Дорогой Гриша, Вы пишете мне о великом единстве литературы и философии, литературы и религиозного сознания; «Братья Карамазовы» – пример этого единства. Что говорить, прочитав теперь, во второй или в третий раз, роман, невозможно не поразиться вновь грандиозности замысла и величию исполнения. Невозможно не заметить и некоторую неровность. Согласитесь, те места, где эта религиозность выходит на поверхность, не относятся к числу самых удачных. И это не то чтобы слабость гения; это знамение времени. Где-то глубоко в душе писателя дремлет и просыпается иррелигиозность, зреет страшное подозрение, что без религии можно обойтись, как суждено будет обходиться без очень многого в наступающем времени, и можно увидеть в этом романе не поле борьбы Бога с дьяволом (по словам Мити), но поле отчаянной арьергардной войны с собственным безверием.
По поводу Ваших слов об отсутствии или, по крайней мере, зыбкости границ между литературой, философией и религиозностью: во-первых, я узнаю в них старинную традицию русской культуры, культуры синкретической, если угодно – традицию византийского средневековья. Эта традиция несла с собой нечто волшебное. Она изжила себя. Вы ссылаетесь на Достоевского и даже на всю русскую классику. Но художественные провалы у Достоевского – как раз свидетельство того, что эта традиция рушится, осыпается. Все хорошо помнят, что литература в России была «всем», заменяла и философию, и публицистику. Тем не менее историю русской литературы можно рассматривать как историю преодоления культурно-эстетического синкретизма.
Во-вторых – религия… Мне хотелось написать роман – я несколько раз приступал к нему – о человеке, который живёт вне системы ценностей. Это, как я полагаю, и есть истинный герой нашего времени. Не то чтобы он их отрицает, насмехается над ними, отказался от них; не то чтобы ценностей незыблемая скала заколебалась. Время сомнений и святотатств, время бунта, время Ивана и Смердякова, и Федьки Каторжного, который находит особую сладость в том, чтобы не просто украсть жемчуг, а украсть его у Богородицы, – миновало, давно миновало. Три войны, две мировых и гражданская, крушение буржуазного мира в Европе, Сталин и Гитлер, цивилизация концлагерей, Освенцим, наконец, массовое общество, каким оно сформировалось в послевоенные десятилетия, – не могли пройти даром. Итогом оказывается появление массового человека, для которого общечеловеческие ценности – абстракция, а разговор о религии беспредметен, как если бы толковали ему о цивилизации шумеров. Вот поистине жуткое посрамление Паскаля и Достоевского. Повторяю, этот человек не атеист, не богоборец, не развращённый просвещением хулитель Бога. Невозможно быть врагом и хулителем того, что попросту отсутствует в сознании, невозможно дискутировать по вопросу, который – не вопрос.
Вот отчего, по-моему, так важно осознать и отстаивать независимость искусства, эмансипацию искусства, в данном случае – достоинство повествовательной прозы, которая не вторит потерявшей своё земное царство религии, но противостоит дегуманизированной идеологии. Однажды я написал статью о романе, она называлась «Апология нечитабельности», там я старался внушить воображаемому читателю – и, конечно, себе самому, – что башня слоновой кости (автономия искусства) уже не то, чем она была или казалась прежде. Теперь это приют человечности, может быть, последний приют.
Только что вернулся из Альгоя, из красивейших мест, где встречаются Австрия, Швейцария, две германские федеральные земли и миниатюрное Великое княжество Лихтенштейн.
Вести из России невесёлые, здесь они довольно подробно комментируются. Но отношение к тем, кто заслуживает самого жёсткого порицания, здесь, в Германии, всё ещё остаётся корректным, отчасти из традиционной симпатии к этой непутёвой стране. Правда, ни для кого не тайна, что огромная денежная помощь мало кому помогла и почти полностью и бесследно исчезла, чтобы затем очутиться на личных счетах в каких-нибудь швейцарских банках.
Вчера до глубокой ночи я листал и читал (точнее, перечитывал) Ваши «Записки», которые, несомненно, останутся в числе самых примечательных – и замечательных – professions de foi русского интеллигента этого времени. Кое-что, например, вступительную главу, я прочёл впервые. То, что она посвящена стилю – в литературном и в более широком смысле, – показалось мне очень важным и удачным. Некогда, во времена, когда Вы публиковались здесь, я писал о Вашем стиле, превосходном по ясности и чистоте языка. Если верен афоризм Бюффона, что стиль – это человек, то не менее справедливо и обратное.
