Параллельно с процессом самовоспитания происходила в душе Чехова и другая работа – самокритика. И хотя в конце 1880-х годов он из всех писателей своего поколения выдвинулся на первое место, но упорно продолжал утверждать в своих письмах, что в тогдашней русской беллетристике он, если применять к нему табель о рангах, на тридцать седьмом месте, а вообще в русском искусстве – на девяносто восьмом. Но, должно быть, и в этой цифре почудилось ему самохвальство, потому что вскоре, в письме к своему таганрогскому родственнику, он заменил ее еще более скромной.
Речь шла о композиторе П. И. Чайковском. «В Питере и в Москве он составляет теперь знаменитость № 2, – пишет Чехов. – Номером первым считается Лев Толстой, а я № 877». Чехов всегда и везде скрывал тяготы своего литературного подвига и никогда ни перед кем не обнаруживал того, как торжественно, сурово и требовательно относится он к своему дарованию. Один из самых глубоких писателей, он то и дело твердил о легковесности своего творчества. «Из всех ныне благополучно пишущих россиян я самый легкомысленный и несерьезный», – говорил он в 1887 году в письме к Владимиру Короленко. И это после того, как им были написаны такие проникновенные произведения, как «Счастье», «Дома», «Верочка», «Недоброе дело» и многозначительный рассказ «На пути», в котором тот же Короленко нашел глубокое понимание самой сущности скитавшихся по свету «русских искателей лучшего». Верный своей системе скрывать от других все громадное, тяжелое, важное, что связано с его литературной работой, он ни за что не хотел допустить, чтобы посторонние знали, что эта работа требует от него такого большого труда.
Удивительно, что самым нетерпимым, уничижительным критиком в отношении собственного творчества был сам писатель Чехов. Лучше всех, в деталях, подтвержденных многочисленными ссылками, это описывает Корней Чуковский. В 1888 году он писал Суворину: «Приятно думать, что работаешь для публики, конечно, но откуда я знаю, что я работаю именно для публики? Сам я от своей работы, благодаря ее мизерности и кое-чему другому, удовлетворения не чувствую, публика же недобросовестна и неискренна, никогда от нее правды не услышишь и потому не разберешь, нужен я ей или нет. Рано мне жаловаться, но никогда не рано спросить себя: делом я занимаюсь или пустяками? Критика молчит, публика врет, а чувство мое мне говорит, что я занимаюсь вздором» (1888).
И опять здесь звучит резкая и несправедливая самокритика. И «мизерность работы», и «делом я занимаюсь или пустяками», и «чувство мое говорит, что я занимаюсь вздором». И это говорит Чехов в то время, когда он уже издал «Пестрые рассказы», написал пьесу «Иванов», что сделало его широко известным и популярным писателем в обоих столицах.
Если в первые годы своего фельетонного сочинительства писал он очень быстро, то позднее, когда Суворин позволил ему не ограничивать свое писательство временными рамками, то стал он писать тщательно, обдумывая каждую фразу… Времена небрежного многописания безвозвратно прошли для Чехова. Антошу Чехонте сменил взыскательный художник, не допускавший небрежности письма в собственной работе и строго относившийся к неряшеству в работе других.
Виктор Викторович Билибин – русский прозаик, драматург, журналист XIX века – хорошо знал Чехова. Он был признанным мастером малых жанров журнальной прозы: его фельетоны, экспромты, каламбуры были особенно популярны в начале 1880 годов, то есть в то же самое время, когда начал публиковаться Антоша Чехонте. Так вот писатель Билибин писал, что Чехов не был скороспелым баловнем фортуны и успеха добился медленным, тяжелым, почти «каторжным» трудом. Это, конечно, соответствует истине. Вот наставление Чехова писательнице М. В. Киселевой: «Пишите как можно больше!!! Пишите, пишите, пишите, пока пальцы не сломаются!» Или Леонтьеву-Щеглову: «Вас нужно не столько хвалить за то, что Вы хорошо пишете, сколько бранить и поносить за то, что мало пишете… Зажгите себя! Ведь Вы так легко воспламеняетесь! Малописание для пишущего так же вредно, как для медика отсутствие практики».
Даже тогда, когда Антон Павлович сознавал действительную цену своего писательства, он готов был умалять его значение. Возможно, происходило это оттого, что он боялся чувства внутреннего самоуспокоения, отдохновения на лаврах. Он постоянно критиковал свое творчество ради того, чтобы не остановиться на достигнутом, чтобы понукать и подгонять себя к новым достижениям. Ведь он очень любил писательство и смысл его видел в постоянном самосовершенствовании, в освоении новых тем и форм. Он боялся, что засосет его болото самоуспокоения и самоудовлетворения и тогда произойдет остановка в творческом процессе и деградация. Каждый день Чехова – это преодоление, борьба, движение. Per aspera ad astra, или через трудности и к звездам, – это латинское изречение характеризует стремления писателя.
Антон Павлович Чехов. 1887 г.
Но в то же время аскетом и затворником Чехов никогда не был. «Пишу повесть для толстого журнала. Скоро кончу и пришлю. Ура-а-а!!!.. Давайте-ка летом напишем по роману! Возьмем много денег и поедем куда-нибудь к лешему. 12 янв(аря) у меня пьянство – Татьянин день. 17 янв(аря) тоже пьянство – я именинник» (Леонтьеву-Щеглову, 10 января 1888 года).
