Сычёв заглянул в дверь.
— Павел Андреевич, к вам.
Имени не назвал.
Я поднял голову от бумаг (разбирал с утра присутственные по санитарным заведениям — обычная рабочая рутина, которой я по понедельникам отдаю первый час, чтобы не гонять Сычёва по нехозяйским делам). Поднял глаза на Сычёва. Сычёв смотрел на меня ровно. Пенсне в этот раз остался на носу — значит, говорящий взгляд, не рабочий.
— Кто?
— Василий Алексеевич Залесский.
Так. Записка, которую Прохор отнёс в субботу в гимназию, ещё не могла сработать — Залесский в понедельник должен был только идти за декабрьским жалованьем в гимназию и там получить конверт у Семёна Иваныча. Получить он его мог до девяти утра, если поторопился. Сейчас — половина десятого. Значит — или поторопился, или пришёл не по записке, а по какому-то иному своему поводу.
— Зовите.
Сычёв вышел. Я успел убрать присутственные по санитарным в подшивку, освободить середину стола — на всякий случай.
Залесский вошёл. Худой, в том же потёртом сюртуке, который я видел на нём в октябре, когда Николай с листовкой попался. Руки — красные от мороза; шапку снял в передней, волосы свалялись на висках ледяными прядками, значит, на улице мокрый снег; простуда у него кончилась не вчера, скорее в субботу к вечеру. Под мышкой — сложенная вчетверо бумага, плотная, конвертного формата, запечатанная обычным сургучом без печати.
— Павел Андреевич.
— Присаживайтесь, Василий Алексеевич.
Сел — не в середине стула, а на край, как сидят люди, которые пришли не надолго и хотят, чтобы это было видно. Положил бумагу на стол передо мной, не распечатывая.
— Это прошение. О свидетельстве благонадёжности. Для возможного перевода в классическую гимназию Нижнего Новгорода. Вакансия освобождается через восемь месяцев — в Нижнем нашёлся старый знакомый, который держит очередь; если к маю-июню у меня будет свидетельство от местного начальства — меня включат в третью из трёх кандидатур, и шансы у меня приличные.
Говорил ровно, на одной высоте, без просительных интонаций. Прошение — казённое, по форме, не одолжение. Он ставил меня в положение, где мне проще всего было выполнить формальную просьбу, чем не выполнить.
Я смотрел на него.
— Это вы хорошо подготовились, Василий Алексеевич. Запечатано с утра?
— В субботу вечером. — Он сжал переносицу большим и указательным пальцами — быстрый, сдавленный жест, как будто отодвигал мигрень. — Вчера дописывал, сегодня с утра нёс в управу.
— Вы знали про представление из Казани?
Секунда молчания.
— Знал, Павел Андреевич. Неделю назад.
— Через кого?
— У меня в Казани знакомый из старых. Переписывает в присутствии. Не по этой линии — по гражданской, но мимо него ходит, что где-то в уезде заведено производство на вашу и мою сторону. Подробностей он не знал, только то, что представление подписано в Петербурге по двум пунктам и что фамилия моя в них фигурирует. Я это узнал тридцать первого декабря, если быть точным, в рождественском письме.
Я поставил локти на стол, сцепил пальцы. Смотрел на Залесского.
Он сидел, не отводя взгляда. Руки лежали на коленях — ладонью вниз, пальцы чуть согнуты, как если бы только что отпустили что-то тяжёлое и приходили в своё положение.
Я принял решение за полсекунды. Потом ещё несколько секунд думал — правильно ли принял; потом понял, что правильно, и достал из нижнего ящика стола копию представления, которую Долгушин прислал в четверг. Положил перед Залесским.
— Читайте.
Залесский посмотрел на лист. На меня — коротко. Потом на лист.
— Павел Андреевич, это ведь у вас неофициально.
— Неофициально. Но — лучше, чтобы вы прочли сами. Иначе работать с вами дальше — глухо.
Он кивнул коротко. Взял копию, начал читать. Прочитал первый раз быстро, второй — медленно, с карандашом (мой карандаш, я сам подал — Залесский сам у себя карандаша не держал в этом сюртуке, только в другом, школьном). Отметил оба пункта обвинения. Сжал переносицу ещё раз.