Читая «Записки», мысленно слушая их, как произносимую Вами речь, я имел случай лишний раз убедиться, насколько она отличается от моей речи. Во многих отношениях эта книга кажется мне очень российской, характерной для того образа мыслей и набора духовных ориентиров, который был образом мыслей всего нашего поколения и от которого я так отдалился. Я не знаю, что было бы, если бы я оставался в России, – скорее всего я тоже ушёл бы куда-нибудь в сторону, – но для меня ясно, во всяком случае, что если бы мне пришлось сейчас вести в Москве дискуссию на все эти темы – диссидентство, еврейство, литература, религия, etc., – я оказался бы в плачевной ситуации человека, с которым говорят как будто на том же самом русском языке и в то же время не на том. Только один пример: рассуждая о национализме, Солженицыне и т. д., вспоминая годы, когда ещё имело смысл вести полемику, я не мог бы продолжать её теми же самыми словами и не мог бы не упомянуть Освенцим. Слово, отсутствующее в книге. По существу – понятие, отсутствующее и в сознании.
Из Вашего письма и посвящения (ещё раз спасибо за прекрасную книжку!) я понял, что Вы приняли мой проект написать роман о «человеке без ценностей» за желание написать о самом себе. Это недоразумение. Вы правы, говоря о том, что тема не блещет новизной; и, конечно, первое, что приходит в голову, это трилогия «разрушения ценностей» Германа Броха. Вообще это чуть ли не главная тема европейской литературы нашего века. Но у меня перед глазами стоит специфический российский опыт и российский человек. Вы пишете мне, что Вы не сомневаетесь в том, что я сумею написать о человеке, у которого нет ценностей, ибо это мой двойник; Вы спрашиваете, не страшно ли этому двойнику в бесценностной пустоте. Тот человек, о котором я собирался писать, никакого страха не испытывает, в этом вся суть; время страха, борьбы с самим собой, время сомнений и желания возвратить Творцу билет – для него далёкое прошлое, вот в чём трагедия. Но откуда Вы взяли, что я имел в виду себя? Когда с большим опозданием была опубликована исповедь Ставрогина, раздались голоса, что-де у самого автора на совести преступление, подобное тому, которое он приписал Ставрогину. Моя нелюбовь к сентиментальной риторике и религиозному кичу, мне кажется, не даёт ещё основания считать меня самого человеком без ценностных ориентиров. Она воспитана не только и не столько чтением, сколько опытом жизни; между прочим, и врачебным опытом. Ведь как никак я бывший медик, через мои руки прошло великое множество больных, легион людей, искалеченных физически и духовно, жаждущих помощи. Думаете ли Вы, что врач, который старается честно выполнять свои обязанности, может быть нигилистом?
Сегодня Три Волхва – Drei heilige Konige, или, по-народному, Dreikonig, последний день рождественско-новогодних праздников. Я провёл их, сражаясь с радикулитом. Время от времени, однако, мне приходится ездить: в Гамбург, потом в один замок под Бонном, где мне вручили премию ПЕН-клуба; на следующей неделе должен буду отправиться в Нюрнберг.
Вы возвращаетесь к вопросу о ценностях, о которых я, помнится, упомянул в связи с проектом написать роман о человеке без ценностей: я встречал таких людей в России в огромном множестве; впрочем, крушение ценностей – одна из центральных тем европейской литературы этого века. Из Вашей теории ценностей (если я правильно её понимаю) следует, что Западная Европа живёт скорее реликтами распадающейся аксиологической системы прошлого, нежели ценностями или святынями в собственном смысле. Это и так, и не так. Здесь не принято разглагольствовать о святынях, и людей, которые приезжают из России, дабы читать морально-религиозные проповеди, выслушивают скорее с вежливой скукой, потому что хотят знать: а что же вы реально предпринимаете, чтобы защитить униженных и оскорблённых? и чем мы, европейцы, могли бы вам помочь? Я думаю, что Ваша уверенность в том, что западные люди всего лишь следуют ценностным привычкам, как Вы их называете, основана на поверхностном и мимолётном знакомстве с жизнью на Западе и, конечно, в большой мере основана на шаблонном представлении об этой жизни. Когда тысячи и десятки, если не сотни тысяч людей выходят на улицы городов со свечами, чтобы протестовать против ксенофобии, когда ежегодно собираются огромные пожертвования для помощи голодающим странам, когда вся Бельгия потрясена известием о том, что какой-то сексуальный маньяк надругался над двумя девчушками и убил их, когда гигантская демонстрация во главе с премьер-министром движется по Елисейским полям в знак протеста и гнева от того, что осквернены еврейские камни на могилах, – это что, только привычки? Когда дискуссия о преступлениях вермахта, совершённых более полувека тому назад, волнует буквально всех, когда споры идут на улицах, когда невозможно пробиться в переполненный зал, – я сам слушал одну из таких дискуссий по радио в холле Гастайга, вместе с многими другими, не сумевшими попасть в зал, – когда люди тесно сидят на лестнице театра, в котором две недели подряд происходит чтение дневников Виктора Клемперера, того самого, кто был автором книги «Lingua Tertii imperii» (Язык Третьей империи), и слушают трансляцию из зала, – это всего лишь ценностная привычка вместо сознания?.. Нет, Гриша, всё это не так просто, как Вам показалось.
