Дома как такового у Скитальца не было: нигде надолго не задерживался он, слонялся сухим репейником по свету. Спрашивать о причинах Пичужка не решался, ехал куда велели. Порой ему казалось, Скиталец наугад выбирает направление, скачет куда дорога поведёт, карту открывал лишь затем, чтобы ему показать и научить сверяться по ней. Когда Пичужка полюбопытствовал, отчего так, Скиталец объяснил:
– Я за три сотни лет эти дороги вдоль и поперёк объездил. Каждую помню и давно удивляться перестал, когда зарастают старые тропы и появляются новые. Просто еду по ним куда глаза глядят, куда-нибудь да выведут. С деревнями и городами так же.
И всё же ещё оставались в этом мире те, к кому он, несмотря на скверный и неуживчивый нрав, по-своему привязан был и никогда не отказывал в помощи, даже если не по нутру ему оказывалась просьба. Ворчал, раздражался, нотации читал, а всё равно – помогал. И одним из таких исключений был отец Радим. Когда в одной из церквей получил Скиталец от него письмо, то сорвался тут же, бросил все дела и помчался на встречу. Пичужка только диву давался, за что уважал он так свещенника, если извечно спорил с ним и ни с одним его словом не соглашался. А всё же неизменно навещал и справлялся о делах, в какой бы церкви тот ни служил.
Тем летом попросил Радим сопроводить его в странствии до Смоляных гор на самом юге Радей, где на склонах и в низинах рассыпались десятки деревень. Живущий здесь народ, хоть и считался частью Радей, мало чем на радейцев походил: хмурные, смуглые, сплошь чернявые, с тёмными, как древесная кора, глазами. Лица их казались жёсткими, носы были горбатыми, как у хищных птиц, брови – тяжёлыми, а взгляды – волчьими, будто не радовались они чужакам. Хотя так оно, скорей всего, и было. Глядя в их чёрные глаза, Пичужка думал, что для того их и позвал с собой Радим: не от проклятых его защищать, а от этих людей в ярких, цветастых одеждах. Свещенник же улыбался каждому, старательно, пусть и кое-как, говорил на ломаном местном наречии, расспрашивал о традициях и взглядах. Как объяснил Скитальцу: ему предстояло вызнать, в какой из деревень жители более благосклонны к Единому Богу и где найдётся достаточно места, дабы церковь новую возвести и с верой своей их познакомить. Вот и разъезжали они по пыльным горным тропам, обходя одно поселение за другим.
Край этот, залитый солнцем, оказался ещё более жарким, чем Радея. Трава под копытами лошадей была редкой, низенькой и жухлой. Колючие из-за сухих, голых веток деревья встречались и того реже и почти не давали тень. Чаще росли по краям троп и крутому склону столь же колкие на вид кустарники да редкие и маленькие, будто водные брызги, цветы. Дорога змеилась, обвивая каменистые утёсы, часто стелилась вдоль обрывов. Зато в низине, где трава в тени гор была сочней и зеленей, паслись несметные стада белых овец, похожих на головки одуванчиков.
Пичужка, замотанный в бинты от макушки до пояса, прел от жары, обливался потом, но повязки снимать отказался, хотя Скиталец и советовал в начале пути. Но уж больно неприглядным считал он то, что скрывалось под ними. Лицо и тело после пожара сплошь усыпали потемневшие пятна стянутой кожи, как узор на коровьей шкуре. Брови – сошли начисто, губы с левой стороны онемели и почти не слушались. Речи это не мешало, а вот улыбка выходила кривой. Левое ухо походило на жжёную кара-мель. От тех же пятен в волосах: на затылке и с одной стороны у лба – образовались проплешины, и их он тоже бинтами скрывал. И порой намеренно лохматил отросшую чёлку, чтоб ещё и за ней уродство своё спрятать.
Сам Скиталец, одетый в чёрное, кажется, вовсе не страдал под палящими лучами, только плащ скинул, оставшись в кожаной куртке, распахнутой настежь. Маску не снимал, да оно и понятно. Ехал он на серой кобыле впереди, обогнав их на добрых три сажени. Отец Радим верхом на старой гнедой едва плёлся и тяжело дышал, будто пешком преодолевал путь, да то и дело обтирал взмокший лоб, шею и лысину платком. Пичужка старался держаться подле. Нес какой-то целью, просто рядом с ним спокойнее ему было. Когда Скиталец завернул за утёс и пропал из виду, Радим улыбнулся и обратился к Пичужке:
– Ну? Как тебе твоя новая жизнь?
Тот молчал, глядя вдаль, туда, где исчез в дорожной пыли его наставник. Долго думал, признаваться ли, в итоге сказал прямо:
– Он людей убивает.