— Значит, всё-таки через меня.
— Не через вас. Вами. Разница — принципиальная.
— Поясните.
— «Через меня» значит, что вы — использованы без вашего ведома. «Вами» значит, что вы — использованы как инструмент, но сами вы не инструмент. Вы — человек. Это — юридическая разница и моральная разница одновременно. Первая защитима, вторая — нет, но нам здесь нужна именно первая.
Залесский посмотрел на меня долго. Я у него этого долгого взгляда раньше не видел — он обычно смотрит короткими вспышками, как человек, который отвык быть рассматриваемым без оглядки. Сейчас — длинно, изучающе.
— Хорошо. Что нужно с моей стороны.
— Объяснительная. На четыре-пять страниц. По пунктам: с июля восемьдесят первого — никаких политических тем, ни в школе, ни в частном. Программа преподавания — география и русский в гимназии, санитария в воскресной школе. Октябрьский разбор с Николаем — ваша позиция, ваш голос, ваше участие. Подпись, дата, дословная формула.
— Формула?
— «С изложенным и с пониманием последствий ложных показаний ознакомлен». Стандарт служебных расследований, не подозрений. Положит вас в административную плоскость, не в политическую.
— К какому сроку?
— Завтра к обеду. У меня сегодня Краснов будет после обеда, но основу пакета собираю к среде. Желательно — завтра. Будете писать здесь или у себя?
— У себя. Тише. И прошение о свидетельстве благонадёжности — оно пока остаётся у вас без движения или мы его к тому же пакету прилагаем?
— Прилагаем. Прошение, мой ответ положительный — оба в пакет. Они работают в том же направлении: человек, который просит перевода и получает от городского головы свидетельство благонадёжности, — это человек, которого вторично обвинять в политической неблагонадёжности уже процессуально неудобно.
— Хорошо.
Он встал. Взял свою запечатанную бумагу со стола, положил рядом с моей копией представления — и сразу отодвинул обратно, чтобы не смешалось.
— Павел Андреевич.
— Слушаю.
— Вы понимаете, что если эта копия — на неофициальных условиях — и я её прочёл — у вас теперь в моей памяти факт, которого у других участников пакета не будет.
— Понимаю.
— Это значит, что по мне — у вас ещё одна линия риска. Если я окажусь не тот, кого вы во мне видите, — я могу это использовать.
— Вы этого не сделаете.
— Почему вы уверены?
— Потому что вы пришли сегодня сами. Записку, которую я вам отправил в субботу, вы ещё не получили — она у Семёна Иваныча в гимназии, вы за ней пойдёте после управы. Вы пришли раньше записки, с прошением. Это — ваш ход, не мой. Человек, который делает первый ход в такой игре, обычно не делает двенадцатый грязным.
Залесский посмотрел на меня ещё раз — коротко, светло — и коротко кивнул.
— Завтра к обеду объяснительная будет у вас.
Вышел. Дверь закрылась.
Я убрал копию представления обратно в ящик. Прошение Залесского — в отдельную папку, где у меня собираются бумаги к пакету. На столе осталась пустота — утренние санитарные я пока не вернул. Посидел минуту.
Записка у Семёна Иваныча в гимназии была теперь вчерашним днём. Залесский её получит к вечеру, придя за жалованьем; увидит, что его уже позвали, а он уже пришёл. Маленькая временная рассогласованность — редкая, почти приятная.
Во вторник, одиннадцатого января, после обеда, пришли одновременно: Краснов — с воскресной школы, Залесский — с объяснительной. В управе пахло горячим хлебом из соседней булочной Прохорова (у Прохоровых только что вышла дневная выпечка, запах входил через щель у двери в переднюю). Сычёв подал чай — не самовар общего пользования, а маленький свой, который у него в углу стоит с декабря (я ему тогда купил, в подарок на сорок лет службы — Сычёв принял сдержанно, но пользуется ежедневно).