Дорогие Гриша и Зина. В этом году мы собрались пойти на ежегодный мюнхенский кинофестиваль и видели позавчера два русских документальных фильма, первый был о Льве Толстом. Использованы киносъёмки в Ясной Поляне, сделанные в последние годы Толстого, потом Астапово и похороны Толстого. Я эти немые фильмы никогда не видел, на меня всё произвело большое впечатление. Но фильм подпорчен ностальгически-слюнявым и слащавым авторским текстом, который звучит за кадром. Второй фильм – о Солженицыне, в двух частях, режиссёр Ал. Сокуров, довольно известная фигура. Может быть, и Вы видели эту работу. В первой части автор фильма и писатель прогуливаются в лесной усадьбе Солженицына, во второй части он работает над рукописью, показаны два рабочих кабинета, летний и зимний. Небольшой разговор с Натальей Солженицыной и долгие беседы с «самим» на морально-религиозные и отчасти литературные темы. Фильм очень плохой. Невозможно представить себе, чтобы здесь на Западе так делались документальные ленты, в раболепном тоне, чуть ли не стоя на коленях перед героем, с ханжеским комментарием; эстетика советского пропагандистского фильма. Вообще говоря, сам Солж производит, я бы сказал, впечатление симпатичное, для его возраста он в прекрасной форме, он работает, он говорит нормальным великорусским языком, который так разительно отличается от слога его произведений. Картина куда вернее достигла бы своей цели, если бы ее снимал свободный человек. Беседы – вопросы режиссёра и ответы, долженствующие продемонстрировать мудрость Солженицына, – удручают своей банальностью. Временами писатель говорит неправду, но, конечно, ни о каких возражениях не может быть и речи; не фильм, а житие.
Наши письма идут навстречу друг другу, как поезда, минуя друг друга. Когда дойдёт это, минует, наверное, уже значительная часть нового года и века. Мой рассказ под названием «Пусть ночь придёт» из Аполлинера («Мост Мирабо» – никакой перевод не в состоянии передать волшебство этого стихотворения) был сочинён давно и, пожалуй, навеян не только распрей между народами бывшей Югославии, но всё ещё сохранившимся в России почтением к национализму. Все национализмы отвратительны, но зверские черты прямо пропорциональны величине народа, который их культивирует. То, что сейчас происходит в Москве и на Северном Кавказе, эти карикатурные выборы в карикатурный парламент, под дальний грохот войны с объявленной целью истребить целый народ, повергает меня в ужас. Я смотрю на физиономии этих политиков-дельцов с грязным, а подчас и преступным прошлым, и мне кажется, что все они стоят друг друга. Не знаю, что я делал бы, если бы оставался в России, – вероятно, сидел бы взаперти и уж, конечно, не голосовал бы ни за кого.
Я говорил Вам о том, что был занят очерком о заговоре 20 июля; закончил его и теперь взялся за одну новую работу, но, как всегда, то и дело отвлекаюсь. На носу Рождество, в западных странах это главный праздник года. Мы с Лорой ведём довольно однообразную жизнь, она работает, я почти всё время сижу дома, иногда вылезаем, позавчера слушали в Гастайге (зал Карла Орфа) Рождественскую ораторию Баха, всё ту же и вечно новую, невыразимой красоты вещь, а завтра собираемся на «Волшебного стрелка». Вольфганг Казак прислал мне свою только что вышедшую книту «Christus in der russischen Literatur», там есть две страницы, посвящённые Зине, и ещё несколько упоминаний о ней. Кстати, Вы пишете о сказке о зайцах и волках; означает ли это, что ёлочные представления для детей продолжаются?
