.
Всё это уместилось в нескольких обычных словах.
Возможно, остальные услышали только позывной.
Иногда этого достаточно.
⁂
Справа снова блеснуло.
Теперь ближе.
Я повернул голову.
На фоне солнца прошёл силуэт самолёта.
Узкие крылья.
Быстрое движение.
Он исчез прежде, чем я успел определить тип.
Я потянул машину влево.
Резче, чем позволял себе раньше.
Правое крыло провалилось.
Горизонт встал почти вертикально. Море поднялось сбоку. Ремни впились в плечи.
Я дал противоположную педаль, двинул ручку, добавил газ.
«Сидэн-кай» начал выходить.
На мгновение.
Потом в крыле что-то хрустнуло.
Не громко.
Я скорее почувствовал звук через конструкцию.
Самолёт перестал отвечать как единое целое.
Правая плоскость ещё находилась на месте, но часть её жила отдельно. Поток поднимал и отпускал повреждённый участок. Каждый толчок менял крен.
Я прекратил бороться резко.
Любое сильное движение теперь могло закончить разрушение.
Нос смотрел вниз.
Высота уменьшалась.
Скорость росла.
Море приближалось.
Я убрал газ.
Попытался вывести самолёт в пологое снижение.
Ручка шла тяжело.
Левая рука дрожала от напряжения. По спине тек пот, хотя на высоте было холодно. Кислородная маска мешала дышать. Хотелось сорвать её, но тело Канно не позволило.
Он продолжал работу.
Не молитву.
Не поиск красивого финала.
Работу.
Выравнивал.
Проверял.
Считал.
Отмечал направление ветра по облакам.
Искал в море судно.
Оценивал, можно ли посадить машину на воду так, чтобы повреждённое крыло не зацепилось первым.
Я не знал, выпустится ли фонарь.
Не знал, выдержит ли фюзеляж.
Не знал, придёт ли кто-нибудь к месту падения.
Но пока существовала последовательность действий, мы её выполняли.
Канно и я.
Два человека в одном теле.
Он не уступал мне место полностью.
И впервые я был этому рад.
Без его рук я не продержался бы и минуты.
Без моего страха перед бессмысленной смертью он, возможно, снова повернул бы к противнику.
Мы не спорили.
Времени на спор не осталось.
Самолёт снижался сквозь редкие облака.
На мгновение всё стало белым. Кабину окутала влажная мгла. По стеклу побежали капли. Море исчезло.
В облаке стало легче.
Не видеть землю иногда проще.
Но там же исчез горизонт. Приборы задрожали перед глазами. Повреждённая машина пыталась затянуть себя в правую спираль.
Канно удержал её.
Когда мы вышли из облака, море стало огромным.
Теперь на нём были видны полосы волн.
Берега я не видел.
Судов тоже.
Только вода.
Я попытался сдвинуть фонарь ещё раз.
Он поддался на несколько сантиметров.
В кабину ворвался воздух.
Шум стал оглушительным. Маску потянуло в сторону. Карта, закреплённая у борта, задрожала и сорвалась. Лист мгновенно исчез за кабиной.
Я толкнул сильнее.
Фонарь застрял.
Дальше не шёл.
Можно было попытаться разбить остекление.
Чем?
Рукояткой?
Пистолетом?
На это требовались обе руки, а самолёт нельзя было отпустить даже на секунду.
Я вернул ладонь на ручку.
Будем садиться вместе.
Высота — меньше тысячи метров.
Скорость всё ещё слишком велика.
Я осторожно поднял нос.
Правое крыло задрожало так, что приборная доска расплылась перед глазами.
Отпустил.
Слишком рано.
Ещё круг?
Нет.
На круг машина не ляжет.
Разворот к волне?
Рискованно.
Но садиться боком к направлению волн было ещё хуже.
Я выбрал длинную тёмную полосу на воде.
Не знал, действительно ли она показывала направление ветра или только отражала облако.
Другого ориентира не было.
Уменьшил газ ещё.
Двигатель перешёл на низкий тяжёлый рокот.
Странно, но именно теперь я услышал его ясно.
До этого мотор был частью общего шума.
Теперь каждый оборот отделялся от следующего.
Винт продолжал тянуть.
Самолёт продолжал жить.
Я подумал о механиках.