Залесский сразу передал мне пакет объяснительной. Четыре страницы, аккуратным твёрдым почерком, без помарок. Я пробежал глазами — по пунктам, как было договорено. Формула в конце стояла дословно. Я кивнул, положил к прошению в папку.
Краснов сел у печи — ближе, чем Залесский, он мёрзлый всегда (вегетарианская диета и саратовская привычка к теплу). Пил чай из стакана, держа его двумя ладонями, как пригоршню. Хмурый, но не раздражённый — у Краснова хмурость всегда сверху, а доброжелательность глубже, надо привыкнуть считывать в обратном порядке.
— Василий Лукич. — Я начал без длинных предисловий. — Нам нужно от вас свидетельство, к пакету по делу Василия Алексеевича. О его работе в воскресной школе с июля. О том, что преподавал, как преподавал, и какова была его роль в октябрьском разборе с Николаем.
— Я понял.
— Пишите здесь, в соседней комнате, там свободный стол. Форма — простая служебная, с обращением «В ведомство, рассматривающее дело по представлению от такого-то числа». Четыре-пять абзацев. Я подпишу своей стороной.
— Сколько времени у меня есть.
— Час или два. Сколько потребуется.
Краснов встал, пошёл в соседнюю комнату — небольшую, где у Сычёва хранится текущая переписка. Там письменный стол, чернильница, перо, бумага. Я проводил его взглядом.
Залесский сидел на стуле у моего стола, чуть в стороне. Отставил стакан.
— Павел Андреевич, я здесь лишний, пока Василий Лукич пишет. Я буду ждать в приёмной.
— Нет, сидите. Нам с вами ещё нужно кое-что обсудить — по прошению. Пока Василий Лукич пишет, мы это обговорим.
Сел обратно. Полчаса мы с ним обсуждали детали перевода в Нижний: кто знакомый в Нижегородской классической гимназии (дядя жены, инспектор из казанских), какие документы со стороны Бережанска я готов приложить к прошению, как лучше оформлять содержательную часть (через характеристику преподавательских заслуг, не через «политическую благонадёжность» — второе раздражает рецензентов, первое проходит без трений). Разговор был деловой, в ровном тоне, без напряжения.
Через час Краснов заглянул в кабинет.
— Павел Андреевич, я одну страницу испортил. Прошу прощения — взял новый лист.
— Испортили? Что значит испортили?
— Почерк съехал к середине, не нравится мне читать потом такое. Буду заново.
Ушёл обратно. Я повернулся к Залесскому. Залесский едва заметно улыбнулся — первая улыбка у него за два дня.
— Он всегда так, Павел Андреевич. Казённую бумагу пишет, как старик молитву перед причастием. Три раза перепишет, и на четвёртый — подаст.
— Это у него от чего?
— От студенческих лет. В семьдесят пятом, когда его брали в первый раз, у него при обыске нашли черновик письма, которое он писал три недели и которое так и не дописал — там одно место ему не давалось. Письмо было частное, к товарищу по кружку. Но потому что не дописано — следователь посчитал, что Краснов что-то скрывает, и допрашивал его по этому письму три дня. С тех пор у него такая манера: если пишешь казённое — пиши до конца и начисто, иначе могут придраться к любой черновой строчке.
Я слушал. Это была новая информация: Залесский, который в Бережанске стоит на разных берегах с Красновым (один — бывший ссыльный, другой — ссыльный действующий, один — из старой народовольческой среды, другой — из более поздней, более размытой), знает Краснова по фактам биографии, которые у Краснова вслух не рассказаны. Значит, где-то они эти факты проговаривали. В воскресной школе, наверное. Или у Серафима в ризнице, где чай иногда пьют и учителя заодно.
Через сорок минут Краснов вышел из соседней комнаты. Вид у него был спокойный — испорченные черновики остались там, на столе, стопкой. Вид человека, который вышел из короткого волнения и вернулся к себе. Я потом ему скажу, чтоб черновики он забрал и сжёг; в управе чужие черновики по чужим делам лежать не должны.
— Готово, Павел Андреевич.
Положил лист передо мной.
'В ведомство, рассматривающее дело по представлению от 5 января 1882 года.
