Глава 15
Он захрипел.
— А сиротки из приюта, Мирон Сергеевич, — улыбнулся я, — по сей день тебя помнят. Никто не забыл.
Мирон дернулся, и его глаза заметались: вбок, вверх, мне за плечо, куда угодно, только не на лицо.
— Не… не знаю такого, — забормотал он. — Обознались, милый человек. Приезжий я, не тутошний…
— Помним, как ты сбежал. — Я качнул ножом у его горла, и он осекся. — А потом и остальные, пустые тарелки помним. Как жрать нечего было, хоть мышиный помет жуй!
— Не я! — вдруг взвился он фальцетом. — Меня самого обманули, слышишь⁈ Обчистили!
— Денежку-то в карман клал, всю! — осклабился я.
Он замер.
— Мы работали, — сказал я. — А ты все себе. Вот и посчитаемся туточки! Сбежал-то не с пустыми руками. Где деньги, тварь?
— Нету! — Мирона затрясло. — Христом-богом, нету! Обыщи — пусто! Проиграл все… не по своей воле, обманули! Игорный дом на Моховой, приличный, господа… Князь, поручик… Мне ж давали брать гоголем ходил! Думал — удача…
Я слушал и внутри усмехался. Знакомая песня. Как лоха раскачивают, дают снять по мелочи, разжигают — а после обирают.
— А потом в одну ночь все, — просипел он, обмякая. — Векселя, расписки, казенное — до копейки. Понял только после, что вели меня. Поздно. Я сам жертва, слышишь? Такая же, как ты…
Про деньги — правда.
Нож я убрал, спрятал в сапог и похлопал слизняка по плечу. Легонько, по-свойски.
Мирон обмер, не понимая, а потом я ударил прямо в морду.
Голова его мотнулась, стукнулась о кирпич, и он охнул, сползая.
— Это за всех нас, — тихо произнес я.
Он держался за лицо, скулил, из-под пальцев текло.
— Живи долго, гнида, и мучайся. — Я оглядел его. — Хотя тебе недолго осталось.
Присел рядом на корточки.
— Добрый я, Мирошка. Ты уж поверь, а вот Анна Францевна — та бы с тебя кожу сняла. По лоскутку.
— Аннушка… — выдохнул он, и лицо его поехало, скомкалось. — Анна… Я ж ее… я любил ее, слышь? Всей душой! Так подвел, так подвел… — Он всхлипнул, потянулся ко мне грязной пятерней. — Как она там? Скажи, как она…
Мне стало противно.
Обчистил, ославил на весь Петербург, бросил бабу у разбитого корыта.
Я сплюнул и пошел к выходу из подворотни не оборачиваясь. За спиной он еще бормотал, звал — сипло, жалко. Я не слушал.
В голове еще ворочалась муть от его скулежа, от «Аннушки» хотелось отмыться.
Ноги хлюпали по черной жиже. Впереди улица делала колено, и там, у стены, кучковались трое.
«Спокойно. Мимо. Ты никто. Драный армяк, пустой карман».
Я сгорбился сильнее, шаркнул к другой стене — обойти.
Не вышло.
— Э, паря. — Здоровый отлепился от стены, шагнул наперерез. — Куды намылился?
Головы я не поднял. Шмыгнул носом.
— Домой, милые. Домой иду.
— Домой он. — Второй, поменьше, с гнилым передним зубом, зашел сбоку. — А чего это ты, паря, от нас жмешься? Али брезгуешь?
— Не брезгую, — просипел я. — Куда мне.
Они окружали неспешно. Один спереди, двое по бокам. Сзади — стена.
«Только этого не хватало».
— Рвань. Взять нечего, — брезгливо бросил гнилозубый, дернув меня за рукав армяка.
— Стой. — Третий, что молчал, вдруг подобрался. Ткнул пальцем вниз. — А ну глянь. Глянь на копыта евонные.
Все трое опустили глаза к моим сапогам.
— Ух ты, — протянул гнилозубый, и в голосе прорезалась ласка. — Целенькие, и подошва на месте.
Он задрал ногу, показал свою рвань.
— А у меня гляди какие, паря. Гляди. Дырка на дырке. — Он ощерился. — Сымай давай. Мои теперча.
