К книге
Бесцеремонная история сюрреализмаГлава II. Изменяя жизнь. Элементы проекта человеческого освобождения
50%
Глава II. Изменяя жизнь. Элементы проекта человеческого освобождения
8

Отсутствие последовательной и глобальной отрицательной критики обрекает на раздробленность и провал всякую попытку осуществить всеобщую революцию повседневной жизни. Более того, нехватка теоретической и практической базы приводит к идеологическому абстрагированию подлинного стремления к освобождению, которое, однако, продолжает проявляться на зыбкой почве языка в виде призрачного желания переступить грань возможностей.

Итак, в попытке выделить в пережитом всё исключительное и волнующее слышится отзвук теории эмоциональных мгновений. «Я не стану инвентаризировать пустые мгновения жизни», – напишет Бретон, и действительно, всё его творчество вращается вокруг временных, ярких вспышек, пережитых с лиризмом, который не препятствует анализу и критике, но закрепляет их лишь в пределах одного эстетического чувства, не связывающего их с коллективным опытом. Так или иначе, Бретон слишком увлекается пустословием, и сюрреализм, увы, продолжает систематически самоутверждаться лишь в области языка культуры. Эти революционеры в душе будут совершать государственные перевороты только в королевстве мыслей.

Сюрреалисты проявляют крайнюю восприимчивость к точкам распада старого мира, окружая их ореолом славы и восхваляя их всемогущество. Мгновения любви, встреч, общения, субъективного восприятия, творчества… – все они объединены аксиомой свободы, но в то же время оказываются разобщёнными, стоит лишь упустить из виду тот факт, что единственная сила осязаемой свободы неразрывно связана с движением пролетариата к полному освобождению; эти элементы разобщены настолько, что нет ни одного сюрреалиста, который бы ни чувствовал необходимости возвести их в категорию абсолюта, превратив их в иллюзию целостности.

Прежде всего, любовь по праву является одной из тех сил, в которую сюрреалисты неугасимо верили на протяжении всей эволюции течения. Это уже заметно из опроса, посвящённого любви: «Если и существует какое-нибудь понятие, которое вплоть до сегодняшнего дня не подвергалось упрощению <…>, то нам кажется, что это понятие любви, единственно способное на время или даже навсегда примирить любого человека с идеей жизни». Повсюду неизменно подчёркивается стремление к союзу поэзии, любви и бунта. «Нет решения вне любви», – повторяет Бретон. Так и не поняв, что в рамках того же течения не существует любви вне революции повседневной жизни, он придёт через безумную любовь к созданию настоящего культа женщины. Распутству сюрреалисты противопоставляют избирательную и исключительную любовь. Остаётся только понять, не сводятся ли эти два вида отношений к одному и тому же: не является ли избранная и единственная женщина бездушным предметом в той же мере, в какой и та, с которой совокупляются без любви. Как бы то ни было, даже внимательно прочитав Фурье и ознакомившись с весьма чётко сформулированными теориями, касающимися этого вопроса, ни Бретон, ни Пере не изменят своего мнения.

Фигура Де Сада очень своевременно возникает в этой концепции любви, которая вот-вот могла скатиться в романтизм. Марсель Мариен справедливо пишет о маркизе в «Мерах и весах»: «Стоит скорее выразить ему признательность за то, что он так предусмотрительно открыл нам глаза на нашу истинную сущность, ведь благодаря ему мы теперь знаем, как понимать любовь». Или же вот слова Рене Шара («Сюрреализм на службе революции», № 2): «Любовь, наконец-то вырванная из небесной грязи, лицемерие, увиденное и уничтоженное, – вот наследие Де Сада, которого хватит людям, чтобы суметь побороть голод, вытащив из карманов свои умелые руки душителей». Однако эти люди, знакомые с Де Садом, продолжают, как бы они сами того ни отрицали, разграничивать плотскую и духовную любовь, что весьма удивляет. В который раз у них не получилось взглянуть на мир с точки зрения реального опыта. И представить себе нельзя ничего более характерного для творчества Де Сада, чем диалектика удовольствия в страстных и мятежных взаимоотношениях! Даже нигилист Риго признает, что при любом способе возрождения понятия любви этот путь неизбежен: «Всё-таки я смеялся над множеством вещей! Но единственное, над чем мне так и не удалось посмеяться – это удовольствие». Известно, что Бенжамен Пере, автор прекрасной «Антологии возвышенной любви», также написал и тонущие в сперме стихотворения, объединённые в книгу «Ржавчина в клетке»[39], но как связаны между собой эти два пристрастия?

