К книге
ИгрокГлава 19
79%
Глава 19
19

Глава 19

Дверь поддалась, и тут же дохнуло смрадом, прелым тряпьем, плесенью и еще хрен разберешь чем.

Керосинка на прилавке коптила, а вокруг стояли те же горы: армяки на веревках, сапоги пирамидой у стены, детский башмачок без пары. Ничего не поменялось с прошлого моего посещения этого бутика!

Старик сидел и кутался в облезлый салоп, спицы ходили в руках сами по себе.

Он поднял голову и прошелся взглядом по мятому платью и разбитой скуле.

Спицы не остановились.

— Опять ты, — проскрипел дед.

— Одеться надо, — сказал я. — Как тогда.

— Хм.

Он отложил вязанье, поднялся проворно и пошел вдоль веревок с тряпьем.

— Армяк? — проскрипел он.

— Давай.

Старик тут же бросил на прилавок драную овчину с черными подпалинами, рукав которой держался на честном слове.

— Шапка?

— Давай.

— Порты?

— Тоже. И обувку давай. Драную.

Дед замер. Здоровый глаз прищурился.

— Дык у тебя ж свои добрые.

— Ага, добрые, — скривился я.

Дед хмыкнул и полез в кучу.

Вытащил такое, что я едва не поморщился: две разные обувки, каблуки стоптаны в скос, подошвы на бечевке, из левой торчала солома.

— Годится, — со вздохом произнес я.

«И вот снова заморыш», — пронеслась мысль.

Я разулся, натянул опорки, а свои сапоги поставил на прилавок. Рядом бросил сюртук, воротничок, жилет, аккуратно убрал револьвер за пояс, а деньги под прищуром старьевщика переложил в единственный целый карман. Рядом опустил мешок с серебром.

— Вещи полежат у тебя до вечера, а может, до утра.

Старик посмотрел на сапоги. Потом на меня.

— А ежели не вернешься?

— Тогда все твое.

— Хм. — Он пожевал губами. — А ежели вернешься, а их нету?

Вот же старый черт.

Я положил на прилавок трешницу. Придавил пальцем.

— Тогда я расстроюсь!

Мы посмотрели друг на друга через прилавок, а потом он оскалился и взял трешницу.

— Полежат. — И тут же небрежно сгреб мои вещи под прилавок.

Я пошарил взглядом по полкам, где громоздилась всякая дрянь: щербатые чашки, гребни, ржавые ножницы, дверные ручки. И заметил осколок зеркала с ладонь размером.

Взял, повертел. Мутновато, но видно.

— Это тоже беру.

Дед скосил глаз.

— Зеркало?

— Зеркало.

— На кой оборванцу зеркало? Глядеть в него будешь на красоту свою? Был барчуком, стал нищим. — И захохотал над собственной шуткой. — Кому расскажешь, не поверят.

— Вот и не трепли почем зря, еще бечевку давай. Аршина три.

Спустя минуту он протянул мне требуемое, я расплатился. А потом положил сверху еще. Красненькую.

Дед на нее уставился.

— Это за что?

— За разговор. Поговорить хочу, батя.

Он не притронулся. Смотрел то на бумажку, то на меня.

— О чем?

— О человеке. Хват. Слыхал про такого?

Керосинка потрескивала, а где-то в углу пискнуло и заскреблось. Старик медленно накрыл красненькую ладонью и потянул к себе.

— Слыхал. Кто ж о нем не слыхал.

Сел обратно. Взялся за спицы и заговорил — буднично, будто про погоду.

— Артель под ним. Человек двадцать, а то и поболе. Дела делают всякие — где кого подкараулят, где лавку обнесут. Мужики бедовые, каторжные почти все.

— Дальше.

— А что дальше? — Дед пожал плечами. — Дело сделал — гуляет, как в последний раз.

— Часто?

