К книге
ИгрокГлава 16
67%
Глава 16
16

Глава 16

Я прошел мимо, стянул с себя грязные штаны, под которыми прятались брюки, и опустился в кресло. Ноги гудели.

— Тише, мсье.

Дюбуа заметался по гостиной — от окна к двери, от двери к столику, где стоял початый графин. Руки его жили отдельной жизнью: то взлетали к вискам, то рубили воздух, то хватались за спинку стула.

— Тише⁈ Вы мне говорите «тише»⁈ — Голос сорвался на фальцет. — Мы же условились, мсье! Кажется, у нас был уговор: я не лезу в ваши дела, а вы не втягиваете меня в свои эскапады! А это как прикажете называть⁈

Он ткнул в меня пальцем — сверху вниз, обвиняюще.

— Вас видели. Швейцар видел. Метрдотель. Половые, горничные — в каком виде вы изволили воротиться!

— Видели, — согласился я.

Дюбуа набрал воздуха заново.

— А ежели это дойдет до мадам Адельсон⁈ — Он придвинулся, понизил голос, будто опекунша могла подслушивать, прячась за печью. — Она велела телеграфировать. Каждый божий день. И что мне ей писать, а? Что вверенный мне отрок отлучился на час, а явился ночью — черный, как трубочист, с изодранными кулаками?

Он выпрямился, прижал ладонь к груди.

— А ежели я смолчу из деликатности, и после откроется? Кто в ответе? Я. Я один. — Палец снова взмыл вверх. — Это ловушка, мсье. Вы ставите меня в невозможное положение.

Выдохшись, он отступил к окну. Постоял. Обернулся.

— Что мне думать? Ну? Что?

Отбрить его — дело нехитрое. Наплести с три короба — того легче, проглотит. Но мысль зацепилась не за француза. За нее. Докладывать Анне Францевне или нет — вот что вертелось.

Прикинул так и эдак. Выходило — стоит.

— Сядьте, мсье, — сказал я. — И не голосите. Нет тут никакой ловушки.

— Но позвольте…

— Была встреча. — Я поднял глаза, и он умолк на полуслове. — С человеком из прежней моей жизни. Отдал старый долг. За себя и за Анну Францевну. Давний долг, тяжелый.

Француз захлопал глазами.

— Долг… — выговорил он. — Какой еще долг?

— Такой, о котором вам знать ни к чему. — Я устало потер лицо. — А ей — доложите. Все как есть, не таясь. Я и сам расскажу, как вернемся.

— Сами? — Он даже подался вперед, не веря.

— Сам. — Я откинулся на спинку, прикрыл глаза. — Ей стоит знать, мсье. Может, не поймет. Может, осудит — скорее всего, осудит, а все одно — знать ей стоит.

Тишина накрыла комнату, я приоткрыл веки. Дюбуа стоял посреди комнаты, опустив руки, и вид имел самый растерянный.

— Не разберу я вас, мсье, — пробормотал он, оправляя галстук дрожащими пальцами. — То вы скрытны, что твой заговорщик. То вдруг… нараспашку.

— Иной раз правда дешевле выходит. — Я улыбнулся. — Меньше хлопот.

Он еще повозился с галстуком, силясь вернуть осанку, и пробурчал:

— И все же это возмутительно. Так рисковать собой. В городе, где вас всякий…

— Возмутительно, — не стал спорить я. — Больше не повторится.

«Но это не точно», — хмыкнул про себя.

Поднялся, потянулся — в спине хрустнуло.

— А теперь спать, мсье. Завтра тяжелый день. Едем на погост, за Преображенскую заставу. Верст десять с гаком — полдня туда, полдня назад. Так что ложитесь, покуда есть время.

На слове «погост» Дюбуа переменился.

— Да, — обронил он тихо. — Конечно. Мать — дело святое.

Он поглядел на меня — уже без злости, качнул головой и ушел к себе. Дверь за ним притворилась почти беззвучно.

Малый в голубой рубахе, что поднялся следом, ждал у порога — за вещами.

— Забирай. — Я стянул штаны и рубаху с сапогами. — Почистить к утру. Осилишь?

— Будьте покойны, ваша милость. К свету как новенькое станет. — Малый сгреб все в охапку. — Еще чего изволите?

— Воды горячей. Помыться и к семи разбудить, не проспи.

— Лохань сей момент поставим, натаскаем, а в семь как штык постучу.

