К книге
Божественные проповедиМинувшее
83%
Минувшее
20

До самой весны проработали они вдвоём. Стерпелись, но не смирились, тень неприязни преследовала всюду. Пичужка просто принял участь свою как долг, от которого не избавиться. Стал часа ждать, когда Скиталец решит окончательно, что устал, и на покой уйдёт, отпустив его в свободную жизнь. А пока древний проклятый обучал его справляться с силой, применять её на благо, испытывать на себе коренья и травы да рассчитывать удар, чтобы рубить, а не ломать кости. Предпринял он ещё попытку научить Пичужку сражаться не только на мечах, но и на руках, используя когти и силу, да понял вскоре, что, даже обратившись, ученик во сто крат его слабее, и бросил затею.

В очередном городе пришло прошение в Церковь: в деревне Сорочьей умирают новорождённые дети. Никто не убивал их, не похищал и не душил во сне, а ни один младенец за долгий срок не дожил до года. В последнее же время ещё и брюхатые бабы все как одна скинули. Скиталец прочёл грамоту, пришедшую от тамошнего епархия со слёзной мольбой о помощи, поднял взгляд на свещенника, что просьбу передал, и спросил сухо:

– А я тут при чём?

– То есть? – Епархий аж растерялся.

– Не проклятые это, раз дети в колыбели сами умирают. Нечисть бы их на куски порвала или с собой утащила. А это на мор похоже. Аекарь им нужен, а не я.

– Аекари были уж, никто не помог. Порча скорей, а значит, ведьмач или ведьма завелись. А это по твоей части.

– Не бывает ведьм и ведьмачей. Ежели и были – перевелись все. За триста лет ни одного не встретил.

– Вот, значит, и встретишь. – Епархий закипать начал, лицом побагровел. – Не упрямься! Мы что могли – всё сделали! Колдовство это, а с ним только такой, как ты, управиться может.

Скиталец глаза закатил, и тогда Пичужка влез в разговор, к нему обратился:

– Давай съездим. Вдруг правда нечисть? Просто новая, какую не встречали прежде. Пока не взглянем, всё равно не узнаем. Нам ведь без разницы, куда ехать.

– Ладно, – с удивительной лёгкостью согласился Скиталец. – Молитесь, чтоб это в самом деле ведьма была или нечисть какая чудная – их, в отличие от мора, можно мечом извести.

Деревня Сорочья, откуда пришло прошение, оказалась крепкой, добротной, среднего достатка, с хлебным полем под боком, которое как раз начали пахать и сеять, чтоб к лету взошло. С другой стороны от поселения высился пышный берёзовый лес. И Скиталец, и Пичужка сразу его приметили, ведь если нечисть не в деревне прячется, то, скорей всего, в нём. А на воротах при въезде встретили их галдящие сороки. То ли не поделили чего, то ли гости им не по нраву пришлись, но птицы следовали за ними, наблюдая издали, до самого жилья старосты.

– Не обращай внимания, – велел Скиталец, когда заметил, как Пичужка настороженно оглядывается на сорок. – Если они здесь прикормленные, то считают деревню своим домом. Вот и предупреждают местных, которые им как стая, о чужаках.

– Но мы же их не тронем.

– А ты им об этом скажи, – усмехнулся Скиталец. – Глядишь, отстанут. Но я бы не надеялся. Видел, сколько гнёзд у кромки леса? Это их село. А люди в нём так, пришлые. Как грызуны под боком.

Каждый встречный житель, завидев их, бросал свои дела и пялился, как на диковинку. Кто с любопытством, кто со страхом, кто с недоверием и злобой. Последнее Пичужка чаще у женщин ловил. Но приметил он их не поэтому, а из-за странных одежд. Если обычно девушки старались покраше и поярче наряд подобрать, то эти носили юбки, платки, ленты и вышивку только двух цветов: чёрного и белого, будто своим сорокам подражали.

Староста Агафий – низенький, пожилой, сгорбленный, но по-прежнему крепкий и коренастый – встретил их радушно, к столу пригласил, хлебом накормил. Предложил и соль, но тут же спохватился, извинился, попросил жену Авдотью убрать её со стола. Супруга его тоже была женщиной давно в летах: такая же низенькая, крепкая, широкая в бёдрах, загорелая, с толстой седой косой, в которой уж чёрные пряди стали редки. Глаза у ней были умными, настороженными, а вот у мужа – по-собачьи добрыми. Когда Скиталец спросил о детях в доме, староста покачал головой, не пряча улыбку.

– У нас уж внуки… должны быть. Да вот напасть такая, ну да вы знаете.

– А всё же хотел бы подробнее узнать. Из первых уст.

Агафий тяжело вздохнул.

– Дочери у нас, аж пятеро. Всех замуж выдали. Четверо по другим деревням да сёлам разъехались, а вот одна – старшая – здесь осталась. И только у ней детей нет. Как и у всех теперь в Сорочьей. Точней, детки, кто пяти лет старше, – они-то есть, бегают, живые, здоровенькие. Но все, кто позже родился, – умерли. Бабы теперь и старших за порог не пускают, над кроватками по ночами сидят, боятся, как бы и они не померли. Но напасть эта только младенчиков пока косит. Точнее, косила… в последний год и их уже нет. Либо не могут бабы понести, либо скидывают. Страшно стало.

– Пять лет уже? Почему только сейчас в Церковь обратились?

– Так они ж не сразу все померли. А так, потихоньку, по одному… Сначала, когда младенчик помер, никто и внимания не обратил. Много же их умирает, особенно по зиме. Ну помер и помер, погоревала баба да нового б родила. Затем второй, третий… Год тогда неурожайный выдался, поля наши спорынья поела. Ну мы и решили, что с голоду они, молока у матерей нет, тяжко. Всех малюток в ту зиму и весну потеряли, оплакали да и забыли. Житейское это дело, когда урожая нет. К осени вроде новые рождаться начали. Но тут они уж не сразу. За одним, как решили, мать не углядела, второй у печи угорел, третий с голоду опять же, молока не хватило… Кто-то сразу хилый родился, повитухи и не ждали, что проживут долго. И вот второй год минул, а детишек новых и нет. На третий уже тревожиться стали, лекарей звать… А те руками разводят. Даже с города приезжал один, с Дубрава, да только и сказал: лучше надо за детьми следить. Ни болезни какой, ни мора не нашёл. Ну мы и успокоились. А напасть-то не ушла… Не сразу приметил я, что у нас и брюхатых меньше стало. Кто после потери первого младенчика не решался, кто сам не мог. Спохватился, когда уж понял: новых с прошлой весны не рождалось. Тогда и забил тревогу, страшно стало. Деревня же так выродится. Да и баб жалко – как они, без деток-то?

Пичужка глянул на Авдотью, которая у печи, за спиной мужа, горшки после трапезы чистила. Показалось ему, что она тихо хмыкнула себе под нос, будто вовсе не считала, что материнство – такое уж счастье.

– А сколько всего в поселении сейчас женщин? – продолжал расспросы Скиталец. – Я имею в виду тех, кто может родить.

Агафий задумался, считал видимо.

– С полсотни. У многих просто уже дети есть, а новых либо не хотят, либо не могут. Совсем бездетных десятка два наберётся, которые молоденькие или потеряли деток.

– То есть всего деревня человек на сто?

– Да побольше. Стариков у нас много. Девки часто в соседние деревни уезжают, сразу после замужества. А местные парни… – Он вдруг замялся, глаза опустил. – С тех пор, как напасть эта началась, неохотно стали наших девок в жёны брать. А кто решается, так те сразу увезти жену стремятся куда подальше. Никто в толк взять не может: на роду напасть, на земле, на бабах… Вот и борются с ней каждый своими силами. Говорю ж, вымираем мы потихоньку.

– Значит, ни младенцев, ни брюхатых у вас сейчас нет, я верно понял?

– Младенчиков нет, на сносях кого – тоже. А если кто недавно дитя ждёт, так мне о том не сообщали.

– Я понял. На тела бы взглянуть.

Все, кто в комнате был, глаза на Скитальца выпучили. Староста и жена его с ужасом, Пичужка – с растерянностью и недоумением.

– Как взглянуть-то?.. – залепетал Агафий. – Говорю ж, с год уже как…

– Могилы копать придётся. Хоронили их?

– П-помил-луйте. – Староста заикаться начал. – Не п-по-божески к-как-то…

– Я – посланник божий и говорю, что раскопать их нужно, чтобы на тела взглянуть. Значит, угодно то богу, чтобы помочь вам.

И эту чушь, на лету им придуманную, Агафий принял. Умел Скиталец именем Церкви прикрыться, когда считал, что для дела полезно, хотя всё остальное время кривился от одного лишь упоминания Единой веры и Бога её.

Агафий уговорил сумерек дождаться, чтобы глаз лишних не привлекать и панику не сеять, когда увидит кто из местных, что они могилы копают. В ожидании прикончили ужин. Но когда на погост отправились и староста ушёл чуть вперёд, да ещё и отвлёкся, чтобы вопрос какой-то по коровам решить, Пичужка спросил:

– Зачем могилы копать? Год уж минул, а у других ещё больше – что мы там увидим?

– Согласен, не так уж и много. Но всё же надежда есть. Вдруг череп у кого проломлен или позвонки шейные разбиты. Младенцы хрупкие, а такое могли и не заметить, если их удушили, например, во сне. Да не подушкой, а голыми руками.

