Глава 11
— Арсений, присаживайтесь. — Анна Францевна повела рукой в сторону свободного кресла, и в голосе ее звякнул металл, который я уже научился различать. — Лев Васильевич любезно заглянул к нам по делу.
Я сел. Скромно, на краешек, как и положено сиротке при благодетельнице. Сложил руки на коленях, опустил плечи. Мальчик как мальчик. Никто.
А сам разглядывал полковника из-под ресниц. Крепкий мужик. Кисти рук узловатые — не паркетный вояка, воевал по-настоящему.
«За перстнем пришел. Быстро же ты, папаша, спохватился».
Граве отвернулся от меня и обратился к опекунше:
— Так вот, Анна Францевна. Дело, как я сказал, деликатное. На приеме у Мещерских вышел… досадный казус. — Он подбирал слова, обходя острые углы. — Обстоятельства сложились так, что фамильная наша вещь, перстень, перешла к вашему воспитаннику. Я желал бы ее вернуть. Разумеется, не даром — выкупить, за достойную цену.
Ловко. Ни «карт», ни «проиграл сын», ни «пари». «Казус», «обстоятельства», «перешла». Будто перстень сам укатился под стол да в чужой карман запрыгнул.
Анна Францевна слушала, чуть склонив голову. Кивнула. Улыбнулась — тепло, светски, и ответила:
— Понимаю вас, Лев Васильевич. Вещь дорога, дело житейское. — Она пригубила чай. — Только вот незадача. Перстень этот — выигрыш Арсения. Его собственность, честно взятая. А стало быть, и разговор о выкупе вам вести не со мной. — Улыбка ее сделалась безупречной. — С ним.
Полковник замер. Я почти видел, как у него в голове крутились шестеренки: торговаться с мальчишкой, с приютским сиротой, который ославил его сына на весь Петербург. Как с ровней.
Ему это было неприятно, он скривился, но быстро взял в себя в руки, только желвак вспух под скулой, да пауза затянулась. Он медленно, тяжело развернулся ко мне всем корпусом.
— Что ж. — Голос ровный, ледяной. — Извольте. Молодой человек. Я хотел бы выкупить перстень. Назовите вашу цену.
«Ах, Анна Францевна бросила меня — глядит, выплыву или нет. Ну-ну. Гляди в оба».
Я поднял на него глаза. Хлопнул ресницами. Наивно, растерянно — сиротка, которого большой страшный барин о чем-то спрашивает.
— Выкупить? — переспросил я тихо. — Ой. А чего же сам-то Аркадий Львович не пришел? Его же вещь была. Неужто хворает?
Желвак у полковника дернулся.
— Сын занят, — обронил он сухо. — Служба. Корпус.
— А-а. — Я покивал с пониманием. Сочувственно. — Служба. Оно конечно. В город-то ему теперь, поди, и не выбраться скоро. Занятому человеку.
У Граве дрогнули ноздри, но лицо он удержал.
— Оставим моего сына, — процедил он. — Вы назвали бы цену.
— Так я ж не пойму толком, ваше высокоблагородие. — Я развел руками, само простодушие. — Перстень и перстень. Красивый, спору нет. Камушек черный. А отчего вам за него столько печали? Вон их, перстней, у ювелира на любой палец. Аль он особенный какой?
И вот тут я его поддел, потому что смолчать — значит признать, что вещь пустая и цена ей грош. А признать — значит открыть душу перед приютским. Выбор из двух унижений.
Полковник молчал долго. Потом заговорил — глухо, нехотя, и голос его против воли потеплел:
— Этот перстень мой дед взял на войне с французами. — Он смотрел не на меня. — Под Малоярославцем дед мой пленил французского генерала. Тот, сдавая шпагу, снял с руки перстень и отдал сам. В знак того, что сдается не трусу, а достойному. Потом он достался уже мне и его сыну. В день, когда тот надел кадетский мундир.
«Ишь ты. Целая сага. Дед-герой, пленный генерал, честь на честь. Красивая история».
И тут во мне шевельнулась паскудная мыслишка.
«А ведь недурно. У меня, безродного, у которого ни деда, ни отца, ни имени толком, будет перстень с этакой историей».
Я даже головой качнул.