Радим перестал улыбаться. Теперь уж и он умолк, опустевшими глазами смотря на свои руки, точно стыдно ему было. Пичужка ждал его слов, затаив дыхание. В итоге свещенник молвил, не скрывая тоски:
– Я поговорю с ним.
Знал ли он о том, каков его друг на самом деле? Догадывался ли и закрывал глаза или принимал как должное? Мол, мир такой и люди вокруг такие, нельзя с ними иначе. Пичужка терзался этими вопросами, но не был уверен, что хочет получить ответы.
В небе прокричал орёл. Скиталец воротился к ним, выскочив из-за поворота, придержал кобылу и рявкнул:
– Пошевеливайтесь! Деревня близко, там происходит что-то.
Радим нахмурился, шепнул Пичужке:
– Думаю, стоит послушаться, – и легонько стукнул лошадь в бока, подгоняя.
Пичужка, уже вполне освоившийся в седле, тоже подстегнул коня.
Когда за поворотом показалась махонькая горная деревушка, окружённая низеньким бутовым забором, до ушей донёсся и гул голосов: разъярённый грай, похожий на падение камней со склона. На лице Радима отразилась тревога, и он погнал лошадь скорей. В ворота въехали беспрепятственно – никто и не заметил их, словно вся деревня собралась в одном месте. Гул стал совсем уж невыносимым – закипевшая, выплеснувшаяся через край ярость звучала в нём, крики и глухие удары. Скиталец влетел в толчею, не слезая с лошади, криком подгоняя её, чтобы каждый услышал и ушёл в сторону. Но уступали ему неохотно, так что растревоженная кобылка просто увязла в толпе. Тогда Скиталец достал кнут. Замахнулся было, но Радим уже соскочил с лошади, подбежал к нему и потянул за полы плаща, немым укором успокоив ретивого. Локтями стал пробираться через людей. Пичужка остался позади, глянул над головами собравшихся и обомлел от ужаса.
Вся эта орава, похожая на стаю одичавших псов, окружила женщину. Она лежала на земле: грязная, окровавленная, изувеченная, с разбитой головой и запёкшейся коркой в тёмных волосах. А толпа швыряла в неё камни, будто желая упокоить её под ними. Но хоть женщина и свернулась калачиком, подставив спину и спрятав от обидчиков живот и лицо, всё ещё вздрагивала, когда в неё попадали. А значит, была жива, несмотря на раны.
Краска так и сошла с лица Радима, едва он увидел её. Прямо в толпе он начал хватать людей за руки, силясь остановить их, и кричал:
– Что вы делаете?! Прекратите немедля!
Никто не обращал на него внимания, отмахивались только. Скиталец таки прорвался вперёд, вновь вскинул кнут и щёлкнул им по земле у самых ног мужиков, стоящих в первом ряду. Те оробели, отступили, затихли на краткий миг. Но затем разъярились пуще, напирать начали. Пытались удержать отца Радима, который прорывался к несчастной, но Скиталец вновь ударил хлыстом уже по лицу одного из мужиков и рявкнул, перекрикивая вопль боли:
– Разошлись, погань, пока я вам кишки не выпустил!
Пичужка не был уверен, что они его поняли. Но лицо мужика, по которому он попал хлыстом, заливала кровь из рассечённой брови, и это подействовало куда лучше. Кто-то кинул камень в Скитальца, угодив по крупу кобылы, и та встала на дыбы. Но Скиталец удержал поводья, бросив на землю хлыст. А успокоив лошадь, спрыгнул с неё, взялся за меч в ножнах и попёр на толпу. Радим окрикнул его, пытаясь осадить, но Скиталец лишь схватил за грудки ближайшего мужика и хорошенько тому врезал. Послышался хруст, раздались крики. Но желающих пойти против чужака заметно поубавилось: отступили, перестали и камни кидать. Толпа начала распадаться – люди не спешили уходить, но отошли подальше, продолжая наблюдать со стороны.
Радим же сумел наконец прорваться к женщине, упал пред ней на колени, попытался поднять её с земли. Та отказывалась, головой трясла и всё теснее сжималась в комок. Пичужка тоже спешился, протиснулся сквозь поредевшую толпу, поспешил на помощь Радиму. Вместе они кое-как оторвали несчастную от земли. Взгляд её чёрных глаз был мутным, уплывающим, всё говорило о том, что она вот-вот лишится чувств. Но когда её подняли, стало ясно: всё это время она защищала от толпы свёрток с младенцем, который тихо кряхтел. Радим попытался забрать её ношу, но женщина отпрянула, глянула на него со страхом, прижала ребёнка к груди. Опустила голову и закрыла его от чужих глаз волосами.