– Есть идеи, что это может быть?

– Ты мне скажи. – И всё же Скиталец не стал ждать ответа, сам предположил: – Ночница. Они обычно детей воруют и могут случайно удавить или голодом уморить. Ненамеренно, но уж как есть. Матери это, что собственных детей потеряли. Вот и тянет их к чужим, ищут своему погибшему замену.

– Но разве тогда не должны заметить пропажу?

– Должны. Но, как вариант, она в дом пробирается и в колыбели их душит. В объятьях, не рассчитав силу.

– А как же те, что нерождённых теряют?

– Вот тут у меня нет ответа.

Староста закончил разговор, и они продолжили путь. Солнце уж за горизонт укатилось, утопло в полях, как в озере, и одна луна на сизом небе светила. Вроде и видно ещё, а уже не разглядеть черты и детали за тенями. Агафий привёл их на погост, но пошёл дальше, через него к самой кромке леса, за ограду. Там, под сенью деревьев, раскинулся ряд неприметных могилок, уже затянутых сорной травой. Местами торчали вкопанные в землю маленькие человечки, сплетённые из веток. Другие могилки лишь по неприметному холмику угадывались. Скиталец огляделся, убедился, что не видно их тут из деревни, и спросил:

– Неосвещённые все?

– Ни одного не успели.

Детей освещали в церкви, омывая их водой, что долгое время стояла в храме под лучами солнца. Считалось, что так они получают благословение и защиту Единого Бога, но раньше года сей обряд не проводили. И неосвещённых детей не принято было вместе со всеми на одном кладбище хоронить. Да только для Скитальца и Пичужки это значило лишь то, что все младенцы умерли, не дотянув до назначенного срока, – для Проклятья и нечисти церковные таинства не имели значения.

Скиталец снял с плеча лопату, что с собой из дома Ага-фия захватил, и принялся копать. Могилка оказалась небольшая и неглубокая, так что ему, с его силой, хватило бы пары взмахов. Да только и после третьего, и после шестого ни тельце маленькое, ни гробик так и не показались. Агафий уж хмуриться начал, наконец и Скиталец бросил бесполезное дело.

– Пусто.

– Как так-то? – подивился староста, кажется, вполне искренне. – Сам видел, как сюда Игорку закапывали – мать уж имя дать успела. Могилка свежая.

– Давай следующую.

Скиталец кинул лопату Пичужке, и теперь копать принялся он. Но ни во второй, ни в третьей, ни в десятой могиле не нашлось ни одного младенца. Все пусты, даже мелких косточек не отыскали. Когда взялись за последнюю, уже совсем стемнело, и Агафий ёжился от студёной ночи. Он был бледным, нервным, всё время пот со лба утирал и молитву шептал, а тело била мелкая дрожь, то ли от холода, то ли от суеверного страха. Но вывод сам собой напрашивался: забрали тела, все до единого.

– А это уже интересней, – молвил Скиталец, когда неразвороченных могил не осталось. – И кому они понадобились?

– А могла ночница тела забрать, чтобы их мёртвыми баюкать? – уточнил Пичужка.

– Это не ночница. Не стала бы она могилы обратно закапывать. Тут кто поумнее был: следы за собой подчищал, чтоб не поймали.

– Кто же это тогда? – вопросил испуганный Агафий.

Но и Скиталец, и Пичужка не решались озвучить мысль, что пришла на ум обоим: не нечисть это, человек замешан.

– Прислужник чей? – предположил Пичужка. – Богу своему в дар их отдал?

– Может. Зачем ещё младенцев забирать, мне в голову не приходит. Есть тут у вас божок какой местный, – обратился он к Агафию, – кому подношения носят? Не трясись, не стану ругать, если в кого ещё веруете, кроме Единого Бога. Сам знаю, что не всюду милость его дотягивается.

Пичужка едва слышно хмыкнул, уловив, что яд в голосе наставник не до конца скрыл. Но Агафий замотал головой.

– Не знаю таких. Раз закончили тут, давайте в дом вернёмся? Холодно, – взмолился он протяжно.

На том и согласились, решив, что на погосте им больше нечего ловить. Заночевали в доме старосты, на сеновале, где им место выделили, справедливо полагая, что надолго они к ним. А наутро, как все мужики в поля пахать и сеять отправились, пошли по деревне, к женщинам, кто дитё своё потерял.

Встречали их по-разному: где с недоверием и сомнением, где с раболепным восхищением, где с радушием, а где со страхом и даже открытой неприязнью. Но каждая согласилась на расспросы ответить, жаль только нового им это не дало: никто ничего не видел, не слышал, а если и припоминали шорохи какие да кошмары, так толку в том оказалось чуть – суеверия одни. Но уж к полудню, когда почти все дома обошли, ждал их негаданный подарок. Приоткрыла им дверь молодая, лет так двадцати от роду, пухлощёкая девка с тонкой бледно-русой косой. Глянула на них и выдала:

– Мужа дома нет, не пущу без него!

– Скажи, когда будет, так мы и придём, – отозвался Скиталец удивительно миролюбиво, будто в самом деле не хотел пугать.

Она окинула оценивающим, пристальным взором Пичужку, что подле него стоял. Прикусила губу, призадумалась и спросила, понизив голос:

– Вы ведь помочь хотите, верно? Для того вас староста позвал?

– Разумеется.

И вдруг она распахнула дверь, открывая их взору выпирающий из-под юбок живот, и заявила решительно:

– Заходите.

Девка представилась Прасковьей и все сомнения сама же и развеяла, молвив как на духу:

– Дед Агафий не знает пока. Никому, кроме подруг и мужа, не сказала: а вдруг сглазят?

Она казалась простой, но миловидной: опрятная, веснушчатая, курносая. Не красавица, но какая-то уютная вся. И располагала она к себе бойким, простодушным нравом. Пригласив в дом, Прасковья первым делом усадила их за стол в горнице и разлила по кружкам компот рябиновый, поставила плошку с баранками. Но спросить, желают ли они чего и надо ли им это, не сообразила.

– Я и вас пускать не хотела, но, – она глянула на Пичужку раскосыми бледно-зелёными глазами, – у тебя лицо доброе. Не верю, что обидите.

Скиталец хмыкнул так тихо, что слышал его лишь Пичужка. И тот оценил со злой радостью, что вслух наставник ничего не сказал.

– Я из дома не выхожу почти. Всё по хозяйству муж на себя взял. Он и сам боится, оберегает меня как умеет. Ругаться, поди, будет, что я вас пустила. Но… – Она потупила глаза и добавила чуть тише, стиснув в пальцах кувшин, который так из рук и не выпустила, на коленях держала: – Боюсь я. Так сильно за малыша боюсь, что уж от любых сил готова помощь принять, лишь бы он здоровеньким родился.

«Да она не нас, а себя убедить пытается, что верно поступила», – поймал Пичужка бесхитростную мысль, наблюдая за Прасковьей.

– Да ты своими страхами его больше изводишь, – упрекнул Скиталец, и Прасковья вскинула на него испуганные глаза. – Успокойся. Мы для того и прибыли, чтоб с бедой вашей разобраться. Ежели тут нечисть или колдовство какое замешано – от глаз наших не укроется. Но нам помощь ваша нужна.

– Что ни скажете, всё сделаю!

– Успокойся, – мягче и уже как-то устало повторил Скиталец, надеясь унять её пыл. – Дай дом осмотреть и на вопросы ответь. Этого пока хватит.

Искали они по дому следы нечисти и расспрашивали о них же: борозды от когтей, шумы по ночам, шерстинки, изведённая в огороде какая трава или странное поведение мужа. К чему расспросы о последнем, Прасковья не поняла, но Пичужка догадался, что наставник подозревает летавца: мол, он шкуру одного из местных на себя надел. Это объяснило бы, чего у баб после визитов его младенцы умирают во чреве, – выпивала паскуда из них жизнь, и дитё погибало первым. Вот только уже рождённых и после умерших никак не связать с ним было, ибо не интересовали малютки ведомую похотью нечисть. Да и обрюхатить девицу лишь обычный мужик мог: не плодились проклятые, да и зачать не в силах.

Но и Прасковья ничего нового или странного не поведала. Всё как староста и другие бабы на деревне рассказывали, разве что детали незначительные у каждой менялись. В доме Пичужка тоже ничего примечательного не нашёл, хотя весь обыскал, с чердака до погреба. А пока не видела Прасковья, ещё и полыни раскидал по углам, чтобы уберегла и отвадила нечисть, ежели повадится к ней всё же. Как закончил, думал Пичужка, что вновь ни с чем уйдут, но отыскал Скитальца в хозяйской спальне. Тот разглядывал оберег, висящий на шнурке над кроватью, в пальцах его вертел в задумчивости. Пичужка тоже присмотрелся: оказалась то фигурка женщины, вырезанная из дерева.

Ноги у ней были широко раздвинуты, руки опущены, и будто на спине она лежала, готовая принять в себя мужчину. Пичужка нахмурился, решив, что похабщину какую увидел, но Скиталец вдруг позвал Прасковью. А когда она вошла к ним, показал оберег.

– Что это?

Прасковья удивилась.

– Так Роженица. Мы её над кроватями вешаем, чтоб роды благополучно прошли.