— Знатная история, — сказал вслух, и в голосе против воли проскользнуло тепло. — Прямо роман.
Что-то дрогнуло в лице полковника — на миг он принял это за сочувствие, за понимание.
— Тогда вы понимаете, отчего я здесь. — Он подался вперед. — Вы оскорбили моего сына. Оскорбили меня. Весь наш род, три его поколения. И все же я сижу тут. Перед вами. И говорю с вами по-доброму. Это чего-нибудь да стоит, молодой человек.
Вот тут он был почти велик, и на секунду мне даже стало его жаль по-настоящему.
Секунды хватило.
— Стоит, — согласился я мягко. — Как не стоит.
— Назовите цену. — Он выдохнул, будто гору с плеч спихнул. — Пятьсот? Семьсот? Извольте, тысячу, я заплачу, чтоб покончить.
Анна Францевна шевельнулась в кресле.'
— Арсений, — проговорила она мягко, с намеком. — Ты же видишь: вещь для Льва Васильевича дорога. Память, честь семейная. Уважь.
А у самой в уголке глаза огонек. Она ждала, что я выкину.
«Он не дурак, как сынок. Сынок влез по глупости и спеси, а этот всё делает правильно — и цену спросил, и по-доброму зашёл. Только это не поможет. Стоил просто спросить продадите ли вы?»
Я выдержал паузу. Провел ладонью по колену и поднял на полковника чистый, ясный взгляд.
— Семь тысяч пятьсот тридцать три рубля, и я верну его вам.
— Что⁈ — Граве привстал. — Сколько⁈
— Семь тысяч пятьсот тридцать три, — повторил я так же ровно, будто цену на калачи назвал.
— Да он… — Полковник задохнулся, хватанул воздух. — Мальчишка! Да этот перстень и тысячи не стоит! Красная цена — четыреста, с историей — пятьсот! Откуда семь⁈ Почему семь⁈
Я пожал плечом.
— Мне почем знать, сколько честь стоит. Прикинул на глазок.
— На глазок! — Его трясло. — Это грабеж! Это…
— Отчего же грабеж. — Я развел руками. — Не любо семь с половиной — так и не неволю. — Я чуть склонил голову, будто уступая. И добил: — Давайте девять тысяч. Мне-то оно даже сподручнее.
Полковник поперхнулся на вдохе. Открыл рот. Закрыл. Стал белым, потом красным. Слова застряли у него в горле колом.
Потому что дошло. Дошло, что цены никакой нет, что я не торгуюсь и заплати он хоть тысячу, хоть семь, хоть девять — перстня ему не видать.
Он сам просил назвать цену. Я назвал. И всякий раз, как он поморщится, цена будет расти.
— Вы… — Голос у него сел, задрожал от бешенства. — Вы паршивец. Вы не продаете. Вы глумитесь.
— Помилуйте, ваше высокоблагородие. — Я прижал руку к груди, само оскорбленное простодушие. — Вы велели цену — я и назвал. Дорого? Так я ж говорил: не пойму я в перстнях. Может, и вправду лишку хватил. — Пауза. — Рублей на сто.
Граве вскочил. Кресло скрипнуло по паркету. С минуту он стоял, буравя меня взглядом, в котором мешались ярость, бессилие и что-то еще.
— Анна Францевна. — Он резко повернулся к опекунше, голос сорвался. — Благодарю за прием. Полагаю, нам более не о чем говорить.
— Полагаю, что так, Лев Васильевич. — Она безмятежно поднялась и качнула колокольчиком. — Степан вас проводит. Всего доброго. Кланяйтесь Аркадию Львовичу.
При имени сына полковника перекосило. Он коротко, деревянно кивнул — мне не поклонился вовсе — крутнулся на каблуках и вышел, печатая шаг, будто по плацу. Дверь за ним Степан притворил беззвучно.
Тишина.
Анна Францевна поставила чашку на блюдце — фарфор звякнул тонко, окончательно, будто подвела черту.
— И все-таки ловко, — обронила она, откинувшись в кресле. — Не захотел перстенек-то продать. А ведь тысяча рублей, Арсений. Хорошие деньги. Иной полковник за такие год спину гнет. Ты бы взял да утерся: и он бы ушел довольный, и врага бы себе не нажил. Отчего же не взял?