Скиталец подошёл к ним и накинул на плечи и голову женщины свой плащ. А затем легко, словно ветошь, подхватил несчастную на руки и понёс прочь. Никто не посмел перечить ему или преградить путь. Радим засеменил следом. Пичужка было поспешил за ними, но вспомнил о брошенных лошадях. Необходимость оставаться один на один со злющей толпой его тоже не радовала – стоило вспомнить их лютые глаза, как страх пробирался под кожу. Но люди уже начали расходиться, будто казнь их всё-таки свершилась. И лишь теперь, глядя им в спины, Пичужка заметил, что были в толпе одни лишь мужчины, а женщины прятались по домам, выглядывая из окон. В этом горном краю не возводили люди заборов вокруг домов, общий у всех двор был, все как на ладони друг у друга. Поэтому Пичужка чувствовал на себе десятки недобрых, свербящих спину глаз, пока лошадей отлавливал и искал коновязь для них. Неуютно было, хотелось поскорее в дом спрятаться.
Скиталец же, никого не спрашивая, отнёс несчастную в ближайший каменный домик с распахнутой настежь дверью. Радим попытался протестовать, мол, нельзя так – чужое! – но Скиталец рявкнул:
– Как пить дать её это жильё! Силой за волосы во двор выволокли. Оттого и дверь нараспашку.
И Радим умолк. Скиталец уложил женщину на кровать, а свёрток – рядом с ней, под руку. Отнять не пытался, знал, что без толку. Радим хлопотал над ней, раны осматривал. Едва Пичужка вошёл в дом, попросил его раздобыть воды. Но Скиталец велел парню за порог не выходить, сам ушёл колодец разыскивать. Пичужка же остался у Радима в помощниках: несчастную следовало раздеть, осмотреть, раны промыть и травами обработать. Да ещё и снадобье для неё сделать, чтоб боль унять, хоть на время. Теперь только смог Пичужка забрать у неё осторожно заветный свёрток и отложить покамест в колыбель, которая в углу нашлась. Свёрток оказался тяжёлым, и, относя его в кровать, Пичужка открыл личико малышу, чтоб не задохнулся. Но всматриваться не стал, поспешил к Радиму.
Пока возились они, Пичужка украдкой поглядывал на несчастную: на пустой уплывающий взгляд, направленный в потолок, на залитые кровью белки глаз, спёкшиеся раскрытые губы, на грудь, что поднималась от каждого вдоха с тяжким хрипом… Приметил налившиеся по всему телу синяки, искалеченный нос и разбитую бровь да открытую рану на затылке и понял: она уже не жилец.
Когда Скиталец вернулся с ведром воды, Радим обратился к нему, полный тревоги:
– Где же муж несчастной?
– В толпе камни кидал, где ж ещё ему быть?
Но Радим не услышал его или мимо ушей пропустил.
– Найти его надо бы.
– Зачем? Толку?
– Кому ребёнка оставим, когда Богу душу отдаст?
– Коли всё одно помрёт, чего хлопочешь над ней?
Радим закусил губу обиженно и больше ни слова не сказал. В движениях и действиях его стало больше суетного, точно торопился он, желал доказать и себе, и ему, что неправы оба.
Однако, несмотря на все старания его, женщина очень скоро испустила дух. Радим смежил веки, склонил голову, сложил руки у груди и зашептал молитву о покое души её и избавлении от мук. Пичужка повторял за ним, помня ещё слова, хотя в последний раз произносил их в церкви, почти с год назад. Скиталец стоял в стороне, ожидал. Вздохнув последний раз над телом умершей, Радим поднялся и подошёл к колыбели. Выглядел он разбитым, уставшим, будто за краткий час прибавил с десяток лет. Однако, посмотрев на малыша, улыбнулся ему – вымученно, но искренне. Распеленал, чтоб убедиться, не пострадал ли младенец, да так и вскрикнул, отшатнувшись:
– Боже милостивый!
Скиталец с Пичужкой тут же метнулись к колыбели. В люльке лежали двое: мальчики, прежде завёрнутые в одну пелёнку. Сучили ручками-ножками, один морщился, словно не нравилось ему чужое внимание, другой прикрывал его ладошкой, обнимая будто. И всё бы ничего, да только с боков и частично грудью срослись младенцы в одно целое, так что и ножом не разрезать. Пичужку пробрал ужас, а Скиталец хмыкнул:
– Ну вот за это её камнями и закидали. Умертвить его надо, не то лихом станет.
– Умертвить?
Радим, побелевший и омертвевший, точно очнулся. Похлопал глазами, до конца то ли не веря, то ли не осознавая, затем воскликнул в сердцах:
– Да как можно?! Они же совсем дети!
– Они выродки. Если вообще люди.
– Они не чудовища! – Радим подошёл к колыбели, заглянул в неё, указал на младенцев раскрытой ладонью. – Посмотри: их глаза голубые, как чистейшее небо!