– Откуда она у тебя?

– Мне Дарья дала. Старостина дочка. Она у нас в повитухи метит, учится. С тех пор как дети ещё до родов погибать стали, мы уж, от бессилия, Старых богов вспомнили.

Она вдруг спохватилась, ахнула, ладони ко рту прижала. Прошептала с ужасом:

– Вы её накажете?

– За это? Нет. Коль хотите у Старых богов защиты просить – в добрый путь. Толку всё равно чуть. Да только не Роженица это. Роженица не так выглядит.

– А как? – подивилась Прасковья.

Скиталец мотнул головой. Сдёрнул оберег, оборвав шнурок, и в карман сунул.

– Да почти так же. Только руки подняты должны быть. В каком доме Дарья живёт? Хочу у ней спросить, откуда она про Роженицу узнала. И заодно объяснить, как правильно обереги такие делать.

Но по лицу Прасковьи легко читалось, что сболтнула она лишнего и осознавала ошибку. С неохотой нужный двор указала и всё время повторяла, что они праведные и по божьим законам живут. Но Пичужка зацепился вниманием за фразу, сказанную среди прочей болтовни Прасковьи:

– Не по-божески это – у матерей детей отнимать. А коли не божья тварь деяния такие злые творит, так, может, и не божьими методами бороться с ней нужно?

Скиталец вновь хмыкнул и на этот раз не промолчал:

– Знать бы ещё, который из богов за такое в ответе. А так дело говоришь, и не поспоришь.

– Думаешь, это из-за оберега? – спросил Пичужка у наставника, как только они на улице одни оказались.

– Нет, конечно! Никакая деревяшка, даже осиновая, силой такой не обладает. Но ей его либо по глупости дали, либо по злому умыслу. И ежели второе, сам понимаешь, совсем другой разговор.

Дарьи дома не оказалось, либо же им попросту никто не открыл. В запертые двери не стали ломиться, по другим дворам пошли. А когда вернулись к Агафию, Дарья, к их удивлению, уже там была – с матушкой беседу вела да с пирогами помогала.

Оказалась она чуть младше тридцати на вид. Чернявая, с толстой лоснящейся косой до талии. Лицом похожая на мать, но обделённая её пышностью. Да только не худоба портила красу её, а острый, колючий, как репей, взгляд, который словно искал, за что зацепиться и поддеть. Юбка на Дарье чёрная была, рубаху белую подпоясала она таким же чёрным поясом, вышитым светлой нитью. А на плечах лежала тонкая кружевная шаль, тёмная, как врановы перья. Увидав её с порога и встретившись с недобрым взглядом, Скиталец процедил сквозь зубы:

– Сорока.

Услышала та аль нет, а подбородок вздёрнула. Поднялась навстречу гостям и сразу же с обвинениями накинулась:

– Сама я к вам на разговор пришла. Видела я, как вы по дворам ходите, расспрашиваете, лезете в подпол даже там, где вас не звали. Зачем баб моих пугаете? А ежели кто из них со страху скинет? Вы о том подумали?! Намеренно вы дождались, когда мужики все в поле уйдут. А раз так, вы либо умом скупы и не понимаете, как сильно людей пугаете, либо со злым умыслом по девкам моим пошли, когда они одни и постоять за себя не могут.

– Дура суеверная! – выплюнул Скиталец.

Авдотья в ужасе рот ладонью прикрыла, уставилась сначала на него, затем на Пичужку, безмолвно моля о помощи. А тот и сам от такой открытой неприязни, со стороны обоих причём, растерялся. Незаметно шагнул наставнику за спину, чтобы в случае чего удержать его, хоть на время. Но Дарья не дрогнула, не показала страху, только руки на груди сложила. Речь её быстрой была и жалила, точно змеиный укус.

– Отцу говорила, теперь и вам в лицо скажу: не нужна нам помощь ваша! Девкам моим лекарь хороший нужен, покой, еды вдоволь и крепкий сон. А сказки про нечисть, порчу и ведьм их пугают только, оттого и теряют детей, изведя себя со страху! От отца моего вреда больше, чем пользы. Он не только масла в огонь подливает, соглашаясь с теми, кто на порчу грешит, так ещё и нечистого позвал! Будто мало они натерпелись! А вы, – она обвиняюще ткнула пальцем в Скитальца, – коли не дурак, так сами уедете. Ежели останетесь, обещаю, ни одна девка вас в дом свой не пустит больше. Нечего мужику по бабам ходить, когда они одни в доме, да ещё и такому, как вы.

– Больно ты ретивая, – прорычал тот в ответ, по капле, с каждым её словом теряя остатки человеческого.

А всё же держался пока, видать, даже он не мог женщину ударить. Пичужка, по крайней мере, не припоминал такого.

– А это мне как объяснишь?

Он достал из кармана и положил перед ней на стол деревянную подвеску Роженицы. Авдотья недоумённо уставилась на дочь, опустив руки от лица. Похоже, она впервые эту фигурку видела. Но Дарья и здесь не дрогнула.

– Что вам неясно?

– Откуда у тебя символ этот? Зачем над кроватью велела повесить?

– Оберег. Роженица. Бабка мне рассказывала, что таких в прежние времена у постели вешали, ежели кто родить должен, чтобы роды благополучно прошли. Она же и поведала, как оберег тот выглядел. Сама я его сделала, чтобы успокоить. Верят девки, что помогает это, и боятся меньше. А мне главное, чтоб они спокойны были.

– Значит, уверяешь, что силы в нём нет?

Дарья прямо в глаза ему посмотрела и прошипела, словно угли ошпаренные:

– Уличить меня хотите, что в Старых богов верую и силой их наделяю? Так не выйдет.

– Как же вы меня задрали! Чихать я хотел на то, в каких богов вы веруете! Да хоть во славу Мокоши коров режьте, лишь бы себе и людям не вредили!

Наорав на неё, он развернулся резко и направился прочь из дома. Пичужка только и успел, что в сторону отпрыгнуть, дабы на пути у него не встать, как Скиталец ударил кулаком по дверному косяку, разломав его в щепки. И ушёл, не сказав никому куда. Видать, хотел пар выпустить, да не здесь. Как стихли шаги его, Пичужка вздохнул и устало глянул на хозяйку.

– Я починю.

Дарья, остыв немного, опустилась на лавку. В глазах её всё ещё искры пылали, губы стиснуты были, и руки, пирожки лепившие, двигались прытко и дёргано. Но Пичужка всё же заговорил с ней, стараясь придать голосу как можно больше мягкости:

– Он сказал, оберег этот неправильно сделан. Поза не та. От него такого вред один.

– Не знала я о том, – ответила Дарья резко, даже не взглянув на него. Но затем расслабила плечи, повернулась всё же, заговорила ласковей: – Не сказал он никому, что вредить такой оберег должен?

– Нет. Только то, что Роженица не так выглядит.

Она вздохнула с явным облегчением.

– Хорошо. Пусть так. Не пугал лишь бы, и на том спасибо. – Она покачала головой и вдруг в упор уставилась на него. – А ты кто такой?

Не зная, какую правду сказать, Пичужка оторвал по кусочку от каждой.

– Сирота из Церкви. Он учит меня на проклятых охотиться.

– Чёрная работёнка, – хмыкнула Дарья. – Не для такого, как ты. Даже жаль тебя.

Пичужка ощутил горькую обиду. На сколько он выглядел сейчас? Наверное, лет на пятнадцать, учитывая невысокий рост и щуплое сложение. Да, мышцы после стольких лет окрепли и стали как жгуты, но ширины в плечах и груди недоставало. Его никто не воспринимал всерьёз, порой даже не замечали, покуда рядом Скиталец стоял. Он же терялся в тени его: молчаливый, неприметный, тщедушный мальчишка, о котором забывали тут же, стоило ему уйти. Прежде хоть бинты внимание привлекали, пробуждая любопытство, а теперь… Теперь совсем зацепиться не за что. Описать его захотят и то слов не подберут.

– Можно вопрос?

– Спрашивай, – разрешила Дарья.

– Почему вы так одеты? Как сороки…

Она усмехнулась с горечью.

– Траур по потерянным деткам носим. Полностью в чёрное только барыням да вдовам наряжаться можно. А оплакать хочется.

Пичужка не знал, о чём ещё спросить. Привыкнув ведомым быть, он вроде и хотел проявить рвение, тем более раз всё не по плану пошло и возможность такая представилась. Но растерялся, и в голову ничего не пришло. Так и разошлись, каждый своим делом занялся: Дарья матери с ужином помогала, Пичужка косяк чинил. Да воды принёс, когда попросили.

Скиталец вернулся лишь вечером, вместе с хозяином. Дарья к тому часу уже в свой дом ушла. От ужина оба проклятых отказались, Скиталец сослался на то, что дел невпроворот. Про ссору с Дарьей отцу её рассказывать не стал, велел Пичужке идти за ним. Привёл на погост, сел перед недавно раскопанными могилками и в себя ушёл. Долго думал, пока Пичужка местность осматривал на предмет чьих-нибудь следов. Знал, что без толку – много времени прошло с последних похорон, – да бездельничать не мог. Когда вернулся ни с чем к наставнику, солнце уж догорать начало.

– Что делать будем? – спросил он, замерев напротив.

– Не знаю, – честно ответил Скиталец. – Не нравится мне это. Мысли дурные.