С июля 1881 года свидетельствую о работе В. А. Залесского в Бережанской воскресной школе в качестве преподавателя санитарии и гражданских начал. Предметы преподавал согласно утверждённой программе, политического содержания в преподавании не допускал, что подтверждается присутствием на занятиях настоятеля Преображенского собора отца Серафима и городского головы П. А. Стрешнева в отдельных случаях. По октябрьскому инциденту с Н. П. Стрешневым заявляю: В. А. Залесский был привлечён к разбору как свидетель и участник примирения, инициатором инцидента не являлся; факты изложены в дневнике воскресной школы за октябрь 1881 года.
В. Л. Краснов, учитель Бережанской воскресной школы.
11 января 1882 года.'
Почерк ровный, без нажимных неровностей — Краснов действительно переписал набело, после первых неудачных подходов рука успокоилась. Внизу — пустая строка для моей подписи: «С изложенным согласен, городской голова П. А. Стрешнев».
Я прочёл вслух — сначала Залесскому, потом Краснову, чтобы оба слышали, как это звучит.
— Точно и верно, — сказал Залесский.
— По мне — как надо, — сказал Краснов.
Я обмакнул перо, подписал. Положил к первой папке.
Два подписанных документа из пяти.
Краснов встал, потянулся за перчатками.
— Василий Алексеевич. Когда вы уедете в Нижний — школе будет хуже.
Залесский ответил не сразу. Несколько секунд молчал — сжал переносицу, потом отнял руку.
— Школа после меня будет такой же, Василий Лукич. Может быть, лучше. Это зависит от того, кого на моё место пришлют. Если пришлют хорошего — лучше. Если плохого — а Бережанску плохого не пришлют, потому что вы и Павел Андреевич не позволите, — то хуже не будет точно.
— Вы за нас не расписывайтесь, Василий Алексеевич.
— Я не за вас. Я за то, что я успел увидеть.
Короткая пауза. Оба встали, попрощались, вышли.
Я остался с папкой. На столе — остывший чай у Сычёва, запах хлеба, тишина вечернего управского коридора.
В среду двенадцатого января, поздно, я один в кабинете.
Управу я обычно покидаю к семи, но в этот день остался до девяти — хотел пройти по комплекту. Пять бумаг в пакет: прошение Залесского о свидетельстве благонадёжности (есть, моё согласие — устно подтверждено, письменно приложу завтра); объяснительная Залесского (есть); свидетельство Краснова (есть); акт о ревизии трактиров от 24.10.1881 с четырьмя подписями (достал из шкатулки, положил к остальным); пустые места для Серафима (воскресенье, 16 января), Вебера (пятница, 14 января) и Кашина (через Цукермана, среда-четверг на следующей неделе).
Сверил между собой. В свидетельстве Краснова и в объяснительной Залесского октябрьский инцидент с Николаем изложен согласованно: разбор частный, Залесский — свидетель и участник примирения, школьный дневник за октябрь имеется. Даты не расходятся. Формулировки в общей плоскости — «служебной», не «политической», как и требовалось.
Под столом у меня с лета чадит самовар. В смысле — управский самовар, общего пользования, который Сычёв наполняет с утра и который к вечеру обычно пустеет. Я за десять месяцев с ним так и не сладил. Если фитиль поставить по центру — чадит в левый бок; если сместить к правому боку — чадит в передний; если потушить и разжечь заново — сначала не загорается, потом схватывает разом и дымит во все стороны. Я с этим самоваром имею отдельные отношения — в ряду моих личных побед он не значится.
Вечером я попробовал ещё раз. Поставил воду, сместил фитиль вправо (последняя гипотеза, которую я проверял) — самовар зачадил в передний бок, ровно туда, где у меня на столе лежал пакет. Я отодвинул пакет вбок. Самовар переключился чадить в левый. Я отодвинул самовар на приставной стол (чугунный, у окна). Самовар стал чадить в окно, в двойные рамы, по краю которых у Сычёва с осени проложена вата для тепла. Значит, остановлюсь на этом — чадит в окно, а не в пакет; мне достаточно. Через десять минут вода вскипела, я заварил себе чаю, налил в свой стакан (не в подстаканник — подстаканник у меня дома, в управе я пью из стакана с чайной ложкой, как мещанин). Горячий. Хороший.
