К книге
Бесцеремонная история сюрреализмаГлава II. Изменяя жизнь. Отказ от выживания
44%
Глава II. Изменяя жизнь. Отказ от выживания
7

Примечательно, что «Первый манифест сюрреализма» начинается с того, что ставит под сомнение тот способ существования, который, дабы отличать его от увлекательной и многогранной жизни, называют «выживанием»:

Так далеко заходит наша вера в жизнь, в самое что ни на есть недолговечное в жизни – а я подразумеваю именно настоящую жизнь – что в конце концов вера эта угасает. Человек, сей неугомонный мечтатель, который с каждым днём всё больше ропщет на свою судьбу, едва ли может пересчитать те предметы, которыми ему довелось воспользоваться и которые достались ему в силу его легкомыслия или в результате усердного труда – как правило, всё же второе, – ведь он готов работать и по крайней мере не прочь попытать удачу (или то, что он называет удачей!). Теперь же он стал большим скромником: он знает, что за женщины у него были, он помнит, какие нелепые истории с ним приключались; богатство или бедность ему ни к чему, в этом отношении он словно новорождённое дитя, а что же до мук совести, то, признаться, он и без них прекрасно обходится.

В том невыносимо заурядном образе, который нарисовал нам Бретон, не хватает только истории. Несомненно, тоска по великим мифам, до сих пор преследующая сюрреалистические мечты, связывает в тугой узел космические величины и отдельные приключения, пусть даже речь идёт о приключениях самых обычных людей. Совокупность вымышленных реальностей и реального вымысла образовывает таким образом вселенную, где каждое событие равноценно знаку, где от слов и движений как по волшебству вспыхивают загадочные искры психического электричества.

Сюрреалистам так и не удалось осмыслить падение мифа и его превращение в спектакль, присвоенный буржуазией. Под конец они лишь принимают к сведению яростный топот и нетерпение, которые стали признаками враждебности всех творческих людей, от романтиков до дадаистов, по отношению к сложившемуся под давлением рыночной системы порабощающему сгустку безжизненной духовности и бездуховной жизни.

За романтическим бунтом (начиная с Шелли и заканчивая Карлом Зандом[35] и Ласенером[36]) последовало яростное эстетство Вилье де Лиль-Адана и погружение в символизм, вычурность театрализованного декадентства и смерти. Кровавое шутовство 1914–1918 годов наполнит настоящим содержанием мрачную образность Роллина́ и Гюисманса и станет сюжетом для барочных декораций, противоречиво отражавших вкусы и представления об изысканной жизни. Национализму удалось сделать из заунывного празднования конца века апофеоз великого торжества смерти. Несколько миллионов трупов вернули обществу вкус к жизни. И когда во время движения Советов и Спартака пролетариат обрёл историческую значимость, забрезжила надежда на совершенно новую жизнь и на создание единственно необходимых для того условий: упразднение рыночной системы вместе с буржуазной и христианской цивилизацией.

Дадаизм попал в точку; по крайней мере, некоторые дадаисты ошибались чуть меньше других. А Бретон был тем более прав, написав в 1922 году в № 5 «Литературы» следующее: «Стоит отдать им должное: если бы у дадаистов хватило сил, то они только бы и требовали, что разрушения сверху донизу». Но сюрреалистам ещё меньше, чем дадаистам, будет суждено понять, в какой мере и каким образом кильские матросы[37], рабочие-спартакисты и первые Советы в России стремились к одной и той же цели.

После подавления мятежа спартакистов в Берлине, поражения матросов в Кронштадте, кровопролитного усмирения солдат, восставших в Ла-Куртин, и расформирования движения махновцев дадаисты остаются единственными, кто может уверенно, хотя и сумбурно, требовать всемирного уничтожения искусства, философии и культуры как отдельных сфер и их применения в унитарной общественной жизни. На нечистой совести сюрреалистического реформизма виден отпечаток мировой революционной идеи, от которой сюрреалисты с неохотой отказались и которую затем, уже на стадии отрицания, приняли.