– Какие же?

– Не проклятый это делает. Человек.

– Почему не думаешь, что ведьмач или ведьма?

Скиталец фыркнул.

– А ежели и так? Всё равно человек. Меня другое беспокоит: не наше это дело – душегубов ловить. С людьми людям разбираться должно.

– Мы что же, просто их оставим? С такой бедой? – возмутился Пичужка. – Они ведь нас о помощи попросили!

– Охолонись. Сам того не хочу. Я, может, и паскуда, но не настолько. Да всё одно – не знаю я, как им помочь. Есть одна мысль, да и та дурная.

– Говори уж, раз начал.

Скиталец цыкнул, как делал теперь часто, когда замечал пренебрежение и дерзость со стороны воспитанника. Всё уважение к нему мальчишка растерял, как только в силе сравнялись.

– Сейчас на деревне всего одна брюхатая баба. За ней и нужно приглядеть. Ежели тварь эта всех детей погубить хочет, то и её ребёнка попытается. Так мы её и схватим.

– Используем как приманку?

– Потому и говорю, что мысль дурная. А ещё в Сорочьей до самых родов остаться придётся. Ежели другие идеи есть, с радостью выслушаю.

Но Пичужка помотал головой.

– Нет, сам весь вечер думал. Да и всё равно присмотреть за ней нужно, чтобы от беды уберечь.

– Тогда придерживаемся этого плана, пока не отловим душегуба либо другой какой не придумаем.

– А что, если права Дарья? И нет никого, кто им зла желает: просто голод, отрава какая и страх. Сначала от одного дети гибли, а потом уж от суеверий и переживаний их.

Скиталец молчал, и Пичужка видел, как чуть шевелится ткань его маски, словно он жуёт что-то или непроизвольно скалится. Зверь наружу рвался, человека себе подчинить хотел. Но пока последний оставался сильней.

– Знаешь, я, может, с тобой и согласился бы… если б не они. – Он кивнул на свежую ещё землю у недавно раскопанных могил. – Кто-то же их забрал. И я всё в толк не могу взять: зачем? Вряд ли хотели следы удушения или яда какого скрыть: кому из местных придёт в голову могилы копать? Значит, нужны именно тела. Младенцев. Сколько ни пытаюсь вспомнить старые обряды, на таком завязанные, ничего в голову не идёт. Роженицу – да, вышивали, над постелью вешали. Но чтобы детей убивать… Такую гнусность ни в одной известной мне вере ещё не придумали.

Уже и темнеть начало, оттого решили на сегодня закончить. Но Скиталец повёл Пичужку не домой к старосте, а сразу к Прасковье. Чуть ли не до полуночи ругался он с её мужем, пытаясь убедить, что жене его защита и пригляд постоянный нужны. И вроде и не спорил тот, да помощь от проклятого принимать не хотел. Твердил, что своими силами управится, а с нечистью под боком только страшней. Лаялись и собачились до тех пор, пока Пичужка не влез:

– Хватит! Не он, а я в вашем доме останусь.

– Ты? – то ли возмутился, то ли удивился хозяин. – А толку-то с тебя?

– Харе упрямиться! Не гляди, что тщедушный, у парня ум есть, коим тебя обделили. И меч на поясе не для красы носит. Он в четырнадцать лет беса завалил смекалкой да упрямством. А ты чем похвастаешься?

Мужик губы поджал так, что те исчезли в кустистых зарослях чёрной бороды. Такие же тёмные густые брови у переносицы сошлись, желваки заходили. Но всё-таки обратился он к Пичужке уже более мирно:

– Человек же?

– Да, – не раздумывая соврал тот.

– Ладно тогда… Тебя оставлю, лавку для сна выделю.

Прасковья впервые с их прихода глаза на гостей подняла, и показалось Пичужке, что горели они надеждой и радостью. До родов, по подсчётам повитухи, ещё три месяца ждать.

Так он и остался при ней домашним псом. Помогал по хозяйству, поддакивал на её незатейливую болтовню, вслушивался по ночам в шорохи и украдкой следил за тем, что ест она и пьёт. Прасковья, казалось, только рада была. Частенько подруги её навещали, одетые в тот же сорочий чёрно-белый траур, что и Дарья. Щебетали о себе да Прасковью о делах расспрашивали, бросали косые взгляды на Пичужку, шушукались о нём, порой хихикали в ладошки.

В такие часы он старался оставить их и сбежать во двор, чтобы не выдать смущения и стеснения. Не привык он к вниманию и чувствовал себя неловко, зная, что не просто судачат они – о нём самом, наставнике и их ремесле, – а жалеют его, не ведая всей правды. Заглядывала проведать соседку и Дарья: неизменно резкая, серьёзная и надменная. Однако к Прасковье проявляла она лишь участие и заботу: отчитывала часто, да всё по делу и во благо. Роженицу больше не приносила и других оберегов не давала. Велела лишь звать её немедля, если Прасковья почувствует себя дурно.

Скиталец к ним не заходил и чем занимался, Пичужка понятия не имел. Если и видел его, то чаще издали, обычно за околицей или близ леса. Искал, поди, что-то, и скорей всего, не в деревне. Единожды лишь, на вторую неделю, свистнул он Пичужку, а когда тот подошёл, состоялся у них разговор краткий.

– Смотрю, к Прасковье часто подруги шастают.

– Ну да. Она ведь со двора никуда не ходит, берегут её все.

– Оно и правильно. Но ты поумнее будь. Приглядись к соседкам, разговоры их послушай. Научись сплетни собирать. В толках и пересудах лжи больше, но и истина какая-никакая есть: искра, от которой огонь занялся. Она-то нам как раз и нужна.

С того дня, вняв наставнику, Пичужка старался не покидать горницу, когда к Прасковье гости приходили. Или, если уж совсем невмоготу становилось, сбегал во двор и прятался в подсолнухах под окнами, подслушивая разговоры. Благо девки захаживали к Прасковье, только когда хозяина не было дома, оттого и пустовал двор. Совесть мучила Пичужку лишь в первые пару дней, затем привык. Поскольку понятия не имел, чего искать, запоминать старался всё. И к концу месяца, казалось, каждую собаку на деревне по имени и заслугам знал: бабьи сплетни никого не щадили.

Тогда-то и познакомился он с Алеськой – молодой красавицей с карамельно-русой косой и завитушками у лба. Глаза у ней были светло-карие, большие и яркие, а чуть тронутое загаром лицо осыпали веснушки и украшал румянец. И вся она казалась такой тёплой и солнечной, словно цветочный мёд. Ей лет шестнадцать было, а уже носила она белое с чёрным, будто в трауре пребывала по погибшему младенцу. Однако ещё до первого визита её к Прасковье знал Пичужка, что девчонка эта не замужем и лишь давеча сватались к ней из соседних сёл. Да отказала всем: искала того, к кому сердце ляжет.

– Дура ты, Алеська, – говаривали её подруги. – Мужика не по лицу и нраву выбирать надо, а по хозяйству, что у него за спиной. И рукам, чтоб в мозолях были.

– А мне нрав дороже хозяйства, – отвечала она, глаза потупив. – И верю, что его по глазам прочесть можно.

– Вот так выскочишь за красавца, а он пить начнёт. Быстро краса спадёт, как листва по осени. А там и твоя вскоре, коли колотить станет.

– Или по другим бабам пойдёт, что ещё молодей и краше.

– Да уж лучше по бабам, чем по мужикам с горилкой.

Девки смеялись, а Алеська опускала очи в пол, не спорила и не соглашалась да украдкой на Пичужку поглядывала.

Тот тоже на неё засматривался: смущался, робел, краской заливался, если кто замечал его или её взгляды. Со стыда готов был сгореть от острот и расспросов, есть ли у него невестушка в каком селе али в их подыскивает. А всё одно – глаз отвести от красавицы не мог. Алеська отвечала ему тем же. Придя к Прасковье, всегда справлялась о нём, ежели сама не застала. Приносила угощения: ватрушки с творогом, баранки, хворост медовый. Сама робела, первой заговорить не смела, но улыбалась и румянилась, ежели шептал ей кто, что посматривает на неё Скитальцев выученик. Но дальше этих взглядов да скрытой заботы, когда предлагала Алеська позвать Пичужку к обеду или вынести ему во двор пирожки с бабьего стола, ничего меж ними не было.

Так и минуло два с лишним месяца. Хозяин Пичужке в сенях лавку под постель выделил – благо весна тёплой выдалась, да и терпимей он к холоду стал, как обратился. Но спал отныне плохо: и до того сон его чутким был и тревожным, а с Проклятьем и вовсе непривычен к нему стал. И пришло понимание, почему Скиталец дремал столь редко: лишь после тяжёлого боя, коль много крови потерял.

Но в ту ночь Пичужке совсем маетно было: ворочался, вертелся ужом на колючей соломенной подстилке, и казалось, каждая собака на селе воем и лаем разбудить желает. Тогда-то он и услышал шорохи да глухой грохот в горнице, словно кто-то горшки двигает. Вскочил тут же. Хотел было меч взять, но побоялся напугать хозяев, если это кто их них за водой из покоев вышел, и захватил лишь охотничий нож. Обуваться и то не стал, без стука ворвался, надеясь застать нарушителя покоя врасплох.