Можно ли подумать, что индивидуальный подход внутри среды сюрреалистов мог обеспечить единство? – Утверждение отнюдь не бесспорное. В этой полемике слышится голос Бретона, который, будучи глашатаем всевозможных свобод, холодно сообщает: «Я обвиняю педерастов в том, что они испытывают человеческое терпение умственной и моральной недоразвитостью, которая норовит оформиться в систему и свести на нет все начинания, которые я уважаю». И одарив прощением Жана Лоррена[40] и – подумать только! – Де Сада, он признаёт: «В этой области я готов прослыть мракобесом». Возведение личной неприязни в модальность всеобщей истины и руководящего принципа (Бретон грозится покинуть собрание, если обсуждение педерастии не прекратится) свидетельствует о предельно деспотичной манере поведения. В этой же полемике автор «Безумной любви» высказывается категорически против любовных игр мужчины с двумя женщинами… Самое меньшее, что сказал бы о сюрреализме Фурье – это то, что тропа всемогущества страсти изрядно заросла.

Оказавшись в тени и вместе с тем в лучах сюрреализма, субъективность предстаёт в виде одной из тех раздробленных частей, которые за нарастающим лиризмом скрывают отсутствие формирования революционной теории. В № 1 «Сюрреалистической революции» уже приводились слова Реверди: «Я считаю, что поэт должен искать настоящую поэтическую материю повсюду внутри себя». И Бретон весьма часто отмечает в своих работах неизменную значимость каждой отдельной личности, волшебства случая, череды настоящих или воображаемых приключений и проявления неожиданных желаний. «Чтобы остаться тем, чем она (поэтическая мысль) должна быть – проводником умственного электричества – она прежде всего должна получить заряд в изолированной среде», – пишет Бретон. Жорж Батай подтверждает: «Сюрреализм – это как раз то течение, которое открывает высшее назначение, освобождает его от каких-либо компромиссов, превращая в чистого вида каприз». Но ни оценка Батая, ни размышления Бретона о роли случайности – суть которой Ницше определил так: «Ты сам случаешься с самим собой» – не способствуют практическому применению этих индивидуальных сокровищ в коллективной борьбе за полное освобождение личности. Таким образом, субъективность с её признанными, но не осуществлёнными в обществе требованиями становится источником художественного вдохновения и критерием степени выразительности. В сущности, это не что иное, как внешне раскрытая «внутренняя необходимость», которую Кандинский считает неотъемлемым элементом любого творчества.

Примат субъективности приведёт культуру к провозглашению нового «чувствования», и это понятие с благодарностью воспримет и разовьёт такой неординарный человек, как Лотус де Паини[41] в ответ на всеобщее ослабление разума, мышления и чувств. Группа «Большой игры» опередит сюрреализм на мистическом пути исследования субъективности, нового чувствования и архаического мифа. Это как раз то, что Домаль назвал «обращением Реальности к своим истокам», уповая на создание сообщества, ориентированного на поиски состояния, которое описывает Бретон:

Всё сводится к мысли о том, что существует определённое состояние духа, в котором жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, передаваемое и непередаваемое, высокое и низкое перестают восприниматься как противоположности.

Но до тех пор, пока этот замысел оставался оторванным от революционной идеи целостного человека, он мог в лучшем случае преобразоваться лишь в доктрину инициации, в герметизм.

Следовательно, сюрреализм обращает внимание на творческий потенциал каждого индивида в повседневной жизни, но вместо того чтобы призывать к коллективной реализации этого потенциала путём всеобщей – а не выступающей в частных интересах – революции, он побуждает индивидуальность дважды сдать свои позиции: и в маргинальной деятельности, которая стремится спровоцировать революционный процесс с опорой на большевизм, и в общекультурных потрясениях. Отказ от возможностей субъективной реализации – возможностей, которые в ином, литературном и изобразительном контексте, поощрялись – был тесно связан с призывом к жертве (Бретон неоднократно прибегает к этой мере), к своего рода кастрации, без которой немыслимо существование иерархической власти. Те, кто хотел привнести искусство в жизнь, всего лишь назначили цену пережитому на рынке искусства. Сюрреализм не превратился следом за абстрактным искусством, экзистенциализмом, новым романом, поп-артом или хэппенингом в культурный свинарник именно благодаря тому, что Бретон, Пере, Танги и Арто – в отличие от Арагона, Элюара и Дали – беспорядочно и инстинктивно отторгают все элементы сюрреалистического течения, отрицающие их субъективность, их не поддающееся ограничениям естество. В предисловии к переизданию «Первого Манифеста» Андре Бретон выражает то, что, несомненно, чувствуют лучшие среди сюрреалистов:

Я не понимаю, почему, каким образом и как я до сих пор живу. В системе, которую я усваиваю, к которой я постепенно приспосабливаюсь – в такой системе, как сюрреализм – есть и всегда будет возможность спрятаться, но в ней нет условий, при которых я мог бы стать тем, кем хочу, сколько бы усилий я к этому ни прикладывал.

Жизненные предпочтения, когда они не направлены на литературную или изобразительную творческую деятельность, на мир образов, аналогий, метафор и многозначных слов, выливаются в зачаточную методику, в зародыш науки о человеке, лишённом позитивности, – науки, как можно меньше связанной с профессиональным подходом «учёного» и движимой желанием проводить разнообразные изыскания или же подтверждать эти опыты всевозможными свидетельствами.

Предыдущая главаГлава 8 из 16Следующая глава