Посему Бретон может позволить себе заявить в № 4 «Сюрреалистической революции»: «Нет такого произведения искусства, которое способно противостоять нашему всеобъемлющему примитивизму», а Арагон говорит в «Трупе» о «жалких революционных делишках, которые в последние годы творились к Востоку от нас». И хотя эти высказывания в общем-то справедливы, но первое свидетельствует ещё только о несознательности говорящего, а второе – уже о слабоумии. Последующие события сполна докажут, что слова эти на деле ничего не значат. Дадаистский дух выживает как устная форма, а сюрреализм тем временем украдкой наполняет эту форму другим содержанием.

И всё же тоска повседневной жизни – это хомут, благодаря которому сюрреализму удаётся оседлать резвых скакунов мечты. Что бы ни говорили некоторые сталинистские мыслители, эта тоска не толкает сюрреалистов ни к бегству, ни к уходу в мистицизм. Напротив, она станет ядром того отчаяния, в котором возродятся – причём под влиянием культуры – все надежды.

Два великих очевидца трагедии жизни, Краван и Ваше, не уцелели. Первый утонул во время шторма в Мексиканском заливе, а второй, писавший с фронта: «Было бы обидно умереть таким молодым», – сразу после окончания войны сводит счёты с жизнью в Нанте. Позже по их стопам пойдут Жак Риго, Реймон Руссель, а из сюрреалистов – Рене Кревель. Как и Арто, Кревель будет тяжело переживать преобладание нежизни над всей человеческой деятельностью, и именно он выразит в тексте о Пауле Клее мысль, которая пошла бы на пользу сюрреализму: «Не любим мы ни спаржу богачей, ни лук бедняков».

Для выживания как отсутствия настоящей жизни и как непосредственно воспринимаемой реальности дадаизм стал зеркалом, в котором «стыд видится постыднее»; самоубийство же означало отказ от логики смерти путём отрицания.

Будучи идеологией, сюрреализм предстаёт в виде статичного образа, отягощая историю лишь настолько, насколько она сама позволяет (в отличие от революционной теории, которая отталкивается от истории и к ней же вновь приходит, ускоряя её течение). Выживание, самоубийство и смерть образуют внутри сюрреализма точку отсчёта, и жизнь должна сначала опровергнуть её на абсолютном удалении, чтобы затем вернуться к ней и изменить её. Такова метафизика, от которой сюрреалисты попытаются избавиться, сделав ставку на паршивую кобылу большевизма.

Вот почему первый номер «Сюрреалистической революции» пестрит газетными вырезками, посвящёнными самоубийству. В ходе опроса, проведённого для установления причины, по которой человек решает покончить с жизнью, Антонен Арто дал непревзойдённый ответ:

Я чудовищно страдаю от жизни. Нет такого состояния, которого бы я не испытал на собственной шкуре. И совершенно очевидно, что я давно умер, что я уже совершил самоубийство. Вернее, меня самоубили. А что бы вы сказали о предварительном самоубийстве, о самоубийстве, которое повернуло бы жизнь вспять, но не со стороны смерти, а с обратной стороны существования?

Путь Арто чётко прочерчен. В порыве нигилизма, которого дадаизм так и не достиг, хотя и стремился к нему, видя в нём основу для воссоздания своего «я», жизни и общественного строя, Арто предпочитает вернуться к растворению своего «я» в духовной целостности. Послевоенный сюрреализм приблизится к этим взглядам, когда снова окажется у начальной черты и переступит через неё, однако такой ясности сознания он при этом не ощутит и, следовательно, избежит пережитой Арто драмы. Мало кто из сюрреалистов сможет так мужественно и осознанно осмыслить факт собственного отчуждения («Я несчастен, как бывает несчастен лишь человек, потерявший всё лучшее в себе»), собственной раздробленности: «Я больше не хочу верить в призраки <…>. Иные, даже умерев, не разлучаются с собой. Они всё ещё ходят кругами вокруг своих трупов. А я не умер, но от себя самого отделён».