Но то оказалась Прасковья. В одной ночной рубахе, с растрёпанной косой, она слепо шарила по полкам, словно искала что-то в темноте. Пичужке почудилось, она тихо плачет.

– Что ты ищешь? – позвал он.

– Ножи найти не могу. Всё такое незнакомое… Светло слишком.

У Пичужки мурашки побежали по коже. Ночь хоть и лунная нынче, а всё же в горнице мрак, одни тени сплошные, лучину никто не запалил. Что-то не так.

Прасковья обернулась к нему: лицо опухшее, будто не один час рыдала. Губы опущены в страдальческой мине. А глаза большие, чёрные, зрачки всю радужку заняли.

Увидев охотничий нож в руках Пичужки, она улыбнулась нервно и кинулась к нему.

– Дай! Он нужен мне!

Но Пичужка увернулся, руку в сторону отвёл, не дал отнять. И тут Прасковья словно умом помутилась. Взгляд обезумел, полыхнул, черты исказились от животной ярости. Зарычав, она бросилась на него, вцепилась в руку, оцарапала до крови, когда он вырваться решил. Не ожидавший такого, Пичужка выронил оружие, и Прасковья подхватила его. Сорвала ножны, развернула остриём к себе и нацелилась в округлый живот.

Пичужка успел за руку её поймать. Попытался отвести в сторону, но Прасковья воспротивилась, задёргалась и вдруг завопила истошно, срывая от истерики голос:

– Пусти! Я должна его вырезать, вырезать! Не мой это ребёнок!

Она рыдала, брыкалась, выворачивала кисть, рискуя сломать или вывихнуть. Слёзы по щекам градом катились. На крики прибежал испуганный муж. Увидев, что творится, схватил Прасковью в охапку. Но она и ему бой дала: пнула в колено, оцарапала щёку свободной рукой, затылком по подбородку вдарила. Вдвоём едва удержать смогли, так рьяно рвалась она и всё силилась ножом дотянуться.

И кричала, вопила, стенала, будто они её наживую резали:

– Дайте убить его, дайте! Я должна его спасти!

Уже и со двора послышались крики: проснулись, переполошились соседи. Завыли опять неспящие собаки. В дверь избы кто-то застучал. Сначала с тревогой и вопросами, но поскольку не мог никто ответить, последовали брань, споры и окрики. А затем дверь просто выбили одним сильным пинком. Скиталец ворвался в горницу, держа наготове меч. Глаза его сияли углями во тьме, когда опалил он собравшихся цепким взглядом.

Пичужка крикнул:

– Она умом тронулась, хочет ребёнка убить!

И тот убрал меч, рванул обратно. Вернулся через считаные удары сердца с полным ведром. И, подойдя к Прасковье, окатил всех троих ледяной водой. Та задохнулась, охнула, замерла с раскрытым ртом. Пичужка разжал её сведённые судорогой пальцы, забрал нож и отшвырнул подальше, под лавку: потом заберёт. Прасковья ещё постояла немного, хлопая глазами. И вдруг обмякла и зарыдала, спрятав лицо в ладонях.

Скиталец схватил её за плечи, тряхнул так, что зубы щёлкнули, заставил на себя смотреть.

– Что ела, дура?!

Вроде орал на неё, ругался, но Пичужка видел, что не со зла он, а от тревоги и бессилия. Но муж Прасковьи всё равно потребовал:

– Полегче!

Он был такой же мокрый, как и жена его, до самых пят. Оба дрожали: и от холода, и от пережитого страха. Несчастная едва губами шевелить могла, стараясь на вопрос ответить, да упомнить ничего не выходило. Вновь слёзы по щекам побежали, но теперь уже тихие.

– Д-да в-всё к-как… в-всегд-да… В-в печи гор-ршоч-чек.

Она ещё и вымолвить ничего не успела, а Пичужка сразу же после вопроса наставника начал печь обыскивать. Всё, что с ужина осталось, на стол вывалил, даже краюху хлеба. В сенях к тому часу соседи столпились, с порога в горницу заглядывали, зыркали с любопытством. Скиталец скосил на них горящий взгляд, грозно рявкнул:

– С хера ли уши греете?! Пошли вон!

И те разбрелись неохотно. Но успел Пичужка приметить в толпе вечно всем недовольную Дарью. Подивился ещё, что и она не стала спорить да к подруге рваться. Решил тогда, что, видно, и у неё ум есть, а не одно лишь упрямство.

Муж усадил плачущую Прасковью на лавку, полотенцем её укутал. То короткое было, тонкое, едва плечи прикрывало, да ничего другого поблизости не нашлось, а оставлять её одну, похоже, боязно было. Скиталец с Пичужкой всю найденную еду обнюхали, сами попробовали, в каждый горшок залезли. Искали посторонний привкус да запах трав или другой какой ядовитой напасти. Но ничего.

– А объедки с ужина где?

– Свиньям отдал, – ответил муж Прасковьи.

– Утром проверь, – велел Скиталец Пичужке. – Если издохнут свиньи, значит, точно яд.

– А нам что делать? – спросил обессиленный хозяин, крепко прижимая к себе Прасковью, что никак не могла успокоиться.

– Я к вам знахарку отправлю – прямо сейчас из постели подниму и сюда пну. Уложи её пока и не смей отходить, следи, чтоб снова бредить не начала. Нужно будет – к кровати привяжи. Остальное мы сами сделаем.

Тот кивнул, поднял покорную Прасковью, пустыми глазами в никуда смотрящую, и в спальню увёл. А Скиталец, как и обещал, отправился за местной знахаркой. Воротился с ней, и пока она Прасковью выхаживала, Пичужка рассказал ему обо всём, что ночью произошло.

Прасковья слегла, с постели утром не встала. Муж от неё ни на шаг не отходил, выкармливал с ложечки. Пичужка еду у соседей взял, ибо всё, что в доме нашли, – выкинули от греха подальше. Знахарка сказала, однако, что Прасковья больше душой, чем телом мается, ибо жар, который у неё в ночи случился, уже к утру спал. Но лежать ей полезно, поэтому пусть лучше так.

– Крепкая она баба, – похвалила пожилая знахарка. – Или упрямая. Другая уже б скинула, да и сама Богу душу отдала, а эта держится. Так что теперь уж не помрёт. Пусть отдыхает да сил набирается – ей сейчас это главное.

Свиньи же ни к утру, ни к обеду, ни к вечеру так и не подохли. Да и никто другой в доме дурно себя не почувствовал, хотя ели все одно и то же. И Скиталец тем до бешенства недоволен был, что не смогли поймать виновного за руку.

– Знаю же, что из здешних кто-то, – рычал он, пылая алым взором. – Рядом эта тварь ходит, в окна заглядывает, всё обо всех знает. В глаза лжёт и умом своим упивается, что перехитрить вышло. Паскуда.

– Я, кажется, знаю, кто это может быть, – несмело озвучил Пичужка терзавшую его всю ночь мысль. – Но доказательств нет.

– Судить не нам, а людям, так что доказательства добыть придётся. Потребуется, так из-под земли достать, как тех младенцев. И кто же это, по-твоему?

Но Пичужка головой замотал, не желая признаваться. Боялся, что, поддавшись гневу, Скиталец головы рубить начнёт, не разобравшись. Тот сощурился, взглядом ученика обжёг, но спорить, к удивлению его, не стал.

– И какие твои предложения?

– Я сам прослежу и попробую доказательства добыть. Подсмотрю, подслушаю. Хочу точно уверен быть.

– Ну, дерзай, – одобрил Скиталец с неохотой.

Вновь разошлись, каждый по своим делам. Лишь заметил Пичужка, что в этот раз наставник его не к лесу или за околицу пошёл, а по дворам. Слонялся, как пёс беспризорный, да людей пугал, не привыкших к глазам его.

Много людей Прасковью в тот день навестило: и подруги, и соседи захаживали, о здоровье её справлялись. Но никого хозяин не пустил, гостинцы из вежливости одной принял. А после всё выкинул. От тревоги за жену и сам он на покойника похож стал: сгорбился, посерел, вялым и отстранённым сделался. И Пичужка на себя хозяйство взял, чтоб хоть немного облегчить его долю.

В ту ночь он, как обычно, в сенях дремал, так и не научившись крепким сном спать. А уж после того, что давеча с Прасковьей приключилось, и вовсе для отдыха только глаза прикрыл. Оттого шорохи во дворе сразу услышал. Вскакивать и осторожничать не стал – то и ёж пробраться мог и в кустах шуршать, – но глаза распахнул, прислушался. И тут в дверь постучали: тихонько совсем, хозяев таким не поднять. А вот он вскочил, подобрался к двери и сразу распахнул её, надеясь гостя врасплох застать.

Так оно и вышло. На пороге стояла Алеська и аж подпрыгнула от испуга, когда отворилась перед нею дверь. Босая, в одной рубахе ночной, поверх которой тулуп накинула, явно с отцовского плеча – тонула она в нём. Коса растрёпана, и по всему выходило, только что из постели девка вылезла. А сама бледнющая, и глаза выпучены – напугал её Пичужка, как не вскрикнула ещё от ужаса. А тот насупился и спросил без приветствий:

– Чего это ты?

– К тебе пришла. Поговорить хотела, – ответила она шёпотом.