– Да кто его себе возьмёт? – Скиталец раздражаться начал. – Ни одна мать, кроме, может быть, родной, к груди такого не подпустит.
– Найду кого-нибудь, заплачу. Нужно будет – сам выхожу. Козьим молоком выпаивать стану.
Скиталец сощурился и долго, давяще смотрел на друга, с упрямством глядевшего в ответ. Радим не прятал глаз, стоял на своём, закрывая спиной младенцев. А те завозились, закряхтели, захныкали. Наконец Скиталец выдохнул шумно, унимая крутой нрав, и процедил:
– Как же вы меня задрали… Сами их плодите, а мне потом разгребать. Помяни моё слово, вырастет – обернётся нечистью. Ты на горе его обрекаешь. Убить милосерднее будет.
– Ты неправ, – упрямо заявил Радим. – Никакая боль – ни твоя, ни чужая – не даёт тебе права решать, кому жить, а кому умереть. Ты считаешь, что благое делаешь, а по сути – лишь на поводу у боли своей идёшь. Кормишь её чужим горем, думая, что так утихнет она и тебя самого жрать перестанет.
– Не пытайтесь лечить мою душу, святой отец, – опалил Скиталец холодом. – Нельзя исцелить мёртвое.
Но Радим покачал головой, сокрушаясь о его упрямстве. Пичужка же пытался унять зашедшееся от волнения и страха сердце – Радим ведь это сказал из-за его слов, как продолжение их разговора. Но понял ли Скиталец, так и не узнал.
– Лишь самому человеку жизнь его принадлежит, – продолжил отец Радим. – Захотят умереть они – не стану препятствовать. Но другим тронуть не позволю. Верю я, что если по божьим заветам воспитать и вырастить, то не коснётся скверна сердец их. Если любовью окружить…
– Хватит, не могу больше бред этот слушать! – оборвал Скиталец. – Коли выживут, там и поглядим. Идём, Пичужка, поищем отца… этого. Больно любопытно мне, что он скажет. Глядишь, сбагрим ему урода. Хотя я сильно сомневаюсь.
Поиски не заняли много времени. Пусть и изъяснялся Скиталец на местном наречии едва-едва, выучив лишь пару слов от Радима, все так боялись его, что без споров указали на искомого мужика. Силой приволок его Скиталец в дом, чтоб Радим перевести смог, швырнул к люльке и мёртвой женщине, против воли на колени перед ней поставил. Но мужик, прежде чем сказать что-либо, плюнул с омерзением в сторону остывающего тела.
– Какой ретивый, – уколол Скиталец. – Спроси его, знал ли, что сын у них родился и каков он.
Радим перевёл вопрос, а затем и ответ: резкий, грубый, по одному только тону и искорёженному гневом лицу ясный.
– Говорит, не его это ребёнок. – Глаза Радима потускнели от тоски и жалости. – От чёрта понесла или какой другой нечистой твари.
– От проклятых не родятся дети. Если она и спала с кем из них, то с летавцем, да и то потому лишь, что он облик её мужа принял.
Радим попытался перевести слова эти, но мужик разъярился ещё сильней. Долго переговаривались они: один спорил, другой терпеливо втолковывал. Но видел Пичужка по лицу мужика, что без толку.
– Не знает он, кто такие летавцы, – устало пояснил Радим. – Свои у них проклятые, он и чёрта иначе как-то назвал, я лишь по общим словам понял, что нечисть то. С нечистью спала, от нечисти понесла, нечисть и родила – так он уверен. Ни её, распутную… – Радим осёкся на миг, словно судорога мышцы лица свела. И всем ясно стало, что использовал мужик совсем иное слово. – Ни сыновей её признавать не хочет. Осудили и казнили её по законам и обычаям местным. Похоронить согласен, но и только. Тело заберёт, детей – нет. Оставим если, утопят они их.
– Ну хоть что-то, – одобрил Скиталец. – Всё меньше головной боли.
На том и порешили. Тем же вечером, раздобыв с горем пополам козьего молока в дорогу, собрался Радим в обратный путь. Все дела бросил ради детей этих. Скиталец с Пичужкой проводили его до ближайшей церквушки в низине гор, там и распрощались. Оставили его на попечение другого свещенника, в ужасе глядящего на уродливое дитя.
Если и дал имя мальчикам отец Радим, Пичужка о том так и не спросил.