Иногда хожу в Баварскую библиотеку. Подхожу к полке и вижу газету под названием «Православная Русь», издаётся по благословению архиепископа такого-то. На первой странице шапка: христолюбивый русский народ вступает в последний и решительный бой с исламским фундаментализмом и еврейским нацизмом. Потом открываю «Литературную газету», которая не постыдилась напечатать воинственную расистскую статью какого-то Осетинского, нафаршированную самой грубой лестью президенту.
Дорогой Гриша! Эрнст Юнгер собирался жить в трёх столетиях, это желание чуть было не осуществилось. Но то, что нам удалось перепрыгнуть этот рубеж, граничит с чудом. Итак, первый раз я пишу эту дату: две тысячи. Компьютер автоматически перестроился, по-видимому, не испытывая большого волнения. Мне, однако, придётся ещё долго привыкать. Чувствуешь себя сразу каким-то древним старцем.
За Рождественской ораторией и «Волшебным стрелком» последовала Девятая Бетховена, которую мы слушали в первый вечер Нового года, это тоже традиция, в Национальном (оперном) театре и в самом лучшем составе, под управлением Zubin Mehta. Согласитесь, что ради того, чтобы услышать «Freunde, nicht diese Топе» и «Seid umschlungen, Millionen» на родном языке Шиллера и Бетховена, стоит жить в Германии.
Я затеял одну новую работу, но тут такое настроение порога, что тянет скорее думать о том, до чего не пришлось дотянуться, чего так и не удалось сделать. Я стремился к синтезу. И всё-таки мне кажется, что написанное мною – семь романов, около сорока рассказов и повестей, эссеистика и пр. – приближается к этому синтезу, представляет в своей совокупности некий эпос, где сюжетом является ситуация человека, а фоном – мрачное время и страна, в которой нам выпало родиться и жить. Будет ли этот эпос забыт, как забывается всё, – в силу внутренней недолговечности, оттого, что литература в этом обществе оттеснена на обочину, или по той же причине, по какой будет забыто, утоплено в жиже прошлого и это время: по причине национальной амнезии, неизлечимого недуга?
Помню, я когда-то, лет двадцать тому назад, переводил послесловие к известной книге Дж. Биллингтона «Икона и топор», оно называлось, если не ошибаюсь, «Ирония русской истории» и было потом напечатано в нашем бывшем журнале. Но ссылки на то, что Россию унизили в Косове и что это будто бы – источник дальнейших бед, кажутся мне, простите, смехотворными. Кто унизил? Снова кто-то виноват, только не «мы», и этот «кто-то», конечно, в первую очередь – американцы. Между тем российское правительство и русская общественность, поскольку вообще можно говорить об «общественности», с самого начала заняли просербскую позицию, нисколько не заботясь о том, к чему могли бы привести действия белградского князька, которого так и не удалось урезонить, несмотря на многомесячные предупреждения. Девятьсот тысяч беженцев из Косова никого в России не беспокоили. Теперь эта огромная, владеющая ядерным оружием страна, видите ли, обижена. Скорее надо было счесть унизительным – и, конечно, бесстыдным – то, что она вела победоносную войну со старухами и детьми, разрушила до основания полумиллионный город и обрекла на смерть собственных молодых ребят – на западные деньги.
С Вашими рассуждениями о том, что народному сознанию ближе коллективизм, коллективная покорность судьбе и коллективная безответственность, нежели представление о суверенной, отвечающей за себя личности, конечно, нельзя не согласиться. Всё это не новая история, и советская власть, и государственное православие с разных сторон, не говоря уже о прочих и отдалённых обстоятельствах, немало потрудились над этим. И всё же я думаю, что «держава», и «наши интересы», и «национальная гордость» – все эти фантомы перестали бы занимать людей, если бы удалось устроить сносную жизнь для большинства, научиться производить продукты питания, товары и услуги, с которыми не стыдно было бы выйти на международный рынок. Создать демократию – а не то, что называется сейчас этим словом в России. Между прочим, создать и разумную, современную полицию – а не то, что именуется «правоохранительными органами». Тогда и судьба Железного Феликса интересовала бы людей не больше, чем сейчас их интересует бородатый Карлхен с голубем на голове. Но Вы не могли не заметить, что и у нового шефа нет никакой экономической программы.