— Всякий раз. — Спицы щелкали. — Как фарт словил, так и запил. Ден на пять, покуда деньги не спустит. Не могет иначе, натура такая. У них там завсегда: сперва делят, потом пьют, потом бьют друг дружку по пьяни, а после опять пьют. И за водкой в «Каторгу» бегают — только пятки сверкают.

— Гуляют там же, поди?

— Тю-ю. — Дед опустил спицы и глянул на меня, как на убогого. — Ты че, паря. У Ярошенки?

— Ну.

— Дык не в самом кабаке, а в доме там ночлежка. Домина в три этажа, народу — что вшей в шубе, в каждой каморке по десятку душ вповалку.

Он мотнул головой вбок.

— «Каторга» — она под ночлежкой сидит, в подвале. Кабак и кабак. А сами-то они за углом. Ерохинский дом. Пустой стоит.

«Ах ты ж».

Плюгавый так и сказал: «В Свином переулке трактир „Каторга“». Ориентир дал по кабаку — его всякая собака знает, а дом поди объясни.

А я услышал «за „Каторгой“» и решил, что они над кабаком и сидят. Само сложилось, гладко.

— Расскажи про дом.

Дед хмыкнул.

— А чего рассказывать. Развалюха. Ерохин помер, наследникам такое счастье и даром не нужно, вот и стоит пустой да гниет.

— Ход какой?

— Парадная одна. Со двора хода нету, там глухо.

— Чердак?

— А че чердак. — Он пожал плечами. — Заколочен, поди, кому он нужен.

Дом с одним входом — это дом с одним выходом. Мне это не понравилось.

— Заколочено там все, что ли?

— Заколочено. — Дед скривил рот. — Токмо кому те доски указ. Ночлежники повадились лазить — которые пятака на койку не наскребли. Костерок разведут прямо посередь комнаты, тем и греются. Много так поперемерзло, кстати. А после Хват туда въехал, и все не ходют теперича.

Уже кое-что, уже не вслепую.

— Батя. Еще одно.

И положил на прилавок пятерку.

Старик взял ее уже без удивления.

— Ну?

— Совет дай.

Он поднял голову. Здоровый глаз уставился на меня в упор — и в первый раз за все время в нем что-то мелькнуло. Не сочувствие, а любопытство.

— Совет, — повторил дед. Пожевал губами. — Совет, стало быть.

Помолчал.

— У меня своих шестеро было, — сказал он вдруг. — Живых-то, поди, двое али трое. Не считал давно. — Он снова взялся за спицы. — И ни одному я советов не давал. Не спрашивали!

— А я спрашиваю, — глянул я на него серьезно.

— А ты спрашиваешь. — Он щелкнул петлей. — Ну, слухай. Совет мой такой: не ходи.

Я молчал.

— Не ходи туда. Ни к Хвату, ни в «Каторгу», никуда. Бери свои сапоги, обувайся и ступай откуда пришел. У тебя вон и платье чистое, и деньги водятся.

— А ежели надо?

— Тогда сожрут. — Дед пожал плечами. — Сожрут и косточек не выплюнут. Ты для них кто? Их двадцать, а ты один, и рожа у тебя битая. — Протянул он довольно. — Кто ж тебя так уделал-то?

— Не твое дело.

— Верно. Не мое.

Спицы щелкали. Я молчал, и он это молчание отлично понял.

Дед вздохнул. Отложил вязанье. Оглядел меня целиком — с драного армяка до опорок, из которых торчала солома.

— Не послушаешь ведь, — сказал он с ленивой тоской. — Вижу, отчаянный. Такие или вверх, или сразу в могилку. В могилку чаще!

— Не послушаю, — усмехнулся я.

— Ну и ступай. — Он махнул рукой. — Только это… — Дед поднял корявый палец. — В «Каторге», ежели сядешь, слухай сюда.

— Слушаю.

— Бери яйца. Печеные, в золе, в скорлупе. И водку — токмо запечатанную. И чтоб при тебе печать ломали, понял? При тебе.