Я вжал голову в плечи, ссутулился, задрожал — весь, мелко.
— Милые… — заскулил я, и голос вышел тонкий, дрожащий. — Христом-богом… не бейте только. Все сыму, все… только не бейте, родненькие…
— Во умный. — Гнилозубый заржал, довольный. — Сымай, сымай.
Я нагнулся — послушно, суетливо. Сверток соскользнул из-под мышки, лег у ноги. Пальцы затряслись, полезли к голенищу — вроде стягиваю, а сам никак не совладаю от страха.
— Ну! — рявкнул здоровый. — Долго?
— Сымаю, сымаю… — Я возился, дергал сапог. — Не получатся, не идет!
— Да ты врешь. — Гнилозубый оскалился, и от него дохнуло луком. — Чего копаешься? А ну дай сам стяну.
И нагнулся.
Сам полез — обеими руками, за голенище, торопясь. Я поддернул ногу, будто подаю сапог. Он вцепился, потянул на себя, довольно крякнул — и в этот миг я перенес вес назад, на руки, и вбил каблук ему в лицо.
Отдало в пятку, в колено. Под каблуком мягко чмокнуло и хрустнуло.
Гнилозубый всхлипнул, коротко, по-детски — и опрокинулся на спину, задрав колени, зажав лицо ладонями. Между пальцев потекло, черное в желтом свете. Он засучил ногами по грязи, замычал, захлебываясь кровью и соплями.
Здоровый дернулся и потянулся ко мне лапами.
Схватив сверток с тростью, я крутанулся и зарядил здоровяку прямо в лоб.
Голова у него мотнулась, глаза уплыли, разъехались и он начал падать.
Третий наконец очнулся — отступил на шаг, зашарил за пазухой, лицо перекосило.
Прыжок вперед, и я просто без затей ткнул ему тростью в пузо, он охнул и согнулся, а я добавил сверху, его аж на карачки бросило.
Я развернулся и рванул. Из подворотни в переулок, наотмашь, разбрызгивая черную жижу. Ноги скользили, разъезжались на утоптанном снегу, я ловил равновесие руками.
Сзади взвыло. Мат, вой, харканье, а потом — топот.
Двое все-таки поднялись, кинулись — здоровый и, кажется, гнилозубый. Оба отплевывались кровью.
«Бегут. Ну бегите».
Я гнал не оглядываясь.
Тени у стен провожали нас глазами, лениво, без интереса. Никто не сунулся. Никто не подставил ногу, не свистнул, не помог ни им, ни мне.
Топот сзади захлебывался. Оглушенного здоровяка вело из стороны в сторону, а гнилозубый с разбитой мордой уже задыхался, отставал и харкал.
Поворот, еще один — и топот оборвался.
Сразу я не сбавил — прогнал еще квартал для верности, наугад, пока дома не пошли выше, а снег под ногами не посветлел.
Только тогда привалился к стене и попытался отдышаться.
«Живой. Целый и с тростью».
А впереди, там, где переулок выходил на улицу пошире и почище, маячила пролетка. Темный силуэт коня, парок над крупом. И на облучке сгорбленная фигура в тулупе, что зыркала по сторонам и ерзала.
«Дождался», — мелькнула мысль.
Я оттолкнулся от стены и побрел к нему. Ноги дрожали, отходя от рывка.
Увидел он меня саженей за десять. Вскинулся на облучке и потянулся к кнуту, привстал, вгляделся в оборванца, что ковылял к нему из переулка.
— Ба-а-арин?.. — выдохнул он, и пар вырвался облаком. — Живой⁈
Я подошел, привалился к борту саней. Отдышаться.
— Живой, — просипел я. — Чего ж мне сделается? — хмыкнул я.
— Как это «чего»! — Он перегнулся ко мне, тараща глаза, хватая взглядом то мое чумазое лицо, то драный армяк, то сверток под мышкой. — Барин, да вы… Вы туда пошли! На Хитровку! Один! В одной рубахе, прости господи! Я ж сидел тут, весь извелся, все жданки поел! Думал — все, поминай как звали. Уж и свечку мысленно поставил, за упокой-то!
