К книге
Антон Чехов53. История болезни
71%
53. История болезни
55

Обычно своим врачам Чехов рассказывал, что первое кровохарканье у него появилось в год поездки на Сахалин, в 1890 году. Однако при детальном расспросе выяснялось, что оно встречалось и раньше. Еще в студенческие годы он много кашлял, весною и осенью плохо себя чувствовал и нередко лихорадил, но объяснял это простой простудой и инфлюэнцей. Никогда не лечился, не обращался к врачам, не давал себя выслушивать, чтобы «чего-нибудь там не нашли».

А ведь еще в 1884 году, после окончания Московского университета, возникло у цветущего и крепкого, казалось, молодого человека первое кровохарканье. Н. А. Лейкину 10 декабря 1884 года он пишет: «Уважаемый Николай Александрович! Вот уже три дня прошло, как у меня ни к селу, ни к городу идет кровь горлом. Это кровотечение мешает мне писать, помешает поехать в Питер… Три дня не видал я белого плевка, а когда помогут мне медикаменты, которыми пичкают меня мои коллеги, сказать не могу. Общее состояние удовлетворительно… Причина сидит, вероятно, в лопнувшем сосудике…» Чехов хотел верить в то, что кровохарканье «не чахоточное». Но все-таки… «нездоровье немножко напугало меня». С другой же стороны, оно «доставило… немало хороших, почти счастливых минут. Я получил столько сочувствий искренних, дружеских. До болезни я не знал, что у меня столько друзей».

В 1886 году появляется еще более сильное кровохарканье, уже больше похожее на туберкулезное. Но в целом самочувствие было нормальное, и Антон Павлович, как это свойственно многим врачам, серьезному диагнозу верить не хотел и ни в чем себя не ограничивал.

14 октября 1888 года он пишет Суворину: «…Сначала о кровохарканье… Впервые заметил его у себя 3 года тому назад в Окружном суде: продолжалось оно дня 3–4 и произвело немалый переполох в моей душе и моей квартире. Кровь текла из правого легкого. После этого я раза два в год замечал у себя кровь, то обильно текущую, то есть густо красящую каждый плевок, то не обильно… Третьего дня или днем раньше – не помню, я заметил у себя кровь, была она и вчера, сегодня ее уже нет. Каждую зиму, осень, весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волнуюсь и не угрожаю русской литературе „еще одной потерей“».

То есть кровохарканье – этот серьезнейший признак чахотки – стало уже регулярным и появлялось два раза в год. Однако Чехов тут же авторитетно, как врач, объясняет Суворину, что «чахотка, или иное серьезное легочное страдание, узнается только по совокупности признаков, а у меня-то именно этой совокупности-то и нет».

Но, несмотря на этот зловещий симптом и даже после смерти брата Николая от скоротечной чахотки в 1889 году, Чехов еще заявляет, что «ни за что выслушивать себя не позволит», и только хлынувшая весной 1897 года в необычно большом количестве кровь и вмешательство друзей заставили его лечь в московскую клинику. С того момента туберкулезный процесс неуклонно прогрессировал.

В 1897 году Чехов лечился в клинике известнейшего московского врача А. А. Остроумова. Этот профессор, любимец москвичей и студентов, 15 лет назад обучал Чехова во время его занятий на медицинском факультете. Антон Павлович лежал в клинике с 25 марта по 10 апреля 1897 года. «В Москве неожиданно задержало меня кровохарканье и теперь я лежу в клинике Остроумова…» – писал Чехов. Однако тогда А. А. Остроумов только подписал решение о госпитализации, лечил же Чехова его сотрудник – врач Оболонский. Однако впоследствии профессор Остроумов неоднократно консультировал своего знаменитого пациента.

А. А. Остроумов – известный врач, лечивший А. А. Чехова

В 1900 году пятидесятипятилетний профессор Остроумов уже и сам почувствовал себя больным. Он увольняется из университета и выбирает для жизни Сухуми. Перед отъездом он осмотрел Антона Павловича Чехова. Писатель вспоминал: «Он нашел у меня эмфизему, дурное правое легкое, остатки плеврита и пр. и пр., обругал меня: „Ты, говорит, калека“».

Но и живя в Сухуми, Остроумов не забывал своего знаменитого пациента и во время визитов в Москву консультировал его. Из письма В. И. Немировича-Данченко к Чехову от 1 июня 1901 года: «Остроумов, узнав, что ты в Москве, очень хотел повидаться с тобой, выслушать тебя и помочь своими советами. Когда же ему сообщили, что ты уже уехал на кумыс, – он очень заинтересовался, кто тебе это посоветовал. Имя Щуровского успокоило его. Тем не менее он рекомендует большую осторожность в пользовании кумысом и только однодневный самый легкий. Вместе с этим просит тебя все-таки побывать у него, когда ты будешь в Москве. Исполняю поручение в точности».