В 1924 году для Арто заветная мечта сюрреалистов о бесклассовом обществе и о царстве свободы уже не существует. Когда вся подноготная сталинизма откроется и оттолкнёт Бретона и его друзей, сюрреализм с позиции разума примет выводы Арто и намерение прожить драму повседневного отчуждения как космическую духовную трагедию.

Но в 1924 году сюрреализм ещё далёк от этого. Опрос на тему самоубийства формулирует также и задачу жизни. С постулатом о возможной смерти переплетаются все возможности свободы и все свободы возможного. Вот, кстати, что отмечает по этому поводу Бретон: «Как так получается, что все научные, художественные или шуточные ответы звучат столь сухо, и почему в них не чувствуется ничего человеческого? Убить себя – неужели никто не в состоянии понять, сколько ярости и жизненного опыта, сколько отвращения и страсти в этой мысли?»

В бесчеловечности выживания сюрреалисты также видели симптом старого мира и его деспотических структур. Они совершенно не учли последствий товарного фетишизма, но – стоит отдать им должное – они крайне редко вели себя, используя любимое слово Бретона, недостойно с точки зрения революционной этики свободы. Сюрреализм почти беспрерывно изобличал притеснения, и особенное расположение вызывает бескомпромиссность тона. И всё же эти молодые люди, которым следовало бы утвердиться в роли теоретиков и практиков революции повседневной жизни, так и останутся лишь художниками, устроившими перепалку с буржуазным обществом и предполагавшими, что в нападение должна идти коммунистическая партия. Как следствие, важные цели обозначались без той глубокой убеждённости, которая должна сопутствовать гневу пролетариата в отношении тиранических структур, подлежащих разрушению, а бутылки с зажигательной смесью взрывались в воздухе пустыми хлопушками.

Борьба против христианства, о которой уже позабыли большевики, тоже не отличалась блистательными результатами. Если не принимать в расчёт Кловиса Труя и Деву Марию Макса Эрнста, которая порет младенца Иисуса нимбом, живопись сюрреалистов обходит эту тему стороной.

Арто, раз и навсегда ответив христианам, которые посредством какого-нибудь чуда из религиозного арсенала пытались заманить его в свои ряды, недвусмысленно заявил: «Насрать я хотел на христианские добродетели и на их аналоги у будд или лам» («История между ворчаньем и Богом»). А Пере, который никогда не отступал от своего образа, известного по фотографии, появившейся на страницах «Сюрреалистической революции» с подписью: «Наш коллега Бенжамен Пере, оскорбляющий священника», – спасает современную поэзию от постылого бряцания погремушек и возвращает словам способность действовать:

Кардинал Мерсье верхом на полицейском

на днях тебя я видел – ни дать ни взять

                    помойное ведро

битком набитое просвирами

Кардинал Мерсье от тебя несёт богом

                    как от конюшни навозом

и как от навоза Иисусом

Или же в «Законе Поль-Бонкура»[38]:

Тогда те кто топчет сенаторов

как собачьи какашки

посмотрят друг другу в глаза

и расхохочутся словно горы

заставят святош прикончить последних генералов

их же крестами

и с размаха знамёнами

перебьют всех святош как аминь.

В «Незамедлительном действии» Магритт, Месенс, Нуже, Скютнер и Сури намечают основы практической программы:

Мы считаем, что все усилия, направленные против религии, до сих пор не принесли почти никаких плодов, и что необходимо рассмотреть новые меры воздействия. На данном этапе сюрреалисты, как никто другой, подходят для выполнения этой задачи. Чтобы не терять времени даром, необходимо целиться сразу в голову: предавать возмутительную историю религий как можно большей огласке, сживать молодых священников со свету, содействовать подрыву доверия ко всем учреждениям и сектам наподобие «Армии спасения», евангелистов и прочих, высмеивая их всеми воображаемыми способами. Только представьте себе, как воодушевил бы лучших представителей молодёжи призыв к тому, чтобы подготовленно и систематически нарушать работу церковных служб, крещений, причащений, похорон и т. д. Также можно было бы заменить придорожные кресты на плакаты с изображениями любовного содержания или с текстами, которые бы поэтично воспевали местные пейзажи, особенно если те донельзя убоги.