— А чего так?

— А того. — Он оскалил беззубый рот. — Посуду там сроду не мыли. Ни разу за все годы. Хлебнешь из ихнего стакана — и через неделю тиф али похуже чего. Ты думаешь, там только от ножа мрут? От ножа реже.

— Понял.

— То-то. — Он снова взялся за спицы. — А вообще есть и поприличней заведения. «Пересыльный» вон. Али «Сибирь».

Я усмехнулся.

— Спасибо, батя.

Поправил шапку, сунул поглубже за пазуху осколок. Провел ладонью по подоконнику — палец стал черным — и втер эту дрянь в лицо, в шею, в руки и в армяк.

Пошел к двери, и тут старик за спиной захихикал. Я обернулся, он сидел, скрючившись над вязаньем, и трясся от смеха.

— Ты чего?

— Да так. — Он утер слезящийся глаз. — Шестеро, говорю, было. А седьмой-то — вон он. Нежданный.

И засмеялся пуще, показывая голые десны.

— Иди, сынок. Иди-иди. Свечку тебе поставлю, ежели не вернешься, копеечную!

— Поставь. Только за упокой не спеши. Мне еще сапоги забирать.

Дверь я толкнул плечом, и Хитровка приняла меня обратно, как прочую падаль, не глядя.

Я шел шаркающим шагом, головой вниз, руки в рукава. Опорки хлюпали по черной жиже, солома в левой уже промокла.

Смотрел исподлобья.

Площадь гудела. У рынка меня встретило месиво: серые спины, мятые шапки, пар изо ртов. Местные обитатели стояли кучками, курили, торговались. Кто-то продавал сапог. Один сапог, левый. Держал на вытянутой руке и орал цену.

Вдоль стен сидели те, кому уже не подняться. Один — с обмотанными культями. Второй, просто уткнувшись лицом в снег, и его обходили не глядя.

Бабы у котлов торговали варевом. Из чанов валил пар, и несло оттуда так, что я еле подавил позывы к рвоте.

Меня толкали, я не оборачивался.

По ходу подмечая все, что могло пригодиться.

Дом Ярошенко я узнал раньше, чем разглядел.

Он навис над переулком глыбой в три этажа — длинный, темный, с бесконечными рядами мелких окон. Из них торчали трубы, свисало тряпье, на веревке моталось замерзшее белье. Со стороны двора к стенам лепились галереи — не то балконы, не то мостки, деревянные и железные вперемешку, ярус над ярусом. По ним двигались люди. Кто-то курил, свесившись через перила. Кто-то тащил ведро.

Муравейник.

«И я собирался их тут искать. Спасибо, батя».

Внизу, у самого фундамента, темнела дверь. Низкая, вросшая в землю, ступени вниз. Ни вывески, ни надписи.

Дверь открылась — вышли двое, постояли, покачиваясь. Один сплюнул под ноги, второй помочился прямо у стены. Побрели, я подождал, пока отойдут, и спустился.

Створка пошла тяжело, с чмоканьем, и меня накрыло с головой.

Липкая жара и вонь, я стал дышать ртом.

Гул ударил в уши: кто орет, кто спорит, кто ржет, кто поет. Звенели стаканы. Где-то грохнуло — не то стол опрокинули, не то человека. Никто не обернулся.

Керосинки висели под потолком в железных сетках, коптили, и в этом тусклом полусвете лица теряли черты — рожи, а не лица. Окна имелись, да толку, все грязные и закопченные.

Своды низкие, кирпичные, в саже. Столы просто доски на козлах, а пол земляной и склизкий.

Народу — битком.

Я двинулся вдоль стены, ссутулившись, глядя под ноги. Пара мужиков головы повернули — лениво скользнули взглядами и потеряли интерес. Говор тут стоял свой. Я улавливал через слово: «скула», «отначил» и «шнифты», «ходил по мокрому» да «фартанул».