Пичужка огляделся: не видел ли кто из соседей её, не приоткрыты ли где ставни, не мелькнёт ли чей лик в окне. Но ночь темна была, луна из-за облаков редко показывалась. Прикинув, что для девки незамужней позорней может быть, Пичужка схватил её за локоть и втянул в сени, быстро дверь захлопнул.

У Алеськи дыхание перехватило: то ли от возмущения, то ли от страха. Но, увидев, как дрожит она, решил Пичужка, что всё же второе.

– О чём разговор?

– Как там Прасковья? – шепнула она, глотая воздух искусанными и оттого ещё более пухлыми губами.

Но Пичужка настолько не ждал именно этого вопроса, что растерялся на миг. За этим она могла и средь бела дня прийти, подруга всё же, никто бы её не выгнал. Явно в другом дело.

– Жива. Жар отпустил почти, и не бредит уже. Дитя тоже в порядке, шевелится. Знахарка ваша сказала, отоспится и как новая будет.

– Значит, правду говорят, что бредила она? – Алеська ещё шире глаза распахнула, и страх, плещущийся в них, такой сильный стал, что казалось, весь её разум поглотил. – И что живот себе ножом порезала?

Пичужка заподозрил неладное: неспроста расспросы и разговоры эти, да ещё тайком, в ночи. И ведь видно же, что искренне беспокоится Алеська. Да только о Прасковье иль о себе? Не зная, как ещё разговорить девку, Пичужка решил на страхе её сыграть. Всё равно уже по деревне небылицы пошли – одной больше, другой меньше, какая разница? Не он, так кто ещё придумает.

– Правду, – кивнул он, за годы жизни со Скитальцем научившись врать без запинки. – Отобрала у меня нож и как давай себе в живот тыкать! Кричала, что не её это ребёнок и избавиться от него нужно, вырезать. Насилу втроём ей руки разжали и нож отобрали. Чудо, что неглубоко била. Сама вся в крови, вопит от боли и ужаса, мы её держим. А она на стол кидается, пыталась так от него избавиться!

И чем красочней описывал Пичужка мучения Прасковьи, тем шире распахивались глаза Алеськи и тем больший страх отражался в них. И лишь когда они солёной влагой наполнились, осёкся Пичужка, решив, что переборщил. А девка, задыхаясь, пыталась слёзы сдержать, что ручьями по щекам бежали. Её затрясло, она икать начала и вдруг произнесла, выдавив через силу:

– Они обещали, что не будет больно! Вместе с красками уйдёт, и всё!

– Что уйдёт? – не понял Пичужка, а затем как молнией прошибло. – Кто обещал?!

Но Алеська замотала головой, икнула вновь, давясь слезами. Пичужка схватил её за плечи, тряхнул легко, ощущая, как уже его самого озноб прошиб.

– О ком ты говоришь? Расскажи мне всё, я помогу! Пожалуйста, прошу тебя, они же чуть Прасковью не убили!

Он сжал её плечо излишне сильно и сам не заметил того. Но Алеська ойкнула, начала отбиваться, крикнула:

– Пусти, мне больно!

И как только разжал Пичужка пальцы, вырвалась, выскочила за дверь и убежала, прикрывая ладошкой рот, чтобы рыданиями себя не выдать.

Пичужка кинулся за ней во двор, но слишком поздно – её уже и след простыл. Завернула за угол, схоронилась в кустах или за калиткой, и скрыла её безлунная ночь. А сердце Пичужки жалостью сдавило – стыдно стало, что так сильно напугал её, довёл до истерики и слёз. Так и вернулся он в сени, мучимый виной, тревогой и дурными мыслями. Скитальцу о ночном свидании не рассказал – боялся за Алеську, уберечь её хотел от его гнева.

Прасковья вскоре на поправку пошла и даже начала с постели вставать, дела какие-то по дому делать. Больше от скуки, чем по необходимости, ибо и муж её, и Пичужка без просьб всё на себя взвалили. Да и подружки прибегали, тоже помогали чем могли, своё готовое из дома приносили. Особенно часто захаживала к ним кудрявая соседка Груня, чья забота о муже Прасковьи казалась почти навязчивой. Да только теперь всю еду, которой их угощали, мужики сначала сами пробовали, прежде чем Прасковье дать. Но Скиталец, прознав о том, всё равно прогневался:

– Прекращайте это дело! Что вы, два здоровых лба, щи себе сварить не сможете?! Не её в могилу свести пытаются, а дитё, дадут какое выворотное, чтоб скинула, а вы и не поймёте. Сами каши готовьте.

Так и поступали впредь. А спустя неделю Скиталец вернулся с новостями: ворвался к Пичужке, утащил во двор, от ушей подальше, и показал на раскрытой ладони молодой, зелёный росток пшеницы. Обыкновенный на вид, да несколько будущих зёрен на нём почернели и казались больше остальных.

– Знаешь, что это? – выпалил Скиталец, не в силах скрыть охватившего его возбуждения. – Это спорынья, чернушка. Она на злаках появляется. Услыхал от мужиков, что опять урожай в негодность пришёл, мол, зараза вернулась. Сходил в поля и нашёл её на всходах. Это и есть тот самый яд, которым Прасковью и других баб потравили. Она тебе и выворотное, и видения вызывает, и с ума сводит. Всё и сразу, смотря сколько положить. А достаточно всего лишь муку из такой пшеницы смолоть.

– А ведь староста говорил, что, когда напасть эта началась в первый год, у них урожай спорынья поела! – вспомнил Пичужка, и у самого сердце захолонуло от волнения.

Разгадка была так близко, а они лишь сейчас додумались.

– Именно. Видать, кто-то приберёг себе мешочек муки с тех лет. Краюхи хлеба достаточно, чтоб со свету человека сжить. Жаль, даже если по домам пойдём и заставим каждого мешки разворотить, виновника не найдём – не видно спорынью в муке.

А Пичужка вспомнил, как приносили подружки-сороки накануне страшной ночи пирожки для Прасковьи и угощали её. Сами не ели, всё ей да дитятке оставили. Вспомнил и слова Алеськи: «Обещали, без боли будет!» И решил-таки про визит её наставнику рассказать. Всё, каждое слово и взгляд, без утайки.

– Вот оно как… – протянул Скиталец, выслушав, к удивлению Пичужки, без толики злобы. – И так догадывался, что нечисто в этих бабах что-то, а всё равно надеялся, что лишь одна замешана, а не вся стая.

– Может, и одна, – поспорил Пичужка. – Или парочка. Не можем мы всех сразу судить.

– Не можем. Но мысль есть, как на чистую воду вывести. Запугаем твою зазнобу так, что сама всё расскажет.

– Угрожать ей будешь?

– Девке мелкой? За кого ты меня держишь? Хитрей поступим. Но от наказания никто не уйдёт, я о том позабочусь.

В тот же час начали собираться в дорогу. Скиталец к старосте заявился, с порога сказал, что делать им здесь больше нечего и они уезжают. Денег за потерянное время не потребовал, но попросил подготовить им снедь и лошадей. Агафий встревожился, отговорить пытался, чуть ли не в ноги кидался, но куда ему переубедить упрямца.

– Нет здесь никакой порчи и колдовства, – огрызался Скиталец. – Спорыньёй девки твои отравились! Лучше за полями следите и тем, что в рот тащите. Не помощник я вам здесь.

Агафий растерялся от такой правды, долго губёхами хлопал, как рыба. Затем снова отговаривать кинулся, мол, не может быть такого, следят они за мукой с того злосчастного года. Но всё одно Скиталец на своём стоял, и он вынужден был уступить.

Пичужка же выслушивал упрёки от мужа Прасковьи: бросают они их, мол, с бедой, а та паскуда, что жену и дитё его сгубить решила, так и не найдена. Пичужка слушал молча, терпеливо, решив, что пусть лучше на него отчаянный гнев мужик выплеснет. А тот расхаживал по горнице, распалялся сильней и сильней, кулаками махал и бранился до тех пор, пока обессиленная Прасковья не поймала его за руку и не молвила мягко:

– Будет. Пусть езжают. Сказали же тебе: не нечисть это.

И муж её, словно пузырь, сдулся, сам обмяк, в глазах страх поселился. Но более не отговаривал Пичужку.

До самого заката они провозились в сборах, а деревня гудела вовсю, и к вечеру каждая собака знала, что уезжать они собрались, не сыскав виноватого. А Скитальцу только того и надо было. Когда вывели коней со двора, их уже толпа провожать вышла. Кто с обидой вслед глядел, кто с тоской, кто со страхом, а кто и с облегчением. Но когда выехали за ворота, Пичужка вдруг крикнул наставнику:

– Погоди, попрощаться кой с кем хочу!

– Давай скорей, у леса ждать буду. Только дотемна воротись.

Пичужка кивнул ему, спрыгнул с лошади, отдал поводья наставнику. А сам, держась кустов за околицей, лаской к нужному дому метнулся.

Алеська жила с родителями на краю деревни, ближе всех к лесу. К тому часу, как Пичужка заглянул в их окна, чтобы убедиться, что дома она, солнце уже совсем скрылось, но небо ещё алело заревом в полях. Разглядев девку, сидящую с пряжей под лучиной у самого окна, Пичужка осторожно постучал. Алеська вздрогнула, обернулась на шум, увидела его и чуть не вскрикнула. А Пичужка в кусты мальвы нырнул, когда услышал, как скрипучий отцовский голос спросил Алеську, чего это она.