Написал Чехов очень много, около 900 различных произведений (коротких юмористических рассказов, серьёзных повестей, пьес), многие из которых стали классикой мировой литературы. А ведь он умер рано, всего в 44 лет, и в последние годы был тяжело болен. То есть продуктивность невероятная. Труженик он был великий, творил как целая фабрика и притом замечательные произведения создавал. Ведь сколько лет прошло, а мы и по сию пору его рассказами зачитываемся.
Но в то же время не было строже, жестче и несправедливее критика своего творчества, чем он сам. О своих великих произведениях Чехов мог отозваться так: «рухлядь», «дребедень», «ерундишка», «жеваная мочалка», «канифоль с уксусом», «увесистая белиберда». Таковы были обычные его приговоры чуть ли не каждому новому своему произведению.
В раннем дебюте и первоначальной легкости работы до известной степени лежало объяснение и того несерьезного взгляда Чехова на свое писательство, какое долго держалось в нем. К. Чуковский поражался скромностью Чехова: «Чеховская пьеса „Иванов“ еще не появлялась в печати, а уж он называл ее „Болвановым“, „поганой пьесенкой“. Даже изумительная „Степь“, этот – после Гоголя – единственный в мировой литературе лирический гимн бескрайним просторам России, и та названа у него „пустячком“, а о ранних шедеврах Чехова, о таких как „Злоумышленник“, „Ночь перед судом“, „Скорая помощь“, „Произведение искусства“, которые нынче вошли в литературный обиход всего мира, объявлено тем же презрительным тоном, что это рассказы „плохие и пошлые…“». О «Трагике поневоле» Антон пишет «паршивенькая пьеска», «старая и плоская шутка». О рассказе «Предложении» – «пресловуто-глупая пьеса…».
Известно около четырех с половиною тысяч его писем к родственникам, друзьям и знакомым, и характерно, что ни в одном из них он не называет своего писательства творчеством. Ему как будто неудобно применять к своей литературной работе такое пышное и величавое слово. Когда одна писательница назвала его мастером, он тут же поспешил отшутиться от этого высокого звания: «Почему Вы назвали меня „гордым“ мастером? Горды только индюки».
Особенно в первое десятилетие литературной работы во всех своих письмах он говорит о своем писательстве в нарочито пренебрежительном тоне: «Я нацарапал… паршивенький водевильчик… пошловатенький и скучноватенький…», «Постараюсь нацарапать какую-нибудь кислятинку…», «Спасибо за Ваше доброе, ласковое письмецо… Представьте, оно застало меня за царапаньем плохонького рассказца…», «Накатал я повесть…», «Гуляючи, отмахал комедию…» (14, 222, 247; 23, 365). «Отмахал», «смерекал», «накатал», «нацарапал» – это обычные глаголы, которыми он описывал свой литературный труд. Так пишет он и о «Скучной истории», и о «Дуэли», или о «Ваньке», входящем во все учебники по литературе, или об «Именинах», написанных с толстовскою силою.
В зрелости он отошел от такого пренебрежительного жаргона, но по-прежнему сурово отзывался о лучших своих сочинениях: «Пьесу я кончил. Называется она так: „Чайка“. Вышло не ахти. Вообще говоря, я драматург неважный».
Трудился он всегда сверх человеческих сил, но очень редко, да и то самым близким людям, говорил о том, как трудно ему бывает писать: «Написал я повесть… возился с нею дни и ночи, пролил много пота, чуть не поглупел от напряжения… От писания заболел локоть и мерещилось в глазах черт знает что». Таких признаний он делал мало, зато всем направо и налево он твердил о своей якобы сверхъестественной лени: «Ленюсь гениально…», «Лень изумительная», «Из всех беллетристов я самый ленивый…», «В моих жилах течет ленивая хохлацкая кровь…», «Ленюсь я по-прежнему…», «Провожу дни свои в праздности…», «Я хохол, я ленив. Лень приятно опьяняет меня, как эфир…», «Хохлацкая лень берет верх над всеми моими чувствами…». И это, конечно же, говорит о той высокой планке, которую он поставил перед собой в творчестве и ежедневно и ежечасно старался ее преодолеть.
Так же пренебрежительно он отзывался о своих пьесах: «Какие мы драматурги! Единственный, настоящий драматург – Найденов: прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри».
Или с удовольствием вспоминал критику Толстого в отношении своих пьес: «Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем, и обо мне, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: „Поцелуйте меня“, и, поцеловав, вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старческой скороговоркой: „А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!“»
Конечно, многое объясняется здесь его беспримерною скрытностью, нежеланием вводить посторонних в свою душевную жизнь. «Около меня нет людей, которым нужна моя искренность и которые имеют право на нее», – признался он в письме В. Г. Короленко в 1888 году. Он всегда предпочитал отшутиться, лишь бы не вводить посторонних в свой внутренний мир. Это была определенная самозащита от чужого вмешательства в его душевную жизнь.
Но чаще всего здесь проявлялось то «святое недовольство» собою, которое свойственно, кажется, одним только русским талантам. И Гоголю, и Тургеневу, и Чехову.