— Рано ставить. — Я усмехнулся, залезая в сани. — Пригодится еще свечка. Не мне.
Он все не мог успокоиться. Обернулся, забыв про вожжи.
— Да что ж вы там делали-то? — Голос упал до шепота, будто нас могли подслушать. — На Хитровке-то? Люди туда не суются, а вы… барин молодой, из хорошего дому…
— Прогуляться, — кивнул я серьезно. — Место занятное. Хотел поглядеть, как оно там.
Извозчик хлопал глазами.
— Погля-адеть…
— Поглядел. — Я стянул с головы вшивую шапку, кинул под ноги. — Насмотрелся на всю жизнь.
Он покосился на мои руки — на костяшки. Открыл рот и тут же закрыл, видимо, что-то он про себя смекнул, но спрашивать не рискнул.
— А это на вас… — Он кивнул на армяк, на грязь. — Оделись-то так пошто?
— А ты бы туда в пальто сунулся? — хмыкнул я.
Мужик крякнул. Дошло.
— Не-е, — протянул он с уважением, разглядывая меня заново, будто впервые видел. — Не, барин. Отчаянный вы, сроду такого не возил. Иной купчина мимо Хитровки едет — и то в сани вжимается, крестится. А вы — туда, да еще и обратно. Живьем. — Он покачал головой. — Отчаянный.
— Есть немного. — Я откинулся на спинку. — Вещи мои где?
— Тута, тута все! — Он засуетился, полез под сиденье, вытащил узел — пальто, сюртук, шапка, воротничок. — Все в сохранности, барин, до ниточки! Как есть стерег, глаз не сомкнул!
— Молодец, — кивнул я.
Он замялся, полез за пазуху, зашарил.
— Разменял только. — И он мне сунул двадцатку рублями. Приняв, я отсчитал треху и протянул ему.
— Барин…
— Бери, бери. С устатку выпьешь. Заслужил.
Он держал деньги на раскрытой ладони и глядел на них так, будто они могли улететь.
— Восемь целковых… — прошептал. — Барин, да за что ж…
— За то, что человек. — Я хлопнул его по плечу. — Сказал, дождусь, и дождался. Не подвел.
Извозчик засопел, смял деньги в кулаке, сунул за пазуху и вдруг сдернул шапку, поклонился мне, сидя.
— Спаси Христос, барин. Вовек не забуду.
— Ладно тебе. Трогай. Замерз я.
— Н-но, милая! — Он хлестнул вожжами, и лошаденка, всхрапнув, взяла с места. Полозья скрипнули, сани качнулись и пошли.
С каждым поворотом дома поднимались, распрямлялись, светлели. Пошла чистая улица, потом другая, и вот уже вокруг лежала иная Москва — вечерняя, живая, теплая огнями.
Я запахнулся плотнее и стал смотреть.
Тут все жило иначе — вкривь и вкось, уютно, по-домашнему. Улочки петляли, разбегались, ныряли в переулки. Церквушки на каждом углу, маковки в снегу, кресты золотятся в свете фонарей.
Шли не спеша, семьями, под руку. Купчихи в шубах, румяные, крикливые. Приказчики, щелкая семечки. Мастеровые из трактира — уже тепленькие, в обнимку, горланящие что-то. У ярко освещенной кондитерской толпилась публика, за стеклом виднелись столики, самовары. Из распахнутой двери трактира пахнуло теплом и донеслись переливы гармошки.
Извозчик покрикивал, объезжая гуляк, кланялся встречным собратьям. На козлах он сидел уже гордо — при деньгах, при барине, которого с самой Хитровки живьем вывез.
«Прогулялся, называется, — думал я, глядя на плывущие огни. — Хотел по-тихому. Адресам поглядеть, а вышло… как всегда вышло».
Я усмехнулся про себя, устало. Злость на Мирона отпустила.
«Ладно. Хоть узнал, где скупщики сидят. И куда не соваться. И эту гниду повидал. Не зря сходил».
Сани свернули, и впереди, в конце улицы, засветились окна «Славянского базара».