И тут я нашел себе угол. Дальний, где своды сходились и было потемнее. Стол на двоих, один край занимал спящий — уронил голову в лужу на столешнице и мерно всхрапывал.

Сел спиной к камню, лицом в зал. Отсюда просматривалась стойка — доска на бочках и половина зала.

Не прошло и пары минут, как надо мной навис половой, здоровый малый со сломанным носом и без одного уха.

— Ну?

Головы я не поднял.

— Яиц печеных дай, — просипел. — В золе которые, и водки полуштоф. Запечатанный.

Половой хмыкнул.

— Запечатанный ему.

— Запечатанный, и печать при мне ломай.

Он посмотрел чуть внимательнее. Секунду. Потом мотнул головой.

— Семишник, вперед!

Я выложил монеты. Он сгреб и ушел.

Водку принесли с сургучом. Половой отбил горлышко об угол стола — привычно, одним движением — и брякнул рядом стакан.

Мутный, грязный, весь черный, я на него даже смотреть не стал.

Яйца легли горкой, теплые, в саже. Я взял одно, обстучал о столешницу, облупил черными пальцами и стал слушать.

За соседним столом ругались из-за долга. Дальше двое обсуждали, брать ли кого-то на работу, и по тону было ясно, что не в артель ткачей зовут. Еще дальше немолодой, весь черный от копоти, втолковывал парню, что по мокрому больше не идет, зарекся.

И между всем этим проскакивало нужное. Я расковырял еще яйцо.

За стойкой возились с посудой, и оттуда долетело — лениво, между делом:

— … час назад прибегал.

— А чего им. Гуляют, фарт, поди, словил, ты ж его знаешь, вот и начал.

Я прикидывал, что они как раз вернулись, пока я барыгу раскрутил да сюда добрался, — и не заметил, как ко мне подсели.

— Позволите?

Я поднял глаза.

Напротив, на краю скамьи, примостился человек лет сорока или тридцати, тут не разберешь. Худой до прозрачности. Пальто на нем когда-то было приличное, с бархатным воротником, — сейчас от него остались проплешины, полы обтрепались в бахрому. Под пальто рубаха без ворота.

Пальцы у него были в чернилах, и держался он прямо. Все тут сидели скрючившись, а этот прямо.

Смотрел не на меня, а на бутыль и яйца.

— Прошу простить великодушно, — сказал он и слегка наклонил голову. — Я вижу, вы располагаете. А я, представьте, нынче в некотором… затруднении.

Тут все были в затруднении, но так не говорили.

Я молчал.

— Осмелюсь предложить обмен, — продолжал он невозмутимо. — Вы — рюмку. Я — беседу. Уверяю, беседа со мной стоит дороже. — Он усмехнулся, показав гнилые зубы. — В известном смысле я тут единственный, с кем можно побеседовать тихо.

Глаза умные, злые, плавающие.

— Пей. — Я подвинул к нему бутыль.

— Вы истинный…

— Стакан свой бери.

Он моргнул. Хмыкнул одобрительно и вытащил из кармана жестяную мятую кружку — носил, видать, всегда при себе.

— Вы, я вижу, человек осторожный. Похвально, тут это редкость, — говорил он, а руки уже действовали. Накапав себе в стакан, он приподнял его и выдал: — Ну-с за беседу. — И выпил. Передернулся всем телом, выдохнул и сразу налил вторую.

— Так о чем вам угодно беседовать?

— Да ни о чем. Скучно сижу.

— Ску-учно, — протянул он. Выпил вторую, и глаза сделались влажные. — В сем вертепе и скучно?

Он повел рукой вокруг, широко, будто показывал мне залу дворянского собрания.

— А между тем вы находитесь в примечательнейшем месте, милостивый государь. Знаете ли, где вы сидите?

Я пожал плечами.

— В кабаке.