Я помолчал, подбирая слова. Соврешь — раскусит на первом слове. Тут только правдой, да с умом отмеренной.
— Деньги дело наживное, Анна Францевна, — сказал я наконец. — Тыща нынче есть, завтра нет, а послезавтра, глядишь, и десять будет. Не в них штука. — Я повел плечом. — А вот перстень такой один. Я его сам взял. В первый свой выход в свет, у всех на глазах, у полковничьего сына. Другого такого случая жизнь мне уж не подкинет.
— Складно. — Она прищурилась. — А продал бы за десять — и купил бы себе вдесятеро краше.
— Купил бы, — согласился я. — Да только купленный — он купленный и есть. А этот — мной взятый, считай, в бою. Разница-то, Анна Францевна, вся в ней.
Опекунша чуть склонила голову — то ли соглашалась, то ли примеряла мои слова на себя.
— К тому же… — Я усмехнулся уголком рта. — Продай я его нынче полковнику — думаете, простил бы он или его сынок? Как же. Что так враг, что этак. А коли все одно врагом — так пусть уж без перстня остается. Хоть память мне.
Анна Францевна смотрела на меня долго. Потом покачала головой — медленно, будто сама себе дивясь.
— А ведь верно рассудил, — проговорила она тихо. — Что так, что этак. — И, помолчав, добавила: — Пугаешь ты меня иной раз, бесенок. Иногда дурень дурнем, а иной раз…
Я скромно опустил глаза.
Она вдруг снова оживилась, подалась вперед, и в глазах заплясал огонек:
— А число-то. Семь тысяч пятьсот тридцать три. Ну, признайся уж — отчего именно столько? Все голову ломаю.
Я не удержался. Дернул губой.
— А по десятке, Анна Францевна. За каждый смешок в зале. В мою сторону, покуда я там сидел да карты метал. — Я развел руками.
Секунду она глядела на меня — а потом расхохоталась. По-настоящему, звонко, откинув голову, так, что колыхнулись серьги. Смеялась долго, до слезинки в уголке глаза, промокнула ее платочком.
— За смешки! — выговорила она, успокоившись. — Ох, уморил. По десятке…
И тут же оборвала себя. Согнала веселье. Покачала головой.
— Бесенок ты, Арсений. Как есть бесенок. — Она вздохнула. — Ладно. Оставим полковника. Есть о чем и посерьезнее потолковать. О дороге.
Она поднялась, прошлась к бюро, отомкнула ящичек.
— Слушай меня внимательно. Москва не Петербург. Тут за тобой мое имя да мой пригляд, а там ты сам по себе, с одним французом. — Она достала несколько запечатанных конвертов. — Вот письма. Держи их при себе, в дороге не потеряй.
Я принял конверты. Плотная бумага, восковые печати с ее вензелем.
— Эти два — на крайний случай, — продолжала она, откладывая их отдельно. — Ежели в Москве стрясется беда, ежели прижмут или деньги выйдут, или еще что — придешь по адресу на обороте. Люди верные, старой дружбы. Покажешь письмо — помогут, не откажут. Но по пустякам не беспокой, слышишь?
— Понял, Анна Францевна.
— А вот это, — она подала третий конверт, потолще, — не на крайний случай. Это ты передашь непременно. Другу нашей семьи, Модесту Аполлоновичу. Адрес внутри. Человек он… нужный. И тебе полезно будет свести с ним знакомство. Отдашь письмо, посидишь, коли пригласит, покажешь себя воспитанным юношей. Не бесенком. — Она глянула строго. — Воспитанным. Уразумел?
— Уразумел. — Я спрятал конверты во внутренний карман. — Все исполню.
— То-то. — Она смягчилась. — Ну а прочее уже в дороге обдумаешь. Панихиду закажи честь по чести, крест поправь, на матушкиной могиле постой. Оно и для души, и для виду не худо. А теперь ступай. Комнату тебе приготовили, отдыхай. Утром рано вставать.
Степан проводил меня наверх, в уже знакомую комнату. На стуле у кровати уже разложено было дорожное: рубашки тонкого полотна, сорочки, воротнички, темный сюртук. Все новое, впору, по мерке.
Я провел ладонью по стопке сорочек. Мягкие, крахмальные.