Все знали, что Скиталец скор на гнев и расправу и если его не уважить, то может отказать в помощи, а то и сверху бед отсыпать. Но дураки всё равно неизменно находились, да он быстро ставил их на место. Порой Пичужка и сам удивлялся: зачем злят его, на рожон лезут, неужто совсем ничему чужой опыт не учит? Слухи по деревням расходились быстро: о том, что натворили они в селе Благом, уже на второй месяц в другом краю судачили. Но каждый дурак будто хотел своим умом жить и своих шишек набить. Спорили со Скитальцем, попрекали почём зря, всячески презрение выказывали… Но лишь до тех пор, пока тот не впадал в ярость и не ломал руки аль ноги тем, кто больно дерзок с ним был. Однако страшней всего становилось, когда он молча уходил, оставляя люд один на один с бедой. Тогда-то и бросались дураки ему в ноги, молили о прощении, разбивали лбы о землю, а толку – чуть.
– Вам совсем их не жаль? – как-то спросил Пичужка с укором, которого больше не скрывал.
– Дураков учить – только портить. Слов моих они не слышат, вот и приходится делом доказывать правоту. Их много, а ты один, запомни это раз и навсегда. Они в тебе нуждаются, а не ты в них, как бы ни считали дураки иначе. Когда забывают о том, я им напоминаю, вот и всё. А если будешь принимать близко к сердцу каждого, кого не смог спасти, то рано или поздно сломаешься. И уже никому помочь не сможешь, даже тем, кто того заслуживает.
Не нравилось его учение Пичужке: всё внутри противилось, протестовало, жаждало оспорить сказанное, доказать обратное. Но иной раз и себе объяснить не мог он: а в чём неправ вояка, уж триста лет видящий чужое горе и своего хлебнувший наверняка немало? Куда Пичужке, в свои двенадцать лет, против слова взрослого идти? И то ли малодушие и трусость молчать вынуждали, то ли сомнения в самом себе. А всё одно ныло, не успокаивалось сердце. Но однажды не выдержал, встрял всё же.
Тамошний староста не грубил, не глядел свысока, не ворчал на заломленную цену – вина его заключалась в ином. Сами они бабку-ведунью в избе заперли да подожгли, чтоб «дух её колдовской не переселился в чьё-нибудь тело». Вот только бабка, своими же обречённая на страшную смерть, не умерла, а нечистью обратилась – огневицей. Жутким чудовищем, порождённым мучительной болью, которую переживали сгоревшие заживо. Безумные после обращения, они переползали чёрным мором от одного дома к другому и сжигали соседей, коих винили в своей участи, вместе с избой. А порой и в печи запекали. Там же, в печах, средь золы, и прятались, либо на чердаках да в подполе. Управа на них одна была – отсечь голову и в земле закопать.
Услыхав историю старосты, Скиталец впал в такую ярость, какую Пичужка видел прежде единожды лишь – в Благом. Алым налилась не только радужка, но и, казалось, белки глаз. Исказили морщины видимую часть лица, тяжёлым стал воздух в тесной и тёмной избе. Из-за маски раздался рык, когда Скиталец занёс руку, намереваясь влепить оплеуху пожилому старосте. Пичужка до того испугался, что старик кончит так же, как и Рутка, что не раздумывая кинулся к наставнику и повис у того на локте.
– Пошёл прочь, дурной! – прикрикнул на него Скиталец.
Старик липнул к стене, закрывал лицо ладонями, силился уменьшиться, вжаться в избу, скулил, как щенок. Пичужка же крепче вцепился только, сам голос поднял:
– Оставь его! Он же старый!
– Тем более поздно уже учить!
Скиталец схватил его за плечо, оторвал от себя и отшвырнул в сторону. Да не рассчитал силу, и, ещё когда сжал тонкую ручонку, вскрикнул Пичужка от боли. Сметя всё, что было на столе, рухнул за лавку, схватился за покалеченную, непослушную теперь руку, заныл, пытаясь сдержать плач. Скиталец же замер, распахнул глаза, и гнев угас в них, затушенный осознанием.
– Это твоя вина! – рявкнул он, обратившись к старику. – Тебя, осла, защитить хотел!
Подхватив Пичужку на руки, он вынес его из избы, не оборачиваясь. Староста побежал за ними, слёзно моля о прощении. На крыльце запнулся, чуть по ступеням не скатился, а всё в ноги кланялся, готовый лоб расшибить.
– Милостивый, прости дурака, не губи, убьёт же тварь, деревню всю сожжёт! Я лекаря, лекаря добуду! – лепетал он с надрывом. – Из города вызову за свои средства, лучшего, самого лучшего найду! И мальчика выходим, и тебе заплатим, только не губи!
Он едва не рыдал, но Скиталец и бровью не повёл на его мольбы. А вот Пичужка, хоть и не видел старосту за широкой спиной наставника, слышал его, и кровью обливалось жалостливое сердце. Когда уж околица осталась позади и старик отстал от них, Пичужка шепнул Скитальцу, боясь взглянуть на него и слыша, как глухо стучит от страха в груди:
– Помоги им. Просит же. Люди гибнут.