С самоваром к концу десятого месяца работы я наладил отношения только в одном режиме: быть с ним рядом и не мешать ему чадить в ту сторону, в которую он хочет. Это — возможно, главное, чему меня научил кабинет городского головы в плане технологий девятнадцатого века.
Я сел с чаем за стол. Посмотрел на пакет.
Две подписи на двух бумагах. Двадцать шестого января я должен буду положить этот пакет в сани с Ерофеем, Ерофей повезёт его в Казань; к пятнадцатому февраля ответ должен быть у Варфоломеева. (Варфоломеев. Новое имя, которое ещё до меня не дошло, но дойдёт — в январе или феврале, когда Долгушин уедет. Я пока работаю с Долгушиным как с действующим советником, но держу в голове, что в какой-то момент на конверте будет чужая подпись.)
Я подумал о Залесском.
Он пришёл сам. С прошением о переводе. С готовой бумагой, в сургуче, в субботу вечером запечатанной. Пришёл раньше, чем моя записка успела до него добраться. И решил раз и навсегда: выйти из-под меня, чтобы не оставаться пунктом второго обвинения в следующих петербургских бумагах.
За двадцать лет работы я видел такое дважды. Оба раза — не в Нижнеярске, раньше. Один — старший следователь полиции в моём родном городе, уходил в отставку сам, не дожидаясь, когда его попросят, потому что в его отделе началась служебная проверка, и он понимал: если останется, будут искать виноватого в коллективе, а если уйдёт — проверка ограничится бумагами. Второй — инженер городского строительного ведомства, переводился в соседний город за три месяца до того, как его контора попала в финансовую проверку; у него в городе оставались дети, семья, квартира, но он уехал, потому что знал, что при проверке за него начнут цепляться те, кто с ним работал по смежным контрактам. Оба — честные люди, которые ушли не от страха, а чтобы не подставить других.
Залесский — третий, у кого я это вижу.
И — первый, у кого я это вижу, зная его лично и держа с ним на одной стороне стола одну работу.
Я открыл зелёную тетрадь. Написал:
12 января. Пакет собирается. Две из пяти. Залесский пришёл сам — с прошением о переводе. Это значит, вторая линия обвинения рушится не потому, что я её опровергаю, а потому, что объект сам выходит из-под надзорного положения через перевод. Гордеев промахнулся с человеком.
Подчеркнул: Гордеев — промахнулся с человеком.
Остановился. Добавил ниже, без даты, в стороне:
Залесский из той редкой породы, которая выходит сама, чтобы другим не пришлось её защищать. Таких я за всю жизнь видел троих, включая его. Спасибо — не скажу; он не поймёт. Скажу только — этот пакет мы с Красновым собираем от своего имени, не от его.
Закрыл тетрадь. Запер ящик. Самовар остыл, чадить перестал. Я погасил керосиновую лампу, остался в кабинете с одной только косой полоской света из коридора (там Сычёв в своём углу что-то дописывал — Сычёв в такие поздние часы иногда доделывает свою третью тетрадь, которую он мне в декабре прочёл, и с тех пор не прячет, но и не навязывает).
Завтра — воскресная служба, разговор с Серафимом в ризнице. В пятницу — Вебер. На следующей неделе — Кашин через Цукермана.
Пакет растёт. Ответ ляжет в Казани к пятому февраля, в Петербург дойдёт к пятнадцатому. Под копиями будет стоять подпись губернского советника — и, скорее всего, не Долгушина. Долгушин уходит; Долгушин в декабре предупредил, что январь-февраль будет работой его сменщика.
Вот это было тем, что я держал в голове и о чём не писал в тетради: на следующем уведомлении из Казани подпись будет другая. И от того, какой она окажется, будет зависеть, в какой тональности мы продолжим ответ после пятнадцатого февраля.
Вышел из управы. На Соборной — ясный морозный вечер, минус восемнадцать, скрип снега под сапогом сухой и чистый. Один из тридцати фонарей у собора горел ровно, без колебаний, как и прежде.