«Чем больше звереет масса, – пишете Вы, – тем больше порыв вырваться из этой массы». Да… на таких людей и осталась надежда. Только как бы не оказалось – в один прекрасный или ужасный день, – что они все уехали.
Дорогой Гриша, дорогая Зина, я ездил в Рейнскую область и заодно побывал в Бельгии, в приграничном районе, населённом немцами, которые, однако, остаются бельгийцами, что никого не смущает и никого ни на что не провоцирует; после этого, как я уже Вам писал, мы отправились в Новый Свет, жили в Чикаго, в Сан-Франциско, изумительном городе, провели три дня в Йосимитском национальном парке, где дивились разным чудесам. И только теперь, вернувшись в Европу несколько дней тому назад, я узнал о том, что было с Вами, – об операции и прочем. Мне сообщил об этом Марк Харитонов и рассказывали супруги Блюменкранц. Наконец, сегодня я получил от Вас письмо. Какое счастье, что всё, кажется, обошлось.
После возвращения, когда самолёт летит в противоестественном направлении, навстречу крутящейся Земле и солнцу, которое стремительно выкатывается из-за ночного горизонта, я всё ещё не могу придти в себя, но делать нечего, надо приниматься за свои занятия. Повесть, о которой я упоминал, почти готова, она невелика – примерно два с половиной листа; её нужно лишь слегка доделать, из чего, конечно, не следует, что я ею вполне доволен. Но так как Вы проявили к ней интерес, я пришлю её Вам, правда, рискуя разочаровать Вас: это сугубо частная история, лишённая какого-либо намёка на христианскую мораль. Вы знаете мою точку зрения: искусство взбирается на вертикаль лишь при условии, что не сознаёт этого, или, по крайней мере, до тех пор, пока не извещает об этом читателя.
Мне жаль, что Вы усвоили энглизированную, отвратительно звучащую для русского уха транскрипцию слова голокауст, давно существующего в русском языке и пришедшего к нам непосредственно из греческого языка (где όλοκαυστός, слово, в свою очередь заимствованное из древнееврейского, буквально значило сожжённый целиком). Но невежественные журналисты впервые вычитали его из американских газет и решили, что Holocaust английское слово, так как ни о других языках, ни об античности они вообще не имеют представления. Здешние газетчики не всегда превосходят их по части культуры и образования, но по крайней мере догадываются изредка заглядывать в словари.
Журнал «Континент» Баварская государственная библиотека не получает, и виновата в этом редакция самого журнала: зная, что журнал малоизвестен, непопулярен, она должна была бы, ввиду немалого числа русских читателей в Германии, вступить в контакт с библиотекой. Так что я не могу прочесть Вашу статью. Зато прочитал сказку и комментарии к ней. Заяц и серебряная скрипочка, всё это, конечно, мило и трогательно, но боюсь, что в моём возрасте я уже не в состоянии реагировать должным образом на моральную концепцию, которая стоит за этой притчей. Эта концепция слишком проста, чтобы быть действенной. В этом всё дело: какова действенность подобной проповеди в подлинной, реальной жизни, в сегодняшнем реальном мире. Огромный, невероятно сложный, несущийся вперёд мир не влезает в эти штанишки.
По-видимому, дело идёт (уже почти пришло) к тому, что большой политикой – «судьбами мира» – будет заправлять концерн немногочисленных богатых стран во главе с Америкой. Хорошо это или плохо, другой вопрос. Но, пожалуй, можно радоваться тому, что дирижировать будут всё-таки демократические государства, а не диктаторские; западные, а не восточные. В этом мире всё меньше значит оружие (вот почему, между прочим, как-то на удивление мало приняли всерьёз решение – или угрозу – России пересмотреть концепцию первого удара, приступить к ядерному перевооружению, – спрашивается, на какие шиши). Всё больше значат активы банков, новые технологии, экономическая мощь и возможность навязывать свою волю экономическими, а не военными средствами. Но дело идёт, возможно, и к созданию международных мобильных полицейских сил (они уже отчасти созданы), которые будут пресекать всевозможные национально-освободительные движения, гасить региональные конфликты, религиозные распри и т. п., не слишком заботясь о моральной стороне дела, не считаясь с «суверенитетом», не разбираясь, кто прав, кто виноват. Это будет огромный кулак в бархатной перчатке, с золотым перстнем, похожим на кольцо Нибелунга. Как Вам нравится этот эскиз будущего?