– Да чтоб тебя!
Долго ругался он, бранился и клял дураков на чём свет стоит, поминая Старых богов и ещё менее лестно Нового бога. Принёс Пичужку в лагерь, осмотрел его и рывком вправил плечо на место. Благо всего лишь вывих оказался, тут и без лекаря обойтись смогли. А после воротился Скиталец в деревню. Выполнил просьбу и до заката ещё отыскал огневицу, принёс старосте её голову и велел закопать поглубже. Но к Пичужке никого из местных не подпустил – сам выходил.
После того случая долго ещё ворчал он о людской дурости, поминая между делом, что и подопечный его недалеко от них ушёл, но как-то без упрёка. С тех пор он подобрел будто, норов его мягче стал. Пичужка задумывался: неужто вина его мучила? Но верилось в то с трудом.
Однако теперь нет-нет да и закрадывалась у него мысль, кто всё-таки страшней: люди или нечисть? Ведь одни порождали других, и далеко не все встреченные ими проклятые были так уж ужасны. И временами Пичужке казалось, что мучаются они даже больше, чем люди, пострадавшие от них.
Так, в одном селе попросили их избавиться от нечисти, что не давала подойти к полям. Прозвали её полевиком и плакали, что ежели не прогнать, то ждёт их зимой голод. Проклятый даже не прятался: Скиталец с Пичужкой его сразу увидели, как только к посевам вышли. Поначалу казалось, что работает на пахоте сухонький мужичок, сгорбленный тяжёлым трудом. Но стоило подойти ближе, как стало ясно: не человек это.
Помимо тускло горящих красным глаз, был он весь сморщен, кожа обтягивала кости. Одежда висела истлевшими лохмотьями, волосы выгорели добела, а сам он пожелтел дотемна, будто высушенная на солнце рыба. Не замечая ничего вокруг, он толкал перед собой незапряжённый плуг. Силы ему хватало, чтобы рыхлить землю и без лошади, но Пичужку ужаснуло иное. Взгляд полевика был пуст, словно мутное стекло. Он работал бездумно, по привычке, чуть покачиваясь на ходу. Вид у него притом был измученный, загнанный. Казалось, он так за работой и умер, да не упал в землю, а продолжил пахать, ведомый одному ему понятной волей. На пришедших в поле чужаков и не взглянул, если вообще заметил.
Скиталец подошёл к нему, оценил проделанный уже труд и спросил с удивительной для него учтивостью:
– Тяжело, отец?
– Тяжело, – отозвался полевик таким же пересушенным, как и тело, голосом.
– Чего же не остановишься?
– Работать. Надо работать. Работать… – повторил он несколько раз бездумно, будто молитву, слов которой не понимал. – Поле – кормилец. Поел, поспал, и снова за работу. Не поработаешь, так не поешь. Надо, надо работать. Работать…
Ни на миг не остановился он, покуда бормотал под нос ответы. Скиталец глянул на него с толикой жалости, на которую, как думал Пичужка прежде, он и не способен. Старик вперёд ушёл, Скиталец бесшумно обнажил меч. Оставшись за его спиной, он одним верным ударом отсёк полевику голову. Похоронили они его тут же, на краю поля, которому он был так предан.
Уже после, заполняя под диктовку наставника свою книжку, Пичужка решил спросить:
– А зачем это всё? Почему мы их на леших и кикимор делим? Разве не особенные они, каждый по-своему?
– Люди тоже особенные, но мы ведь делим их на умных и глупцов, щедрых и жадных, сердобольных и чёрствых. И к каждому свой подход нужен. Здесь то же самое. Каждый особенный, но нам так с ними проще сладить будет. Знаешь заранее, к чему готовиться и что у таких на уме, что движет ими: ярость, похоть, вина, страх…
Помолчал тогда Пичужка, раздумывая, а всё же озвучил мысль:
– Отец Радим говорил, они от горя такими становятся.
– Отец Радим заблуждается. Не может проклятым стать тот, в ком порока нет. Уж мне-то лучше знать.
– А вы кто будете?
– А это ты сам понять должен. Считай, то урок такой.
Почти каждое слово, сказанное отцом Радимом, Скиталец оспорить пытался, несмотря на глубокое к нему уважение. Но ценил он друга явно не за веру, а за иное что-то. Над верой же его и Единой Церковью смеялся, глумился в открытую, питая к ней и учению её непонятное Пичужке презрение. Так, он даже начал учить его Первому языку, на котором говорили люди ещё до Сумеречных лет и на котором общались со Старыми богами. А потому и под запретом был, чтоб не искушать никого и не могли нынешние дети петь молитвы ушедшим богам. Язык тот тяжко давался Пичужке, но Скиталец настаивал, говорил лишь:
– Запомни общие правила хотя бы. Тебе язык этот понадобится, чтоб указатели читать, а может, и идолы древние, коли встретишь.