– Да птица там, сорока на окно села. Я и испугалась. Пойду крошек хлебных ей кину, голодная, поди.

Родители ей поверили, отпустили спокойно. И Алеська, схватив горсть сухарей, выскочила в сени и во двор. Пичужка уже ждал её на крыльце.

– Я слышала, вы уезжаете. Но раз ты здесь, значит, это неправда? – спросила Алеська, с надеждой заглядывая ему в глаза.

– Нет, мы правда уезжаем. Теперь вы сами по себе.

Глаза её распахнулись, губы приоткрылись в страхе. И Пичужка продолжил давить, прежде чем она хоть слово успела вставить.

– Ты вроде за помощью ко мне приходила. Если она тебе нужна – говори сейчас, другой возможности не будет. Уедем, и никто уже не поможет. Самой тебе со всем разбираться придётся. Деревенька у вас маленькая, все друг друга знают, слухи быстро ходят. Захотят избавиться от тебя за то, что с нами спелась, и выйдет как с Прасковьей. Только её мы смогли защитить, а тебя, коли уедем, уже некому будет. Ведь явно кто-то из своих это делает, покрывают они друг друга, защищают. А значит, и управы на них, кроме как извне, не найдётся.

Глаза её всё шире распахивались, Пичужка ещё и договорить не успел, а в них уже слёзы стояли, и губы у неё дрожали. А как кончил, разразилась Алеська рыданиями, но начала рассказывать, задыхаясь:

– Знаю я, кто это! Они мне помощь обещали!

– С чем помощь?

– Дитё я жду! – выпалила она как обвинение. – Да без мужа и без жениха даже, но всё по любви у нас было, кто ж знал, что замуж он меня передумает брать?! Куда мне с позором таким? Отец прибьёт, как узнает! Говорили они мне, что больно не будет, легко уйдёт… Но Прасковью-то за что?! Не хочу как у неё! А потом узнала, что у Зоськи после того же ни одного дитя не было с тех пор, как ни старались с мужем, и испугалась! Передумала уже, а они не дают назад повернуть…

– Кто они?! – уже потребовал Пичужка, прерывая тараторящую в истерике девку.

И Алеська выдохнула, прошептала одними губами:

– Вешницы!

* * *

Уж и луна взошла – наливная, яркая, инеем серебрила она дворы, не желая прятаться за пологом облаков. Но за закрытыми ставнями плясал в избе рыжий свет. Скиталец и не думал стучаться: выбил дверь ногой, срывая её с петель. Стихли голоса, те, кто внутри был, – прислушались. Но когда прорвался проклятый сквозь сени, завизжали бабы, порскнули по углам, прижались к стенам.

Одна лишь Дарья спокойной осталась. Выступила вперёд, словно защищала подруг крепкой грудью.

В её доме при свете лучин и очага устроили сорочьинские девушки настоящий шабаш. Все нагие, тела землёй и травяной кашицей измазаны, косы распущены, на головах венки из сорных трав. Собрались они вокруг котелка на огне: от кипящего варева исходил дымок, что окутывал помещение белёсой дымкой и сладко-горьким запахом болотной тины. Те же травы – белена и красавка – сухими пучками, вперемешку с косточками и высушенными мелкими гадами, висели под потолком.

Скиталец окинул комнату горящим взглядом и рявкнул в лицо Дарьи:

– Кому молились, ведьмы?! Рассказывай давай, и так всё знаю!

Но та и теперь спокойной осталась, только подбородок выше вздёрнула.

– Раз спрашиваешь, то не всё знаешь.

Скиталец совсем одурел от гнева и такой наглости. Рванул к ней, схватил за космы и толкнул на пол, на колени ставя. Та вцепилась в руку ему, зашипела. Скиталец крепче кулак сжал, вынуждая её голову выше запрокинуть. Да так высоко задрал, что у ней ноги опору потеряли.

– Рассказывай, сука, пока я голой тебя по всему селу не протащил!

Жмущиеся к стенам бабы зашевелились, кто-то попытался шагнуть к проклятому. Но Пичужка у него за спиной стоял, держа ладонь на рукояти меча, и, встретившись с ним взглядом, не решились они за подругу вступиться.

Дарья скопила слюну и плюнула Скитальцу в лицо. Того затрясло, но в этот раз он сдержался, только вытер остервенело маску свободной рукой. А затем дал Дарье оплеуху – слабую, ибо только голова у ней откинулась да расползлась краснота по щеке. Но кости все остались целы.

– Говори! – потребовал Скиталец снова.

– У Старых Богов силы просили, – процедила она сквозь зубы. – Говорят, они никогда не отказывают, ежели их плата устроит.

– Что ещё за дурость? Ты откуда это взяла?!

– От бабки моей, Роженица с руками опущенными – тоже часть обряда. Помечали так тех, кто ребёнка в дар богам отдать хочет, чтобы при родах он умер.

– Это я и без тебя понял, рассказывай давай, как додумалась к Старым богам с молитвой обратиться!

Он стиснул кулак крепче, и Дарья зашипела снова, сильнее прежнего голову запрокинув, и в лопатках прогнулась. И бешеным, диким взором впилась она в глаза Скитальца. Лишь теперь различил Пичужка, что зрачки у неё широкие, на всю радужку – видать, кожу они не просто травами, а беленой ядовитой измазали, чтоб с «богами» говорить.

– Они всё одно ко мне как к повитухе ходили, чтоб дитё нежеланное скинуть, – заговорила она всё же. – Вот и подумалось: чего добру пропадать? И так и так умертвить придётся, пусть хоть с пользой. А ежели получится? И получилось. – Торжествующей, гордой улыбкой озарилось лицо её. – К первой милый сердцу посватался, прикипел, как приворожённый. Вторая наследство от преставившегося муженька получила. Третья – соперницу извела. За ними, про чудеса прознав, и остальные бабы потянулись. Каждая для себя просила: кто любви, кто богатства, кто мести. За кровь младенцев боги всё давали.

– Да по тебе, душегубица, костёр плачет…

Скиталец казался удивлённым: даже его поразила столь мелочная жестокость.

– Я никого не убивала! – зарычала вдруг Дарья, силясь вырваться. – Каждая сама за себя просила! Я лишь травы и отвары давала, чтоб скинули или во сне дитё ушло, без мук. Но я никого не убивала!

– Да? А Прасковья как же? Кто её отравил? Вы что же, намеренно брюхатились, чтоб дары от богов получать?! А ежели не выходило, что тогда? По соседкам шли?!

Дарья молчала, прикусила язык. А Пичужка окинул взглядом остальных баб, ища ту, что глаза спрячет или краской зальётся. И нашёл такую: пухлую кудрявую соседку Груню с красивым, но злым лицом – она стояла, опустив взор, и до крови кусала губы. Ведь сказала Дарья: кто любви, а кто мести просил. Не поделили бабы мужика – другую выбрал, – вот и решила она от соперницы через дитя её избавиться.

Но Дарья подругу не выдала, чем разозлила Скитальца ещё сильней.

– Рассказывай, сука, всё равно тебя вздёрнут!

– Ничего я тебе не скажу больше, – прошипела она, и глаза её зажглись недобрым огнём. – И никто не накажет меня, потому что доказательств у тебя нет. Нас больше, каждая здесь за меня вступится и поведает, как ты ко мне в дом ворвался, избил меня и за волосы оттаскал. Просто так, потому что надо обвинить кого! Ты ведь не справился, не нашёл нечистого, что деревню губит! Мы все свои, здесь мужья наши, отцы и матери. А ты и паскудыш твой – чужие! Да ещё и проклятый к тому же. Так кому из нас поверят?

Глаза Скитальца распахнулись шире. А затем он сощурился, и черты лица исказились, утратив человечность. Звериным стал взор, бешеным, когда схватил он Дарью крепче и таки поволок за волосы из избы. Пичужка попытался путь ему преградить, но Скиталец просто отпихнул его в сторону, впечатав в стену. Бабы подняли визг, кричали ему вслед:

– Что вы делаете?!

– Вы не посмеете!

– Остановите его кто-нибудь!

– Прекратите!

Но Скиталец не слушал ни их, ни вопли Дарьи. Она пыталась на ноги подняться, рвалась, царапалась. А он тащил её силком, волочил нагую по земле, стирая кожу на бёдрах в кровь, да так быстро шёл, что она на своих двоих и не удержалась бы. Пичужка догнал их, когда уже со двора вышли. Вцепился наставнику в плащ, крикнул:

– Да стой же ты!

Но тот пнул его под дых. Пичужка от боли и перехваченного дыхания пополам согнулся, на колени рухнул. Пока откашляться пытался, Скиталец уже дальше Дарью оттащил.

На крики её начали сбегаться соседи. Сперва просто из окон выглядывали, затем двери открывать стали, а там уж и с подворий на улицу вывалились. Люди негодовали, охали и причитали, но никто не посмел вмешаться, только следовали за Скитальцем тенями, держась у заборов. А тот приволок Дарью к дому старосты, на главную площадь. Агафия даже звать не пришлось: сами они с женой за порог выглянули на крики дочери. А как увидали расправу над ней, оба посерели от ужаса. Авдотья первая в себя пришла и кинулась на Скитальца с воем, точно кикимора.

– Пусти, пусти, проклятый, не дам тронуть и позорить!