— В кабаке! — Он фыркнул. — Вы сидите на дне. На последнем, окончательном дне русской жизни. Ниже — только могила, и то не всякому, иных прямо в яму, без отпевания.

Налил третью и посмотрел на нее с нежностью.

— Сюда приходят те, кому больше некуда. И тут же, за соседним столом, сидят те, кто пришел по собственной воле — потому что здесь их не ищут.

Он глянул на меня поверх кружки.

— Городовой сюда один не спустится. Никогда. Только облавой, наряд с наганами, и то с опаской. Прошлым месяцем спустились — одного вынесли, ногами веред, да и остальные пострадали весьма.

— Народу много ходит.

— Ходит. — Он махнул рукой. — Приходят и уходят, иные не уходят.

— А работа тут какая-то есть?

— Рабо-ота. — Он засмеялся и закашлялся. — Работа тут одна, и вы ее знаете не хуже моего. Приезжает человек, положим, из мест далеких. Сибирью зовется. И первое, куда идет, — это сюда. Тут его приветят и спрячут, к делу приставят. Иные прямо с этапа — и через неделю уже при деле.

Он снова налил, и рука дрогнула.

— Биржа, милостивый государь. Настоящая биржа труда. С той лишь разницей, что труд тут… специфический.

— И много таких бирж? — хмыкнул я.

— Достаточно. — Он сощурился. — А вам, простите, зачем?

Я поднял на него глаза.

— Я не отсюда. Пришлый, вот, осмотреться надо.

Он глядел долго и что-то понял — не все, но что-то. Умный был, сволочь, даже спитой.

— Осмотреться, — повторил он. — Ну-ну.

Помолчал.

— Осматривайтесь. Только с оглядкой. Тут, знаете, любопытство — как открытая рана: антонову болезнь легко подцепить.

Выпил.

— Хотите добрый совет? Бесплатно, сверх уговора. — Он наклонился через стол, и я почуял его дыхание — сивуха и гниль. — Кого бы вы ни искали — не спрашивайте о нем напрямую. Никогда. Тут все все расскажут. И тому, о ком спрашивали, — первому. Быстрее, чем вы отсюда выйдете.

Нашел чему учить, хмыкнул я.

— Спасибо.

— Не за что. — Он откинулся, снова прямой, как на приеме. — Мне это ничего не стоит. Мне вообще уже ничего…

Я подвинул к нему бутыль — все, что осталось.

— Допивай.

Он поглядел на водку, потом на меня — и в глазах мелькнуло что-то похожее на стыд. Мелькнуло и погасло.

— Вы, вероятно, полагаете, что делаете доброе дело.

— Нет, — честно ответил я.

Он засмеялся. Гулко, надсадно, кашлем.

— Хороший ответ. Прекрасный. — Налил себе полную. — Знаете, а вы правда не отсюда. И знаете что? Уходите поскорее.

Я поднялся.

— От себя не уйти, а это место ничуть не хуже других! Бывай!

— И вам не хворать, — отозвался он, глядя уже мимо меня, в красный полумрак. — Роль, знаете ли, надобно доиграть. Всякую роль надобно доиграть до конца. Даже дурную.

Я двинулся к выходу, ссутулившись, глядя под ноги.

Дверь чмокнула, выпуская меня вместе с клубом смрадного пара, и мороз ударил в мокрое лицо. Я поднялся по ступеням и пошел за угол.

Нужный мне дом стоял на углу. Я прошел мимо не останавливаясь, не задирая головы. Брел себе оборванец по своим делам.

Двухэтажный, кирпичный, штукатурка облупилась. Когда-то был крашен в желтое — теперь от краски остались пятна, как лишай. Крыша просела горбом, водосток оторвался и качался на ветру. Из карниза торчали пучки прошлогодней травы. Мертвый дом.

Живой дышит: трубы курятся, окна светятся, у крыльца натоптано, дети орут. Этот стоял глухой. Ни дымка.