– А почему запретили язык этот? Я же всё равно молитв не знаю, да и Старых богов тоже.
Пичужка немного лукавил. Скиталец часто поминал тех в речи, но без уважения, скорее по привычке. Ушлого торгаша мог обозвать презрительно «велесов сын», про рыжих говорил, что те «яриловы отроки», а если у них ещё и веснушки имелись, то добавлял насмешливое «отцом поцелованные». Особо злющих проклятых «навьими тварями» звал, в холода говорил: «Морена лютует». Ежели сталь добротная попадалась, то хвалил её: «Сварогом калёная». Пичужка плохо понимал, о чём он говорит, только цепляли слух знакомые порой, из раза в раз повторяющиеся имена. А когда спросил, тот разъяснил лениво, что всё это – Старые боги, давно уж мёртвые, и ему их знать ни к чему. Но Пичужка настаивал, ведомый любопытством. И Скиталец сдался, рассказал в конце концов про каждого, кто и за что отвечал. Кратко, без подробностей, передав лишь главную суть и отмахиваясь:
– Не волхв я, сам всего не знаю.
Но большинство из ныне живущих знаний таких не имели и мало Старых богов помнили.
– Церковники, – пояснил Скиталец. – Придя к власти, они начали переделывать язык, упрощать его. Твердили, что так он станет доступен людям и даже деревенские начнут читать и писать. Но я думаю, они хотели власть свою укоренить. Книги ж теперь у нас на том языке, что им привычнее. Они же и историю записывают, переиначивая на свой лад.
– Как это?
– А вот так. Как в летописях своих напишут, так оно и будет. О чём-то можно умолчать, где-то и приврать. Вот знаешь ли ты, почему бог у них Единый, а не Единственный?
– Нет, – искренне подивился Пичужка.
– Потому что изначально, когда они на землю эту пришли, то утверждали, будто все боги наши – это он один, только в разных лицах. Меняет, мол, личину, чтоб к каждому подход найти, а на самом деле бог един на земле. Это уже потом, когда Чёрное Солнце взошло, они переоделись и начали другое твердить, чтоб их с Проклятьем связать не могли.
– Я думал, единоверцы в Радее всегда были.
– Нет. Это они всех уверили, что Единый Бог в Радее с незапамятных времён. Да только до Чёрного Солнца о них и слышали-то единицы. Из Заморья проповедники по городам шастали, но их мало кто слушал. А как беда эти земли накрыла и Велеслав власть и влияние им дал, тогда и расползлись они по Радее, словно мор. Вот какой у нас год нынче?
– Триста шестой год Рассвета.
– А эра Рассвета когда началась?
– Сразу по завершении Сумеречных лет…
– А вот хрен! Это Церковь говорит, что летоисчисление начали вести после Сумеречных лет. И не врёт же, сука, да только после не значит сразу. Летоисчисление начали вести не когда Сумеречные лета завершились, а когда Церковь к власти окончательно пришла. А это, поверь, не одно и то же. Да и сколь долго эти Сумеречные лета длились – не знает никто. В те времена не до того всем было, зимы никто не считал. Да и Церковь власть захватила далеко не сразу. На моей памяти лет десять прошло… И я мог ошибиться на пару-тройку лет. Вот и считай. А это я тебе всего несколько примеров накинул, что сам вспомнить смог, как они историю на свой лад пишут.
Поначалу разговоры такие обижали Пичужку, распаляли в душе возмущение и гнев. Не тому учила его матушка, и отец Радим другое сказывал. Но нет-нет да прислушивался он к словам наставника, принимал иной раз сказанное за истину, полагая, что лучше знать ему, ведь своими глазами всё видел. А иной раз и оспорить не мог, соглашался невольно. Так постепенно, день за днём прорастали семена недоверия и презрения к Единой вере, да и к другим божествам, чего уж там. Не одного бога убили они за время странствий, и каждый из них умирал от меча, железа и соли, а не от молитвы и золотого солнца.
Много ужасов повидали они, да не все отложились в памяти – та затиралась со временем, истончалась и всё тяжелей удерживала детали. А может, Пичужка просто привыкал к чужой боли и смерти, и всё реже трогали они его за живое. Порой приходил Скиталец слишком поздно, и находили они лишь опустевшие или мёртвые деревни. И неясно, что оказывалось тогда страшнее: брошенная скотина, дома и утварь, словно испарились жители по мановению руки, или разодранные, окровавленные, изувеченные тела, разбросанные по дворам и дорогам. Всё одно приходилось потом идти по следу и искать того, кто зло это сотворил.
Никакого уважения к мёртвым Скиталец не питал.