Она в него как ворона вцепилась: колотила, царапала, рвала плащ, силясь отбить дочь. И тот, взревев, швырнул Дарью прямо ей в руки. Обе на колени упали, мать дочку к груди прижала. Гладила по спутанным волосам, в шаль со своих плеч укутала, утирала со щёк её злые слёзы. Агафий сделал к ним несколько нерешительных шагов и остановился, уставился растерянно, с приоткрытым ртом на Скитальца.

– К-как же это?.. – пролепетал он едва слышно. – 3-за что?..

– Вот он, ваш душегуб! – закричал Скиталец, окидывая взглядом и остальных собравшихся, что всё ближе и ближе к сваре подбирались. – Она баб и младенцев травила! Она и стайка подружек её, вешницами они себя прозвали. Ведьмы как есть, богам в жертву детей ваших и своих приносили. Каждая, кто в чёрном и белом ходила, каждая из них виновна!

– Ложь! – завопила Дарья в ответ. – На меня чужие грехи повесить хочешь! Никого я не тронула! Да и какая баба дитя собственное удавить решится?!

– Лгунья!

– Все на деревне знают, что ты меня невзлюбил! Потому и сделал меня виноватой. В дом ворвался, силой из постели выволок! Нелюдь!

– Лживая сука, а беленой тоже я тебя обмазал?! И спорыньёй Прасковью накормил, чтоб скинула, тоже я?!

– Никаких доказательств у тебя нет!

– Дети ваши мёртвые – вот моё доказательство! И дом твой, травами увешанный, тоже.

– Что же ты молчишь? – накинулась Авдотья на мужа. – Почему позволяешь дочь свою унижать и позорить?! Выгони его взашей, видно же, что чудовище это вконец разум потеряло!

Агафий стоял ни жив ни мёртв, бледный, как похоронный саван. Потерянный взгляд его метался с дочери и жены на Скитальца и людей, что вокруг собрались. Соседи ведь тоже расправы требовали над тем, кто деток их сгубил. Но чтоб это Дарья была, кровь родная?.. Как мог он поверить в это и своих обвинить?.. Агафий шевелил ртом, не в силах произнести ничего, только кряхтел иногда и экал. И чем дольше он молчал, не в силах принять решение, тем пуще свирепел Скиталец.

– Да сделай ты уже хоть что-то, старый чёрт! Или я сам их казню.

Агафий вскинул на него испуганный, дикий взгляд. И Скиталец, зарычав, обнажил меч, занёс его над Дарьей. Авдотья завизжала, прижала дочь крепче к сердцу, закрыла собой. Но сталь звякнула о сталь, и клинок Скитальца отскочил, налетев на меч Пичужки. Удар сильным вышел, отдача в кисть ушла, пробудив в той ноющую боль. Пичужка удержал оружие, глядя прямо в глаза наставнику, и тот отступил, растерянный. Но лишь миг то продлилось, затем вновь одолел его гнев.

– Ты что творишь, сопляк?!

– Не дам тебе людей убивать! Сам говорил: не наше это дело, душегубов казнить. Пусть люди их судят и наказание им выберут.

– Люди судят?! Люди уже вынесли свой вердикт, когда за тварь эту сучью вступились! Судей можно обмануть или купить, а денег у них вдоволь! Одна лишь смерть неподкупна, вот пусть боги и решают, виновна она или нет.

– Смерть – это конец! Она ведь жива ещё и не обратилась даже, а значит, есть у ней шанс на искупление!

– Искупление?! Она того не заслуживает!

– Но это не тебе решать!

Терпение Скитальца иссякло, и он опять занёс меч, махнул им в сторону Пичужки. Может, напугать хотел, но тот принял бой, опять защитил Дарью. Скиталец рассвирепел и атаковал снова, теперь уже всерьёз и в полную силу. Не ранить его пытался, а просто выбить оружие и добраться до Дарьи, но Пичужка защищал её и каждый замах на себя принимал. Руки болью отзывались, мышцы ныли под силой чужих ударов, задыхаться он начал куда раньше, чем наставник. Неравный был бой, и Пичужка понимал: ему ни в жизнь не победить. Но когда меч таки выбили из рук, он юркнул под клинок Скитальца, выхватил из-за пояса подаренный им нож и полоснул наставника по предплечью, разрезая жилы. Тот взревел, оружие выронил. Второй рукой схватил Пичужку за шиворот, дёрнул на себя и снова коленом под дых ударил. Тот хоть и закашлялся, но в этот раз не сдался телу – схватил висящий на поясе Скитальца топор и, когда отшвырнул его наставник, утянул за собой.

Скиталец замер на миг и глянул на мальчишку, с удивлением осознав, что его и второго оружия лишили. А тот перекатился, на колени встал, откашлялся и выбросил топор куда подальше. Опалил противника красными глазами, стиснул кинжал покрепче и снова кинулся. Мелкий зверёк против разъярённого волка. Скиталец сорвал маску, оскалился. Люди охнули, кто-то вскрикнул от ужаса. А двое проклятых сцепились и драли друг друга уже когтями и клыками. Точнее, это Скиталец Пичужку кусал, хватал за рубаху, пытался поймать или подмять под себя, чтобы успокоить. А тот отбивался локтями, рвал одежду на себе, чтоб не удержали, хорьком скакал вокруг и ножом жалил. Неглубоко – дотянуться не мог, – скорее просто царапал и злил. И довёл наставника до такого бешенства, что наверняка знал: поймает – прибьёт. Свернёт шею, как курёнку, или на части порвёт. Поэтому уже не за чужую, а за свою жизнь бился.

Скиталец не заметил в пылу драки, что жалит нож больнее, чем обычное железо. Но осознал, что выдохся скорее, чем должно бы, словно отнимало у него что-то силы. А когда сообразил, уже поздно стало – Пичужка извернулся, юркнул под руку, а он и не успел схватить. И тот всадил нож ему в бочину по самую рукоять.

Скиталец отступил, тяжело дыша. Пичужка за ним не последовал, злосчастный нож так и остался в руке его. Он тоже тяжело дышал, кровь стекала из рассечённой брови. Да и сам он был весь в царапинах, синяках и ссадинах. Скиталец же глянул на свой кровоточащий бок, до конца не веря, что воспитанник всадил в него нож. Рану жгло сильнее, чем могло бы. И тут его осенило.

– Ты чем оружие смазал?..

– Волчий корень. – Пичужка сплюнул кровавую слюну и утёр губы.

– За волколака меня принял, значит? И ведь не сегодня смазал, готовился, да?

Пичужка промолчал. Хотел кивнуть было, да не решился, а Скиталец и сам всё понял. Оскалился, из пасти раздался горький смешок. Он развернулся и пошёл прочь. Только топор подобрал, прежде чем скрыться в ночной темени. Раны ушёл зализывать.

Поняв, что всё позади, Пичужка рухнул, обессиленный, на землю. Дышал он загнанно и сипло, бок болел, видать, в стычке повредил ему наставник одно или два ребра. Запоздало вспомнив о людях вокруг, он огляделся и увидел страх на лицах притихшей толпы. На него смотрели как на опасного зверя, а не на человека. Авдотья подняла Дарью с земли, спешно в дом увела, подальше от всех. Агафий поспешил за ними. Остальные тоже начали потихоньку расходиться, ведь закончилось представление для зевак. Пичужка ранен был, но никто не посчитал нужным ему помочь.

«Точно, – сообразил он слишком поздно. – Они же теперь видят, что я тоже проклятый».

И всё же одна фигурка отделилась от людей. Прасковья вырвалась из рук мужа, что пытался удержать её, и решительно направилась к Пичужке. Уже успела она, пока другие расходились, и тряпицы свежие из дома принести, и ведро, наполненное на треть колодезной водой. На глазах у изумлённых соседей Прасковья присела перед Пичужкой на корточки, промокнула тряпицу и принялась промывать его раны. А тот так растерялся, что даже не сразу воспротивился.

– Ты зачем это?.. – удивился он смущённо, морщась и пытаясь вывернуться, пока она бровь ему протирала. – Не поняла, что ли? Я ведь проклят.

– А плевать! Лицо у тебя всё ещё доброе. А теперь вижу, что и сердце тоже. Как звать тебя? Сын родится, так же назову.

– Н-не стоит.

Пичужка вконец смутился и попытался отобрать у неё тряпку, чтобы самому ранами заняться. А сам глядел на Прасковью, и сердце от тоски сжималось: постарела она за эти дни, лет десять прибавила, не меньше.

И тут, к их общему удивлению, к ним присоединилась Алеська – взялась раны перевязывать. Но взгляд поднять на Пичужку не решалась, а всё же, почувствовав, как тот смотрит на неё пристально, тихо молвила:

– Спасибо, что не оставили нас с бедой нашей. Ежели будут Дарью судить, обещаю, расскажу им всё как на духу, как вам! Ничего не утаю! И ребёнка я тоже оставить решила… Не могу его сгубить. Поняла, пока под сердцем носила, что пусть тяжёлое оно, а всё же счастье.

Но Пичужка не мог порадоваться за неё или проникнуться её признанием. Ибо понимал, что больше не сможет смотреть на Алеську так, как прежде. Смыло для него красу её, а нутро, открывшееся взору, оказалось не столь приглядно.

Предыдущая главаГлава 20 из 24Следующая глава