Он выскользнул. Вскоре двое втащили деревянную лохань, обшитую медью, разостлали простыню, начали лить воду — ведро за ведром, от нее пошел пар. Управились споро, молча кланяясь, и так же тихо исчезли.

Я разделся, влез в горячее. Грязь Хитровки сходила с меня серыми разводами, мутила воду.

«Ну, прощай, заморыш».

Я закрыл глаза, откинул голову на край лохани.

Вот и повидались, посмотрел. Есть о чем подумать. Есть с чем работать.

А завтра — Сенина матушка.

Вода остыла. Я обтерся, прошел в свою комнату, натянул чистое исподнее и лег. Внизу еле слышно играла ресторанная музыка. За окном скрипел под чьими-то полозьями снег.

Уснул сразу, будто провалился.

Ровно в назначенное время в дверь постучали.

— Ваша милость. Семь часов.

Малый уже вносил вычищенное платье: рубашка и брюки отглажены, сапоги надраены до блеска, ни следа вчерашней грязи. Хорошо работают, за то и деньги плачены.

Пока одевался, за стеной кряхтел и охал Дюбуа — тоже поднятый ни свет ни заря, недовольный. Спустились вниз вместе.

Ресторан поутру выглядел иначе. Стеклянная крыша пропускала жидкий серый свет, фонтан журчал, а зал… зал отходил после ночи.

За столами страдали.

Купцы сидели над тарелками зеленые, опухшие, всклокоченные. Кто держался за виски, кто дышал через раз. Половые сновали с подносами, на которых было выставлено спасение: рассол в графинчиках, соленые огурцы, моченая брусника. А иным требовалось поправить голову тем же, чем ушибли.

За соседним сидели столом трое сибиряков — те самые, что третий день гуляли напоказ, — опохмелялись мрачно и сосредоточенно. Один, рыжебородый, с лицом как печеное яблоко, тянул рассол прямо из горлышка и морщился.

— … тыщу двести, — донесся его сиплый бас. — Как есть тыщу двести, Пантелей Игнатьич, за один присест спустил. Банчок метали, а мне карта не шла, хоть плачь.

— Нишо, — гудел сосед, багровый, в распахнутой поддевке. — Мне вон Ерема третьего дня полторы уложил. И ничего, живой. Деньги — вода, отобьется.

— Отобьется… — вздохнул рыжий и снова присосался к графинчику.

Сели мы у окна. Половой поставил самовар, принес расстегаи, икру, балык, калачи. Дюбуа поглядел на все это без вчерашнего презрения — распробовал, видать, накануне, — но лицо для порядка держал кислое.

Ели молча. Я запивал чаем, глядел на страдающих купцов и от нечего делать завел разговор.

— А давно вы в России, мсье?

Дюбуа поднял бровь, промокнул губы салфеткой.

— Второй год.

— Второй? — Я даже удивился. — А по-русски чешете чисто. Не всякий за второй год так выучится.

Комплимент ему польстил: француз приосанился. Но упустить случай задрать нос не мог.

— Что ж поделать, мсье. — Он снисходительно повел плечом. — Приходится. Не все ведь изволят изъясняться на цивилизованном языке. Иных, — он покосился на храпящего в углу купчину, — иных и вовсе понимаешь с трудом.

Я устало прикрыл глаза.

«Ну, куда без этого. Париж, Лувр, цивилизация. Сидит в чужой стране на чужие деньги — и нос дерет».

Спорить не хотелось.

— Угу, — только и сказал я. — Допивайте, мсье. Пора.

К крыльцу подали сани. На облучке сидел он — вчерашний. Прохор, кажется, так его звали. Увидев меня, он расплылся в улыбке и сдернул шапку.

— Доброго утречка, барин! Как почивали? — Он приплясывал на морозе, довольный. — А я, вишь, снова вас везть подрядился. Сказали — того же, дескать. Уж я расстарался, кобылку овсом покормил, дорогу разузнал…

— И тебе не хворать. — Я забрался в сани, Дюбуа полез следом. — До Богородского домчишь?

— А то. — Он плюхнулся на свое место и обернулся, понизил голос, заговорщицки подмигнул: — А вы, барин, после вчерашнего-то как? Оклемались? Ну и напужали вы меня давеча, я уж думал…

Дюбуа насторожился и вытянул шею.

Я быстро приложил палец к губам.

Прохор осекся, стрельнул глазами на француза, все понял — и расплылся в понимающей ухмылке. Кивнул: мол, могила, барин, ни словечка.