В статье, опубликованной в «Сюрреалистическом выступлении» (1934) и непростительно оставленной без внимания, Пьер Йойот начинает полемику, которая могла бы вылиться в широкомасштабную акцию:

Официальная точка зрения коммунистов всегда отражала вопиюще бестолковое недоверие по отношению к открытиям психоанализа, которые позволили бы им во всеоружии противостоять эмоциональным процессам, характеризующим семью, религию, родину и т. д.

Не собираясь всерьёз отвечать на этот призыв, Рене Кревель всё же даёт в «Клавесине Дидро» пикантное психоаналитическое толкование Христа «Иисус (семья и комплексы, семья комплексов. Семейный комплекс)»:

…будучи сыном вечного отца, Иисус – эдакая страдающая мазохизмом бабёнка, которая, получив пощёчину по одной щеке, подставляет другую – был не из тех, кому достаточно просто возвратиться к материнской груди.

Он хотел забраться в самые сокровенные глубины детородных органов своего родителя, стать их частью, скажем, правым яичком, ведь Троицу можно – и нужно – толковать как состоящий из трёх частей, если судить по внешнему виду, мужской половой орган: скажем, банан и два мандарина – ведь восточный стиль допускает сравнения лишь с фруктами. <…>

Перед мазохистским апофеозом произошло несколько отвлекающих эпизодов, как говорят французы, паясничанье у входа: крестильное заигрывание со святым Иоанном-Крестителем, благовонный марафет, наведённый стараниями святых дев, и главное – Тайная Вечеря с хлебом (хлебом, заметьте, длинной формы, а ведь нам известно, что́ сие означает, более того, мы знаем, что ни разу ещё художники, обращавшиеся к теме этой трапезы – а знаменитых картин не счесть! – не изобразили на столе маленькие нарезные булочки, символизирующие женский половой орган). <…>

Центурионы-красавцы с голенями, плотно обхваченными золотыми гетрами, кажутся ещё более обнажёнными, когда из-под одежды выглядывает колено. <…>

Иисус в изящном белом одеянии, согбенный под крестом, поначалу подставлял спину. С того мгновения, как Понтий Пилат умыл руки, сексуальная символика приобрела ярко выраженную окраску. Иисус падал и поднимался, то есть испытывал оргазм, вновь возбуждался и опять доходил до оргазма под плетьми силачей в откровенных нарядах.

Как молодая невеста, охваченная ужасом сладострастия, кричит «мама», так и он без конца звал своего отца. <…> Затем появляется смоченная уксусом губка, то есть презрение самого красивого из наёмников к убогому человечишке, готовому ему отдаться. Этот легионер не мог не заприметить опытный зад Марии Магдалины в толпе шлюх у подножия креста. Из-за лёгкого семяизвержения он ничего не сделает Иисусу и всего лишь написает ему в рот.

Итак, половое сношение втроём завершается. Меж двух разбойников, двух каштанов (божьи сочные апельсины сморщились и высохли, превратившись в невзрачные жёлуди) Христос всего лишь обломок жалкой папильотки.

Наконец, чтобы обозначить основные критические и практические направления, которым могла бы следовать революционная специфика сюрреализма, но которые едва ли были намечены, стоит упомянуть этот показательный признак царящих в обществе антихристианских настроений: газета «Юманите» обнародовала репортаж о том, как охваченную пламенем церковь мужественно спасли несколько молодых людей. В знак протеста один из читателей написал письмо, которое редакция «Сюрреализма на службе революции» напечатала в № 2:

Уважаемые товарищи,

Меня удручают слова репортёра о том, что благодаря мужеству нескольких молодых людей было спасено здание, которое уже давно пора было сровнять с землёй.