С 1897 года по рекомендации врачей Чехов проводил зимы на юге Франции или в Ялте. Но улучшения в его состоянии не происходило, что вызывало недоумение и у лечивших его врачей, и у самого пациента. Ведь, как известно, зимы в Ялте нередко были еще хуже, чем в средней полосе России, – ветреные, промозглые, сырые. И тогда во время одной из очередных консультаций Остроумов рекомендовал Чехову проводить зимы в Подмосковье. В ряде писем Чехов рассказывает об этом: «Сегодня был у проф. Остроумова. Он нашел у меня несколько недугов, между прочим эмфизему, и запретил мне жить зимою в Ялте. Надо, говорит, жить зиму под Москвой, на даче», «Сегодня был у проф. Остроумова, он долго выслушивал меня, выстукивал, ощупывал, и, в конце концов, оказалось, что правое легкое у меня весьма неважное, что у меня расширение легких (эмфизема) и катар кишок и проч. и проч. Он прописал мне пять рецептов, а главное, запретил жить зимою в Ялте, находя, что ялтинская зима вообще скверна, и приказал мне проводить зиму где-нибудь поблизости Москвы, на даче. Вот тут и разберись!..», «Если Остроумов прав, то зачем я жил четыре зимы в Ялте?».

Очевидно, объяснялась эта рекомендация видного терапевта тем, что и после четырех проведенных в Ялте зим он не увидел в состоянии Чехова никакого улучшения, напротив, явное ухудшение. По-видимому, доктор счел, что крепкая морозная московская зима будет лучше для здоровья его чахоточного пациента, чем ветреная ялтинская. Антон Павлович был озадачен, а с другой стороны – несказанно рад. Ведь он не любил Ялту, называл ее «теплой Сибирью», скучал по среднерусской природе и все время стремился в Москву. Лишь там была любимая им кипучая жизнь – друзья, издатели, театр.

Мнения были разные, ялтинские врачи настаивали на традиционном методе лечения туберкулеза – в теплом климате. Но Чехов в силу своего характера предпочитал не замечать своей болезни, игнорировать ее. Он упорно заявлял, что лечиться, заботиться о здоровье внушает ему отвращение. И ничто не должно было напоминать о болезни, и никто не должен был ее замечать. Поэтому в Ялте он выработал особую манеру говорить, не повышая голоса, медленно, монотонно, останавливаясь при чувстве раздражения гортани, чтобы удержать кашель, а если уже приходилось кашлять, то мокрота отплевывалась в маленький, заранее приготовленный бумажный фунтик, тут же где-нибудь лежавший за книгами на столе и отправляемый потом в камин. Он не любил говорить о своей болезни не только с посторонними, но и от своих домашних скрывал свою немощь, никогда не жаловался. На вопрос «как себя чувствуешь?» отвечал: «Сейчас хорошо, почти здоров, только вот кашель», или «голова болит», или что-нибудь в этом роде.

В Ялте наблюдался Чехов у врачей Елпатьевского и Альтшуллера. Они оба придерживались традиционных взглядов о пользе Ялты для его выздоровления. Хотя процесс уже находился в той стадии, когда на выздоровление не могло быть никакой надежды, а можно было только стремиться к замедлению темпа болезни или к временному улучшению состояния больного. Чехов писал: «Вчера Альтшуллер долго говорил со мной о моей болезни и весьма неодобрительно отзывался об Остроумове, который позволил мне жить зимой в Москве. Он умолял меня в Москву не ездить, в Москве не жить».

Но уговорить Чехова не ездить в Москву было невозможно. Елпатьевский вспоминал: «Я видал саратовских патриотов, полтавских, сибирских, но такого влюбленного в свое место, как был влюблен Антон Павлович в Москву, я редко встречал. Вот один из многих наших разговоров. Антон Павлович собирается в Москву; я боюсь за него, всеми силами отговариваю его и представляю свои аргументы.

– Ведь теперь март месяц, Антон Павлович, – самое отвратительное время в Москве. Все хляби московские разверзнуты.

Я напоминаю ему, что такое московские хляби, и убеждаю, что и самое слово „хляби“ выдумано в Москве и специально для Москвы. Он сердится и начинает ругать Ялту и говорит, что ялтинские хляби хуже московских. И видно, что ему не терпится, что ему страстно хочется уехать в Москву.

Я начинаю говорить про московскую вонь, про весь нелепый уклад московской жизни, московские мостовые, кривули узеньких переулков, знаменитые тупики, эти удивительные Бабьи Городки, Зацепы, Плющихи, Самотеки, – и чем больше неприятностей говорю я по адресу Москвы, тем веселей и приятнее становится хмурое лицо Антона Павловича, тем чаще смеется он своим коротким чеховским смешком. И видно, что и Самотека, и Плющиха, и даже скверные московские мостовые, и даже мартовская грязь, и серые мглистые дни – что все это ему очень мило и наполняет его душу самыми приятными ощущениями…

Раз, когда я отговаривал его ехать в Москву в октябре, он стал уверять совершенно серьезно, без иронии в голосе, что именно московский воздух в особенности хорош и живителен для его туберкулезных легких, и, притягивая науку в доказательство, говорил, что нам, врачам, не следует быть рутинерами и упираться в стену и что октябрьская московская непогодь может быть даже полезна для некоторых больных легких.