— … думал, замерзнете, ожидая, — гладко закончил он. — Морозец-то вон какой стоит. Ну, с богом! Н-но, милая!

Сани тронулись, полозья запели по укатанному снегу.

Дюбуа поерзал, покосился на меня, но спрашивать не стал.

Москва плыла мимо — утренняя, деловая, улицы запрудили ломовые подводы, разносчики драли глотки, из лавок тянуло свежим хлебом и дегтем. Дворники скребли тротуары. Гимназисты бежали к урокам. Проплыли золоченые ворота монастыря, за ними потянулись деревянные окраины, заборы, огороды под снегом. Дома мельчали, редели, расступались — Москва понемногу отпускала нас за свои пределы.

Ехать было долго. Дюбуа заскучал первым — зевал, вертелся. Я тоже маялся от безделья, и в голову пришла идея скоротать дорогу с толком.

— Мсье. Раз уж едем. Может, урок проведете.

Француз оживился%

— Извольте. С чего начнем?

— С простого. Дорога, сани, лошадь, снег.

— La route, — начал он, приосанившись. — Повторяйте. La route.

— Ля рут.

— Le traîneau. Сани.

— Ле трэно.

— Le cheval. Лошадь.

— Ле шваль, — хмыкнул я.

Так и покатили — верста за верстой. Дюбуа поправлял мой выговор, кривился, заставлял повторять, я послушно тянул.

За разговором и дорога пролетела. Поля были белые, ровные, кое-где чернел лес. Проехали одну деревеньку, другую: избы под снегом, дымки над трубами, брехали собаки. А там впереди, на пригорке, над крышами поднялась она.

Церковь.

— Не к селу правь, Прохор, — сказал я. — К церкви. К самой паперти.

— Это можно. — Он тронул вожжи, сворачивая. — Церква у них справная, барин. Стоит, почитай, сто лет.

Церковь была деревянная, старая, темная от времени. Бревенчатые стены посерели, сруб осел, шатровая крыша поросла где мхом, где снегом. Маковка одна, крытая лемехом — деревянной чешуей, — и на ней покосившийся крест.

Прохор осадил кобылу у покосившейся ограды. Я вылез, огляделся, Дюбуа выбрался следом, поеживаясь, поглядывая на почерневшие бревна без всякого почтения.

— Ждать тут будешь, — бросил я извозчику. — Мы недолго.

Толкнул тяжелую дверь, она поддалась со скрипом, я шагнул внутрь и сразу перекрестился.

Внутри — полумрак и холодно, пахло воском и ладаном. Свет цедился сквозь узкие оконца, ложился на потемневшие иконы в скромных окладах, на истертый пол, на несколько горящих свечей у алтаря. Пусто и тихо. Только где-то в глубине что-то шаркнуло.

Из бокового придела вышел священник.

Немолодой — далеко за шестьдесят: сухой, сгорбленный. Ряса на нем выцвела, обтрепалась по подолу. Борода седая, редкая, а лицо изрезано морщинами, глаза выцветшие, слезящиеся. Руки, когда он их сложил, оказались узловатые, в старческих пятнах, с распухшими суставами.

— Мир вам, — проговорил он негромко, разглядывая нас. — С чем пожаловали, добрые люди?

— Здравствуйте, батюшка. — Я снял шапку. — Дело у меня. Мать тут схоронена. На вашем погосте. Хочу могилу отыскать, панихиду заказать.

Священник кивнул, ничему не удивившись — видать, бывало и такое.

— Богоугодное дело. — Он пригляделся ко мне пристальнее. — А как звали покойницу-то, чадо? В каком году преставилась?

И тут я запнулся. Имя, я его не знал. Не мог вспомнить, не было его в воспоминаниях Арсения.

Помнил другое — теплые руки и голос, тихий да певучий. Лицо — смутно, будто сквозь воду. А имя — нет.

«Вот же… И чего сказать?»

— Не помню, батюшка, — выговорил я глухо. — Мал был, когда схоронили. Совсем мал. Фамилия — Тропарева. А имени… не помню. Годов десять тому или одиннадцать.

Священник посмотрел на меня долгим взглядом.

Ничего не сказал, а Дюбуа лишь хмыкнул.

Стыдно стало и неловко. Хотя и не моя вина.

— Пойдем. — Он тяжело вздохнул. — В книгах поглядим. Раз фамилия есть да годы — сыщем.