– Ты хоть представляешь, сколько ещё их будет? – говаривал он. – Ты не сможешь хоронить каждого, кто встречается на твоём пути. Пока ты их здесь хоронишь, в другом месте кто-то твоей помощи ждёт и может не дождаться.
Но когда попадались им такие развороченные, точно после бойни, деревни, никогда не проходил мимо. Неважно, сколь много занимало то времени: все тела, что найти мог, собирал и Пичужку заставлял заниматься тем же. Твердил, что всё одно привыкать тому к мертвечине надо, а это наилучший способ. Головы, конечности, кости, что унести могли, – всё складывал Скиталец в одну кучу, которую затем поджигал, по старым обычаям. Молитв не читал, к богам не обращался, но мог подолгу стоять у погребального костра, глядя в огонь. Пичужке говорил, что делает это, дабы заразу и мор не плодить. Но понимал тот, что лукавит наставник: сжечь всю деревню, с домами вместе, ради такого куда как проще. Да и незачем тогда стоять над убитыми, предаваясь горестным мыслям.
И лишь единожды, глядя в тянущийся к небу, рассыпающийся на ветру искрами и пеплом погребальный костёр, Скиталец вдруг открыл ему душу.
– Я их ненавижу, – произнёс он тихо, да так проникновенно, что боль и гнев сливались воедино, будто песнь, пробуждая дрожь. – Каждую заклеймённую Проклятьем тварь, что бродит по этой земле.
– А вы сами как же?
– И себя ненавижу, – согласился он просто.
Пичужка молчал, подбирая слова и не зная, стоит ли лезть в приоткрывшуюся дверь чужой души, вглядываться в таящиеся за ней потёмки. Порой ему казалось, Скиталец рвёт себя на части, истязает, мучит, не жалея тело в боях, стараясь то ли наказать за кровь и грехи, то ли приблизить собственную смерть. Но если грехи, то какие? Считалось, что в День Чёрного Солнца божья длань карала всех без разбора, без оглядки на душу и жизнь. Но так ли было на самом деле? Что произошло, когда лик Единого Бога скрыла чёрная тень?
– Ничего, – ответил ему Скиталец, когда Пичужка впервые задал этот вопрос. – Смерть и горе, горе и смерть. Брат кидался на брата, сын на отца… Кто выжить хотел, за оружие брался либо бежал. Другие полегли. Кровь и пепел орошали земли… А теперь там растут цветы и рожь. Для меня это словно насмешка.
И больше не возвращался Пичужка к той теме, неясно чего опасаясь: то ли разгневать древнего проклятого, то ли раны его застарелые невольно вскрыть, причинив тем самым боль. Но сейчас он сам заговорил о том, и Пичужка решил, что может и не представиться иного случая задать вопросы.
– А как и почему вы стали таким?
– Всё от ненависти той же. Проклятье не пробуждается само по себе, каждый, сука, – каждый! – из них заслужил эту участь. И я в том числе. Лучшее, что ты можешь сделать, – даровать им смерть. Наивысшая милость, которую они заслуживают.
Но не того ответа он ждал. Закусив губу, Пичужка попытал счастья ещё раз, зайдя с другой стороны.
– Говорят, вы в День Чёрного Солнца обратились.
– Так и есть.
– А… что случилось тогда?
– Спрашивал уже. Что именно узнать хочешь?
И впервые за их разговор Скиталец скосил на него взгляд, словно заподозрил что-то. Пришлось выкручиваться, на попятную пойти.
– Вы знаете, почему это всё случилось? Кто именно людей покарал и за что?
– Ага, как же, – съязвил он, снова устремляя всё внимание на костёр. Взгляд потускнел – пеленой воспоминаний заволокло его. – Догадки одни.
– И какие же?..
– Много их. Скажу лишь, что Велеслав не просто так веру сменил. О нём разное молвят: дурное, хорошее. И в том и в другом лжи больше. Но одно знаю наверняка – дураком он не был. И если делал что, на то причина была, даже если никто другой её не понимал. И на волхвов неспроста он объявил охоту. Полагаю, они Старым богам о силе молились. Вот те и исполнили их просьбу, только по-своему. Посмеяться хотели или наказать – тут уж сам решай.
– Ты знал Велеслава?!
Пичужка поразился настолько, что о вежливости позабыл. А ведь Скиталец и прежде имя это поминал. Но сейчас лишь хмыкнул, и поди пойми, на что именно.
– Ты тоже будешь знать царей и князей в лицо, – назидал он. – Ты их, но не они тебя. Сам увидишь.
Пичужка принял его слова головой, но на сердце они не ложились – тяжело ему было поверить в подобное. Только на следующий день после разговора того Скиталец отдал ему купленный с год назад меч и начал учить сражаться с его помощью.