Нечего и говорить о Московской губернии и об окрестностях Москвы, нужно было видеть, с каким восторгом и торжеством над моим неверием и непониманием рассказывал он мне, возвратившись как-то из летней поездки в Московскую губернию, как часами ловил он там пескарей и окуней, как великолепно отхаркивал мокроту, какой развился у него аппетит и как прибыл он там в весе что-то около восьми фунтов за лето.

И все было мило для него в Москве – и люди, и улицы, и звон разных Никол Мокрых и Никол на Щепах, и классический московский извозчик, и вся московская бестолочь. Отдышится он от Москвы и от московского плеврита, проживет в Ялте два-три месяца – и снова разговоры все о Москве. И все три сестры, повторяющие на разные лады: „В Москву, в Москву“, – это все он же, один Антон Павлович, думавший вечно о Москве и постоянно стремившийся в Москву, где постоянно получал он плевриты и обострения процесса и которая, имею основание думать, укоротила ему жизнь».

А. П. Чехов после выписки из клиники. 1898 г.

По мнению врача Альтшуллера, неблагоприятным для болезни Чехова стало и то «счастье, которое выпало на его долю к концу жизни и оказавшееся непосильным для него: Художественный театр и женитьба… И зная Чехова, нетрудно было вперед сказать, чем это кончится. Начинаются постоянные переезды из Ялты в Москву и обратно. Возвращаясь почти после каждой поездки в Москву, он расплачивается за нее либо плевритом, либо кровохарканьем, либо длительной лихорадкой. И сознательно обманывал себя, принимая следствие за причину, указывает, что вот в Москве было недурно, а как в Ялту вернулся, так опять расхворался».

Близкий друг и однокурсник Чехова Григорий Иванович Россолимо (1860–1928) – известный врач, российский и советский невропатолог, психоневролог и дефектолог – оставил воспоминания о Чехове и, в частности, о его болезни: «Несколько слов и об отношении Антона Павловича к своей болезни, которое было удивительно характерным. Как известно, он более десяти лет страдал туберкулезом легких, позднее поразившим и его кишечник; известно также, что туберкулезные больные крайне оптимистически относятся к своей болезни, то игнорируя симптомы ее, то стараясь объяснить явление чем-либо иным, но не туберкулезом, и нередко даже накануне смерти считают себя совершенно здоровыми. Чехов, образованный врач, крайне чуткий человек, обладавший способностью глубокого анализа и самоанализа, хотя не отрицал существования болезни, но относился к ней крайне легкомысленно, чтобы не сказать больше, и различные проявления ее старался объяснить по-своему. Так, например, в письме от 30 ноября 1900 года, когда речь шла, по-видимому, об обострении легочного процесса, он мне пишет: „Здоровье мое сносно, было что-то вроде инфлюэнцы, а теперь ничего, остался только кашель, небольшой“.

Или еще 17 июня 1904 года, то есть за две недели до смерти, по приезде в Баденвейлер, он прислал мне открытку, в которой писал: „Я уже выздоровел, осталась только одышка и сильная, вероятно неизлечимая, лень. Очень похудел и отощал. Боли в руках и ногах прошли еще до Варшавы“.

Еще более разительно то место его письма, – написанного мне за три дня до смерти (28 июня 1904 года), – где он жалуется на свои страдания, заставляющие его мечтать о морском путешествии обратно в Россию Средиземным и Черным морем… „У меня все дни была повышена температура, а сегодня все благополучно, чувствую себя здоровым, особенно когда не хожу, т. е. не чувствую одышки. Одышка тяжелая, просто хоть караул кричи, даже минутами падаю духом. Потерял я всего 15 фунтов весу. Здесь жара невыносимая, просто хоть караул кричи, а летнего платья у меня нет, точно в Швецию приехал. Говорят, везде очень жарко, по крайней мере на юге…“

Тут и одышка, и ощущения, сопровождающие повышенную температуру, и слабость (почерк, стиль и пр.), а между тем оценка состояния неверная, раз он, расстававшийся с жизнью, в чем для окружающих не могло уже быть никакого сомнения, готовился к долгой поездке морем, чтобы вернуться в Ялту».

Несомненно, являются важными слова Россолимо в заключение своих воспоминаний: «Много известно примеров того, как из среды врачей, то есть лиц с медицинским образованием, выделяются прекрасные писатели… или люди со всякого рода стремлениями то к другим наукам, то к различным видам искусства. Должно полагать, что выбор медицинского факультета вытекает нередко у чуткого юноши из стремления разобраться в человеческих страданиях… Бывают случаи, когда медики уходят в поиски других путей из дебрей медицины, в которой успели разочароваться. Бывает и так, что истинное призвание к чему-либо обнаруживается лишь только после вступления на путь медицинской специальности. Антон Чехов принадлежал, по-видимому, к последней категории. Но, надо думать, ни он, ни кто другой не пожалел о его измене медицинской специальности: литература в нем заслонила медицину, хотя изучение последней, как он сам об этом заявлял, и не прошло для него бесследно. Медицинский факультет Московского университета все же будет гордиться если не ученым, то писателем».

Предыдущая главаГлава 55 из 78Следующая глава