Он повел меня в тесную каморку при церкви — не то ризницу, не то кабинет. Дюбуа с нами не пошел, остался на улице.

Коморка была простая: стол, лавка и свечной огарок. На полке — тяжелые книги в кожаных переплетах, потрепанные. Метрические приходские.

Священник снял одну, послюнил палец, начал листать — медленно, водя пальцем по строкам, шевеля губами. Я стоял и ждал.

— Тропарева, стало быть… — бормотал он. — Восемьдесят седьмой… нет. Из какой деревни-то были, не скажешь?

— Не скажу, — повинился я. — Тут где-то. Рядом.

— Ну, поглядим, поглядим…

Листал он долго. Свеча оплывала. Наконец палец его замер.

— Вот. — Он склонился ниже, вчитываясь. — Есть такая. Тропарева. Из деревни Кузьминки, тут верстах в трех. — Он поднял на меня глаза. — Матрена. Матрена Тропарева. Дочь Игната. Преставилась в лето осемьдесят седьмое, от горячки. Одиннадцать годов тому. Она?

Матрена.

Я перекатил имя в голове, примерил. Ничего не екнуло, не отозвалось. Матрена, дочь Игната. Пустой звук.

— Она, — сказал я с комком в горле. — Она, батюшка. Матрена.

— Ну, вот и сладилось. — Священник закрыл книгу. — Панихиду, значит, отслужим. По рабе Божией Матрене. Идем, покажу, где могилка то, сам и не найдешь поди. Погост за церковью.

Мы вышли. Дюбуа топтался у паперти и побрел следом.

Погост лепился за церковью, на склоне — покосившиеся кресты, занесенные снегом холмики, редкие голые березы.

Священник шел впереди, привычно пробираясь между могил, и остановился у дальнего края.

— Тут.

Крест.

Простой, деревянный, серый. Покосился набок, вот-вот повалится. Ни оградки, ни плиты, ни надписи, ну да откуда деньги на такое богатство. Холмик едва угадывался под снегом. Одиннадцать лет никто не ходил.

Стоял я над ней и не знал, что делать.

Вот он, долг, за которым ехал. Крест, о котором говорил Анне Францевне — «холодная земля, покосившийся крест, без присмотра». Все как сказал.

Силился выжать его из себя что-то, ждал, что вот-вот подкатит к горлу, — а внутри пустота, как и в церкви. Стоял над чужой могилой. Кто она мне? Мать мальчишки, в чьем теле я живу. А мне — кто?

«И все-таки. Все-таки она меня родила. Ну, не меня. Его. Значит — меня».

Я снял шапку, стоял с непокрытой головой на морозе.

«Спи спокойно, Матрена дочь Игната».

Постоял так. Молча. Священник поодаль тихо шептал что-то, крестился. Дюбуа замер в стороне, глядел под ноги.

Потом я нагнулся, подправил крест — качнул, притоптал снег у основания, чтоб стоял ровнее. Ненадолго. До лета.

— Батюшка. — Я обернулся. — Панихиду отслужите нынче. А еще вот что.

Полез за пазуху, достал деньги и протянул четвертную.

— Возьмите. По лету крест новый поставьте, дубовый. И оградку. Холмик поправьте, обложите. — Я вложил бумажку в узловатую руку. — Чтоб по-людски все было. А я приеду — проверю.

Священник взял деньги. Поглядел на них, потом на меня — долгим, тихим взглядом. И в глазах его я снова прочел укор — мягкий, но ясный.

— Отслужим, — проговорил он только. — И поправим. Не сомневайся.

— Вот еще на панихиду. — Дюбуа протянул священнику десять рублей, которые он принял. — Анна Францевна распорядилась оплатить панихиду.

Священник кивнул, и тут Дюбуа не удержался.

— Однако, мсье, — обронил он вполголоса, — прелюбопытно выходит. Ехали в такую даль почтить память матушки — а не изволите помнить ни имени ее, ни где могила. Занятная, право, сыновняя привязанность.

Что-то внутри щелкнуло.

Звуки отдалились — и вороний грай в березах, и скрип снега, и бормотание священника. Погост качнулся перед глазами и поплыл. Холеное лицо француза придвинулось, стало вдруг очень четким.

Пальцы сжались в кулак.

«Тише. Дыши, дыши».

В глазах начало темнеть, и я сделал шаг к французу.

Предыдущая главаГлава 16 из 24Следующая глава