Я прошел до конца переулка, свернул за угол, прошел еще немного — и повернул назад, другой стороной. Второй заход. Медленнее.

Первый этаж был заколочен. Доски крест-накрест, серые, потрескавшиеся, торчащими гвоздями. Но не везде. Вон доска отодрана и брошена под стену, рама выбита, чернеет дыра. Вон еще: доски держатся на одном гвозде, отведены вбок, как створка.

Ночлежники наковыряли. Спали тут, пока Хват не въехал.

Обогнув дом, я вышел во двор. Он был так себе — щель между стеной и соседним забором. Сугробы, куча битого кирпича, остов саней без полозьев. Никого.

И вот тут я увидел его. Окно первого этажа. Единственное во всем доме, что не заколочено.

Стекло целое, изнутри завешено чем-то темным — не то дерюгой, не то одеялом. До края тряпка не доходила, и там пробивалась узкая полоска света. Желтая, дрожащая.

«Вот их лаз».

Себе они выход оставили. Всякая нора имеет второй ход, иначе это не нора, а могила. Они это знают не хуже меня. Я прошел мимо, не сбавляя шага, свернул за угол и оттуда посчитал.

Окно во двор — второе от края. Значит, комната угловая, смотрит во двор. Из подъезда — вторая дверь.

Дальше — парадная.

Она смотрела в переулок: облезлая и перекошенная дверь. И вот тут было широко натоптано. Значит, ходят часто.

Больше входов не было. Я обошел дом целиком, по всем четырем сторонам для верности. Со стороны соседнего дома была глухая стена. С торца — тоже.

Одна парадная. И все.

Я встал у забора напротив, спиной, сунул руки в рукава, будто греюсь. И принялся анализировать.

Войти можно тремя путями. Парадной — в лоб, на виду у всего переулка. Окном — прямо в комнату, где они сидят, что даже не смешно. И ночлежными дырами в пустые квартиры. А выйти — только назад. Теми же дорогами.

Я оттолкнулся от забора и двинулся вдоль переулка — медленно, шаркая.

«Ну, давай, Сеня. Раскладывай».

Взять в «Каторге» водки, подняться и постучать. Дверь откроют сами, изнутри. Причем двое видели мою рожу. Открыли, и вот он я, с бутылями, как дурак, на собственные поминки водки принес.

Ну, положим, незнакомый бы открыл. Стою у двери и говорю: «От хозяина „Каторги“ в знак уважения».

Кабатчик на Хитровке шлет водку даром, ага, прям шутка дня. Первая их мысль будет не «спасибо», а «чего это вдруг?». Вторая: «Придержим-ка доброхота да поспрошаем».

«Не вариант», — подытожил я.

Караулить у парадной, а смысл? Ни черта мне это не даст.

А время работает на них. Двадцать человек в артели. Но они вернутся.

Дождаться ночи. Пока перепьются и уснут вповалку, сломать дверь и попробовать взять свое. Тихо не получится сломать, а там столько народу, что кто-то явно не будет спать, и здравствуй, дорогой!

Я остановился на углу, привалился плечом к стене.

Пять патронов в барабане, только и все.

Я обдумал все еще раз, ища вариант, который мог упустить, и не нашел.

Уйти?

Мысль подкатила трезвая, разумная. Плюнуть на золото, вернуться в «Славянский базар», отмыться, сесть на поезд. Живым.

Я посмотрел на нее со стороны и понял: не могу. Не из-за денег — хотя денег и золота было жалко до зубовного скрежета, а уж трость тем более. Оставалось единственное — идти и смотреть. Просто пойти и оглядеться. Может, зацепится что.

Я оттолкнулся от стены, поправил шапку, пошел к парадной и поднялся по двум ступеням, отвел плечом висящую доску и заглянул. Тьма стояла почти полная — свет цедился сверху, из окошка на площадке, серый и слабый. Постепенно проступили стены, ободранные до кирпича, лестница, дверные проемы.