Я подхватил узел с барахлом, зажал под мышкой трость, которую вытащил из дерюги, и двинулся к дверям. В голове крутилось: горячего чаю, помыться и спать. Про то, как выгляжу, я начисто забыл.
Швейцар выставил руку и глянул сверху вниз — брезгливо, как на собаку.
— Куды прешь⁈ — рявкнул он. — Тут тебе не ночлежка. Пшел, пшел отсюдова.
Я опешил, а потом сообразил.
«Ах да. Я ж чучело чучелом».
Тут же стянул с себя тулуп и содрал шапку, оставшись в одной рубахе, сунул все швейцару:
— Выкинь.
Он принял ворох машинально и прижал к груди. Замер с открытым ртом. Глаза выкатились — стоял, хлопал глазами, переводя взгляд с грязного тряпья в своих руках на меня.
А я, не дожидаясь, пока он очухается, шагнул мимо него прямым ходом внутрь.
Вошел, огляделся. У конторки — метрдотель. Тот самый, с книжечкой, с которым я уговаривался про Богородское.
К нему и направился.
Сзади хлопнула дверь. Видимо, швейцар опомнился и кинулся за мной — торопливо, тяжело топая, — не то остановить, не то заслонить меня от господских глаз. Нагнал, навис над плечом, задышал в затылок, готовый вот-вот ухватить.
Но я уже облокотился на конторку и заговорил — ровно, спокойно, по-хозяйски:
— Любезный. Постоялец из шестнадцатого нумера. Вернулся вот.
Метрдотель поднял на меня глаза. Выучка боролась с изумлением: прошелся взглядом — только брови дрогнули.
— Ваша милость, — произнес. — С благополучным возвращением.
Швейцар за спиной услышал «ваша милость» и осекся. Рука, тянувшаяся к моему локтю, повисла. Он потоптался, посопел, еще раз глянул на меня — уже с опаской, будто извиняясь, — и, пятясь, отвалил обратно к своим дверям. А что барин чумазый — то не его ума забота.
Метрдотель выдержал паузу, а потом все же позволил себе проговорить — тихо, склонившись через конторку:
— Осмелюсь спросить… с вами все в порядке? Вам не требуется помощь? Доктор, быть может? Или… — он понизил голос еще, — послать за приставом?
— Не требуется. — Я усмехнулся, отчего на щеке треснула корка грязи. — Спасибо, любезный. Прогулялся вот по городу. С местными характерами не сошлись.
Метрдотель понял все — и ничего не понял, как и положено хорошему метрдотелю, — и кивнул.
— Досадное недоразумение, — молвил он бархатно. — Москва велика, ваша милость, публика разная. Впредь, ежели угодно проехаться, извольте предупредить — я дам провожатого из наших. Спокойнее будет.
— Учту.
— Кстати. — Он оживился, вспомнив. — Дозвольте доложить. Насчет вашего дела я справился. Село Богородское, за Преображенской заставой. Дорога известная, верст десять-двенадцать. За день обернетесь свободно и к вечеру назад.
— Вот и славно. — Я оперся на трость. — Тогда так. Извозчика мне к утру, пусть будет этот же, с которым сегодня ездил. К семи разбудите и часам к восьми тронемся.
— Еще что-нибудь угодно?
— Угодно. — Я оглядел себя. — Платье мое почистить надо и сапоги отмыть. Пришли человека в нумер.
— Сию минуту, ваша милость. — Метрдотель уже делал пометку в книжечке. — Горячей воды прикажете? Ванну?
— Прикажу, и чаю. Большой чайник.
— Все будет.
Он щелкнул пальцами — из бокового коридора вынырнул малый в голубой рубахе — и метрдотель вполголоса, скороговоркой отдал распоряжения.
Я поднялся по лестнице, устало держась за перила, оставляя на ковре черные следы. Малый семенил следом, готовый принять вещи в чистку.
У двери шестнадцатого нумера я перевел дух, толкнул створку — и вошел.
Дюбуа вскочил с кресла как ужаленный. Лицо его, едва он меня увидел, прошло путь от облегчения к ярости за одно мгновение.
— Мсье!!! — Он выбросил руку в мою сторону, задохнулся, набрал воздуху. — Вы… вы себе позволяете… Да вы хоть понимаете⁈