О тех, кто утром запускал этот двигатель, затягивал крепления, вытирал масло и смотрел вслед взлетающим машинам.
Они будут ждать возвращения.
Сначала услышат самолёты.
Потом начнут считать.
Увидят, что нет первого.
Кто-то скажет, что командир сел на другом аэродроме.
Кто-то будет следить за дорогой.
Кто-то не уберёт инструменты до темноты.
Потому что признать невозвращение до приказа труднее, чем ещё раз проверить пустое небо.
Так было во всех армиях.
Люди ждут даже тогда, когда разум уже закончил ждать.
Высота — пятьсот метров.
Море двигалось.
Теперь оно не казалось спокойным.
Волны шли рядами. Между ними лежали тёмные провалы. Солнечный свет разбивался на тысячи острых бликов.
Я сбросил кислородную маску.
Вдохнул горячий воздух кабины.
Запах пороха всё ещё оставался.
Канно почувствовал его — и память на мгновение вернула первый бой.
Не победу.
Перед вылетом.
Молодые лица.
Шутку, которую никто теперь не помнил.
Руки, затягивающие перчатки.
Тогда они ещё не знали, кто из них доживёт до следующего года.
Теперь почти все знали ответ.
Я посмотрел на правое крыло.
Красный круг был разорван пробоиной.
Солнце на крыле больше не было целым.
Почему-то именно это показалось окончательным.
Не падающая высота.
Не застрявший фонарь.
Не море впереди.
Красный знак, разорванный изнутри собственным оружием.
Страна ещё продолжала войну.
Лётчики продолжали взлетать.
Приказы продолжали приходить.
Но внутри уже произошёл взрыв, который нельзя было остановить усилием воли.
Канно этого сравнения не знал.
Оно было моим.
Он смотрел не на символ.
На крыло.
Оценивал, выдержит ли оно ещё несколько секунд.
Вожак стаи.
Хищник.
Двадцатитрёхлетний человек, который прожил в воздухе больше жизней, чем ему было отпущено на земле.
Он не чувствовал себя легендой.
Легенды не боятся.
Не устают.
Не ошибаются.
Не летают на резервных самолётах.
Не погибают от собственного разорвавшегося снаряда.
Канно боялся.
Не самой смерти.
Последней ошибки.
Того, что Хори вернётся за ним.
Того, что кто-то увидит снижающийся самолёт и снова нарушит строй.
Того, что из-за него погибнет ещё один.
Я посмотрел вверх.
Небо было пустым.
Ни своих.
Ни противника.
Впервые за весь полёт я почувствовал облегчение.
Они ушли.
Значит, приказ выполнен.
Высота — двести метров.
Я выровнял машину насколько мог.
Правое крыло всё равно висело ниже.
При касании оно ударится первым.
Надо было компенсировать до последнего.
Чуть левее ручку.
Левая педаль.
Нос выше.
Не сорвать поток.
Не сейчас.
Вода неслась навстречу.
Ряды волн исчезли. Осталась отдельная поверхность — живая, быстрая, покрытая белыми прожилками.
Двигатель кашлянул.
Самолёт качнулся.
Я добавил газ на секунду, только чтобы удержать нос.
Крыло хрустнуло снова.
Теперь громче.
Ручка ушла вправо почти без сопротивления.
Управление исчезало.
До воды оставались секунды.
Я не успел подумать о следующем теле.
Не успел попрощаться с Лаптевым, Лавриненко и теми девятью американцами, чьи смерти всё ещё жили во мне.
Не вспомнил дом.
В последние секунды человек редко думает так, как потом пишут в книгах.
Вся моя жизнь сузилась до нескольких команд.
Ручку на себя.
Не слишком.
Левую педаль.
Держать крыло.
Не закрывать глаза.
В наушниках сквозь помехи внезапно возник голос.
Далёкий.
Почти неразличимый.
— Канно первый…
Хори или кто-то другой.
Я не ответил.
Правая плоскость коснулась воды.
Удар был таким сильным, что мир стал белым.
Но перед тем, как он исчез, я понял главное.
Хори вернулся в бой не потому, что оставил Канно.
Он ушёл потому, что поверил ему.
Иногда высшая верность командиру состоит не в том, чтобы умереть рядом.
А в том, чтобы выполнить приказ и жить с этим дальше.
Море ударило в кабину.
Металл сложился.
Свет погас.
Канно первый не вернулся.