Сверху доносились голоса: глухо и неразборчиво. Я замер и постоял с полминуты, прислушиваясь.

На этаже слева и справа было по две квартиры, нужная мне слева, там единственная дверь оказалась с ручкой, а та, что рядом, стояла заколоченной. Справа же и вовсе без не было дверей, и от одного проема тянуло гарью. Я заглянул, комната была выпотрошена. Прошел чуть дальше, еще одна комната, а посреди чернело кострище. Прямо на голых досках круг золы, головешки. Пол вокруг прогорел до угля.

Вокруг валялось слежавшееся тряпье, вмерзшее в пол. Черепки, обглоданная кость, пустая бутылка, а в углу что-то лежало под рогожей. Я подошел и поддел носком.

Из-под рогожи выступила рука. Темная, ссохшаяся и уже не пахнущая. Я опустил рогожу. Ровно, как было.

Вышел и аккуратно подошел к нужной мне двери. Перед ней было вытоптано до черного лоска.

Из-под нее выбивалась полоска света и голоса. Я прислушался и стало ясно: четыре, может, пять. Гудели вперемешку, перебивая друг друга. Кто-то захохотал. Загремело — не то стакан упал, не то стул.

Осторожно, двумя пальцами, взялся за ручку и потянул. Плавно, на волос, без рывка. Не поддалась. Заперто изнутри. Отпустил так же плавно.

Обернувшись, двинулся к лестнице и наверх. По краю ступеней вышел на площадку. Все двери оказались заколочены наглухо, потом был еще этаж и над головой люк. Я долго глядел наверх.

Поперек люка шли доски, прихваченные к балкам гвоздями.

Вздохнув, я спустился до поворота лестницы между этажами. Тут была ниша и просматривались и их дверь, и парадная. Встал, прижался спиной к холодной стене.

Идей не было, и все сводилось к одному: нужно, чтобы дверь открылась. Сама, а для этого придется подождать. Это единственный шанс!

«Значит, ждем».

Холод забирался под армяк, полз по спине. Пальцы в мокрых опорках не чувствовались вовсе. Я шевелил ими потихоньку, сжимал и разжимал.

А там смеялись, орали, кто-то затянул песню — с середины, не в лад, и его не поддержали.

Прошло минут пять, а потом за дверью грохнуло.

— … да чего я-то⁈ — раздалось глухо, зло. — Чего опять я⁈

Ему ответили неразборчиво.

— Ну и катись сам! — Голос приблизился к двери. — Второй раз уже гоняете! Ноги-то не казенные!

Загремел засов, а я вжался в нишу — и выдернул из-за пазухи осколок. Зеркальце легло в ладонь. Я выставил его из-за угла — на палец, не больше, — повернул и направил чуть вниз.

В мутном пятне качнулась площадка. Дверь открылась, и вышел мужик. Невысокий, кряжистый, в накинутом на плечи полушубке, без шапки. Волосы дыбом, рожа красная, распаренная.

Обернулся в проем:

— … сами бы разок сбегали, а то расселись.

Оттуда загоготали.

Он махнул рукой и потопал, ворча под нос:

— Принеси-подай… то одно, то другое… чисто прислуга… Дык хоть пожру спокойно, покуда эти оглоеды еще не вернулись, все жратву сожрут, черти…

Он прошел к выходу, я не дышал. Дверь в квартиру осталась открытой, не нараспашку — притворена, но не заперта.

«Конечно. На пять минут же вышел, туда и обратно».

Я убрал зеркальце за пазуху.

До «Каторги» отсюда — за угол, шагов триста. Туда и обратно. Пьяному — минут восемь. Может, десять, если станет пить у стойки. Может, шесть, если поторопится.

Восемь минут, и в них надо уложить все, рука уже полезла за пояс и нащупала рукоять «Бульдога».

Пять патронов, всего пять.

Предыдущая главаГлава 19 из 24Следующая глава