Сразу после христианства, если не принимать во внимание капитализм, против которого сюрреалисты выступают с аргументами Ленина, главным предметом ненависти становится семья. Как нельзя кстати пришёлся процесс по делу Виолетты Нозьер, убившей своего отца, машиниста президентского поезда, который пытался её изнасиловать. Юная отцеубийца вдохновила Элюара на самые искренние его строчки:

Виолетта мечтала распутать

И ей удалось распутать

Зловещий змеиный клубок кровных уз.

Или другой символ семьи, перед которым не может устоять Бенжамен Пере в «Смерти матушки Коньяк»:

Сдохла матушка Коньяк, увы и ах

вместе с Францией сдохла старуха

И из брюха, как пажить, зелёного

выбегают многодетные семьи,

что за каждого нового отпрыска

по совку для угля получали

Нет больше матушки Коньяк

нет и детей, идущих после восемнадцати таких же

по праздникам, на Рождество и Пасху

мочиться в семейный котёл

Сдохла матушка Коньяк, сдохла

Станем же в круг и все вместе спляшем

На её могиле, дерьмом украшенной.

Пере больше всех с упоением насмехается над родиной, над Францией, над галльской подлостью, над легавыми и армией. Цитировать его можно бесконечно:

Вот эта скверно сваренная сперма вырвалась с разгона из материнского притона с оливковой ветвью из зада торчащей…

Скотина прядёт ушами

едва зазвучит Марсельеза

Пойдёмте дети сортира

Пуанкаре набьём в ухо соплей.

А эти два примера стали классикой – «Героическая смерть лейтенанта Кондамина де ля Тура»:

Чтоб ты сгнил Кондамин де ля Тур

Папа римский из глаз твоих слепит просвиры

твоему марокканцу-сержанту

а твой член станет маршальским жезлом его

Чтоб ты сгнил Кондамин де ля Тур

Чтоб ты сгнил бесхребетная сволочь

и «Эпитафия для памятника павшим героям войны», которую Пере отправит на конкурс Французской Академии:

Генерал нам сказал

палец засунув в задницу

Вражеский стан

вон там Вперёд

Надо было идти за отечество

И мы пошли делать нечего

палец засунув в задницу…

Разрозненные элементы анархической теории присутствуют и у Бретона, и тоже в зачаточной форме. Эта тема затронута в комментариях к «Первому Манифесту»:

С какими бы оговорками я ни рассуждал об ответственности вообще и о медицинских и юридических факторах, определяющих степень ответственности индивида – будь то полная ответственность, безответственность или ограниченная ответственность (sic) – а также как бы тяжело мне ни было признать сам принцип виновности, мне бы хотелось понять, как будет приниматься судебное решение в отношении первых преступных действий, носящих откровенно сюрреалистический характер. Оправдают ли подсудимого или будут всего лишь учтены смягчающие обстоятельства? Жаль, что нарушение законов печати на сегодня уже не подлежит наказанию, иначе бы мы вскоре стали свидетелями подобного судебного процесса: обвиняемый издал книгу, посягающую на общественную мораль; вследствие жалоб нескольких «многоуважаемых» сограждан его также обвиняют в клевете; ему вменяют в вину разного рода тяжкие преступления, как то: оскорбление достоинства армии, призыв к убийству, насилию и т. д. Причём обвиняемый тотчас же соглашается со всеми обвинениями, дабы «заклеймить позором» бо́льшую часть выраженных идей. В качестве самозащиты он лишь утверждает, что не считает себя автором собственной книги, которая по сути является сюрреалистическим произведением, исключающим как таковое понятие заслуги или вины человека, его подписавшего, что он только непредвзято копирует материал и что к порицаемому тексту он сам имеет отношение не больше, чем судебный председатель.