«Ишь, обрядили. Из заморыша — в барчука».
Разделся, лег. Простыни прохладные, чистые. Уснул не сразу — ворочалась в голове и Москва, и золото в двойном дне, и полковник с белым от бешенства лицом. Но усталость взяла свое.
Утро пришло серое, стылое. Степан разбудил затемно, помог одеться, снес вниз саквояж, а там и завтрак подоспел. Дюбуа явился к самому выезду — прилизанный. Увидев меня, он одобрительно поджал губы:
— О-о. Совсем иной вид, мсье. Не стыдно и в вагоне показаться.
— Твоими молитвами, — буркнул я.
До Николаевского добрались в двух экипажах: я с Анной Францевной, Дюбуа с поклажей следом. Вокзал встретил гулом, паром, лязгом: толчея, носильщики с тележками, гудки, звонки, крики разносчиков. Дюбуа отправился разбираться с багажом и билетами, а мы с опекуншей остались на перроне, у края, где потише.
И вот тут, скользнув взглядом по толпе, я их приметил.
У дальней колонны, за спинами провожающих, жалась кучка знакомых фигур. Кот — руки в карманах, кепка надвинута. Рядом Спица, Шмыга, Васян, Сивый, Бяшка, долговязый Упырь на полголовы выше прочих, даже Грачик был. И между ними, ерзая, вертелся Яська.
Пришли. Провожать пришли, чертенята. Не подходят — стоят в сторонке, зыркают. Пробрались как-то мимо охраны.
Что-то теплое царапнуло в горле. Я едва заметно качнул им головой — вижу вас.
И тут Яську прорвало.
Клоп сорвался с места, прошмыгнул под локтем у какой-то дамы и вылетел прямо на меня.
— Сень! — выпалил он, задрав голову. — Сень, ты пло килпич не забудь! Волшебный! Уговол же!
Дюбуа, как раз воротившийся с билетами, застыл с открытым ртом. Перевел ошарашенный взгляд с мальчишки на меня, с меня на Анну Францевну — ничего не понимая.
— Кирпич? — выдавил он. — Quel brique?..
А Анна Францевна прикрыла рот ладонью в перчатке — и я увидел, как плечи ее дрогнули. Явно признала Яську, такого не забудешь. Она смеялась. Тихо, беззвучно, одними глазами, но смеялась — искренне, живо.
«Ишь ты, ожила. А то в первый раз, как в приют пришла, — сухая, как цапля, вся в черном шелке, будто и не живой человек, а статуя надгробная. А тут — на́ тебе».
— Не забуду, — сказал я Яське серьезно, присев на корточки, чтоб вровень. — Уговор дороже денег. Самый волшебный отколупну. А ты Кота слушай да носа зря на улицу не суй. Понял?
— Понял! — Яська просиял во весь щербатый рот. — Ты токо возвлащайся сколей!
— Вернусь. — Я потрепал его по вихрам и легонько развернул за плечо. — Беги, нельзя тебе тут.
Клоп кивнул, стрельнул глазами на грозного Дюбуа и порскнул обратно в толпу — к колонне, где его встретил подзатыльником ухмыляющийся Спица. Кот приподнял два пальца к козырьку. Я качнул головой в ответ.
Ударил станционный колокол. Пронзительно, длинно засвистел паровоз, и состав, окутанный клубами пара, тяжело подполз к перрону, лязгнул сцепками, встал.
— Ну, с богом, Арсений. — Анна Францевна повернулась ко мне, и лицо ее снова было спокойным, только в глубине глаз еще дотлевала та живая искра. — Веди себя достойно. Письма не потеряй.
— Постараюсь, Анна Францевна. — Я поклонился ей коротко, с достоинством. — Благодарю. За все.
— Ступай, ступай. — Она махнула перчаткой. — Вон, кондуктор уж зовет.
Кондуктор у вагона первого класса и вправду поглядывал на нас, придерживая часы. Дюбуа уже суетился у подножки.
Я подхватил трость, кивнул опекунше в последний раз и шагнул к вагону. Кондуктор мазнул взглядом по билету, козырнул, посторонился.
Нога встала на железную ступеньку. Я поднялся в тамбур, обернулся: Анна Францевна на перроне, у дальней колонны, стая, махавшая мне вразнобой.