То, что относится к изданию книги, будет применимо и к тысяче других действий, как только сюрреализм завоюет популярность. В таком случае новая мораль должна будет прийти на смену сегодняшней морали, которая является корнем всех зол.

Сколько скрытого смысла в этом абзаце! Назвать сюрреалистическим любое действие в рамках закона значило бы в первую очередь подчеркнуть всеобщее отчуждение, тот факт, что никто не является самим собой, а лишь подчиняется в основном нечеловеческому началу, навязанному Государством и его механизмами. Дальше, видимо, было совсем просто провести грань между «наказуемыми» с точки зрения закона поступками, которые, собственно, вписывались в логику смерти, в насаждаемую властью логику бесчеловечности, и действиями, наоборот, основанными на рефлекторном желании жить. Удивительно, что Бретона впоследствии приводило в замешательство его собственное знаменитое высказывание:

Самое простое сюрреалистическое действие состоит в том, чтобы выйти с кулаками или револьверами наготове на улицу и что есть мочи наугад стрелять по толпе. Кто ни разу не хотел подставить живот под дуло пушки и таким способом покончить с ничтожной обесценивающей системой, определяющей место человека в толпе?

Эти слова доходчиво объясняют, что подобное действие могло бы наглядно продемонстрировать логику общественно-экономической системы, убивающей человека и низводящей его до положения объекта. Не только преступник не несёт никакой ответственности, но и сама общественная организация со своей холуйской иерархией в виде судей-легавых-начальников-управляющих-священников отвечает за те действия, которые она подавляет. Однако Бретон не понимает этого отрицательного значения и тем более не видит позитивной стороны данной организации. И всё же потенциал преодоления возможностей не ускользает от его внимания. Далее в тексте он уточняет:

Законное обоснование подобного действия ни в коей мере не противоречит вере в тот внутренний огонь, который сюрреализм пытается в нас разжечь. Я лишь хотел отметить здесь человеческое отчаяние, без которого ничто не может оправдать этой веры. Нельзя допустить одно без другого. Всякий, кто якобы принимает эту веру, не разделяя при этом истинного отчаяния, обречён в скором времени стать врагом для всех знающих людей.

Если отчаяние, доведённое до крайности, и вправду порождает неограниченные надежды, то нужно сперва очистить поле для конкретной битвы. Как только достигнута такая степень отчаяния, которая толкает, согласно внушённой властью логике смерти, на расстрел толпы, иного пути, кроме преодоления возможностей, нет, и остаётся лишь одно – ликвидация власти во имя диалектики жизни и всех надежд. И тогда сюрреализм, точно зеркало, отражая власть смерти, должен был основать антисюрреализм, то есть сюрреалистический революционный проект, который бы объединил в одном движении борьбу против всех форм гнёта и защиту любой позитивной искорки в повседневной жизни.

Этот проект внятно сформулируют ситуационисты в 1960 году, а у сюрреалистов он пока только намечается в виде обрывочных проявлений, которые в отсутствие систематических действий лишь эфемерно объединяет лиризм.

Представ перед твоей вагиной, крылатой,

                    будто цветок Катакомб,

Студенты, старики, продажные журналисты,

          псевдореволюционеры, священники, судьи

Адвокаты-онанисты

Все они прекрасно знают, что иерархия

                    кончается здесь.

Тем не менее поэзия как призыв к действиям – и в данном случае как стремление к уничтожению буржуазных порядков – обладает ещё бо́льшим напряжением в речи Бретона, изобличающей психиатров:

Я знаю, что если бы я был сумасшедшим, которого уже несколько дней насильно держат в лечебнице, я бы воспользовался временным проблеском сознания и хладнокровно убил бы первого – желательно, врача – кто попался бы мне под руку. По крайней мере, тогда бы мне как буйному предоставили койку в одиночной камере. Быть может, меня бы оставили в покое.

Предыдущая главаГлава 7 из 16Следующая глава