Вы пишете мне, Гриша, о «Знамени». Я не совсем понимаю или, вернее, совсем не понимаю, почему Вы считаете, что журнал пал жертвой постмодернизма, что Вы подразумеваете под этим термином, – вероятно, просто плохую литературу. Если так, то Вы правы; но где взять хорошую, настоящую литературу? Что касается Вашего слуги, то мне всё же приходилось там печататься: например, года два тому назад они поместили статью о нашем бывшем журнале. Беллетристических произведений я никогда не предлагал; зато они отклонили мою статейку о советской литературе, за что я им благодарен. Я её переписал, она была напечатана в «Октябре». Статья так себе, но там содержалась важная, хоть и не новая, мысль о материальном обеспечении литературы и классовом (или сословном) сознании писателей в СССР.
Целая страница в Вашем письме посвящена воспоминаниям. Стихи, которые читались запоем, мысли и чувства давно минувших дней… Вот я Вам сейчас процитирую элегию Вальтера фон дер Фогельвейде, рыцаря и поэта, одного из трёх великих миннезингеров XIII столетия. Это Mittelhochdeutsch, средневерхненемецкий язык, понимание его может вызвать трудности. Но, может быть, звучание стиха поможет вкусить его прелесть.
Owê war sint verswunden alliu miniu jâr!
ist mir min leben getroumet, oder ist ez wâr?
daz ich ie wânde ez wære, was daz allez iht?
dar nâch hân ich geslâfen und enweiz es niht.
nû bin ich erwachet…
Увы, куда исчезли все мои годы… Приснилась мне моя жизнь или это всё на самом деле? Всё, что мне казалось настоящим, может, было обманчивой игрой. Я долго спал – и не чуял этого. А теперь пробудился…
…Вы привели интересное высказывание Дениса Апраксина. Судя по всему, это отклик на этюд Зины, тот самый, о котором мы когда-то немного спорили, где сказано, что евреи распяли Христа. Я уже писал Вам, что эта проблематика кажется мне более не заслуживающей обсуждения. Вообще я не могу относиться к сцене суда Пилата (у Иоанна и синоптиков) иначе как к художественно-мифологической и заведомо тенденциозной, – её историческое неправдоподобие бросается в глаза. Всё это, однако, не умаляет мысль Апраксина. С ортодоксально-христианской точки зрения его комментарий – сугубая ересь, ну и что с того? Мысль, если я её правильно толкую, состоит в том, что проповедь Христа есть нечто пригодное для ничтожного меньшинства; «народ» же, требуя расправы над Христом, по-своему прав, ибо от него требуют невозможного. (При этом, конечно, мы относим к себя к этому замечательному мешыпинству, как же иначе.)
Лично меня смущает в этом высказывании некоторая его абстрактность.
1. «Масса», о которой можно говорить сегодня, имеет очень мало общего с толпой народа, наводнившей Иерусалим в пасхальные дни 30 года н. э. Массовое общество второй половины двадцатого века – новое явление в истории.
2. Сегодняшняя элита в развитых странах по большей части равнодушна к христианству.
3. Я предпочёл бы относиться к легенде о Великом инквизиторе более дистанцированно. Её почти памфлетный антикатолицизм несколько портит впечатление от гениального текста. За сто с лишним лет произошло столько перемен, что, увы, легенда уже «не звучит». Достоевский, я думаю, бессмертен как художник – не как моралист.
Мои дела идут ни шатко ни валко. «Знамя» тиснуло мою рецензию на жизнеописание Борхеса, выпущенное на двух языках в Лондоне и Берлине. Напечатают ли они две других рецензии – о появившихся сейчас трёх новых и весьма обстоятельных биографиях Томаса Манна и о книгах Р.Зафранского, не ведаю; последнюю вряд ли, она слишком длинная, да и предмет, видимо, далёк от интересов редакции. Вы пишете, Гриша, о том, что я воспринимаю и оцениваю информацию из России односторонне. Так оно, очевидно, и есть; да и как может быть иначе, если Россия так далека от мира, в котором я обретаюсь. Правильнее, может быть, говорить об иной, отличной от внутрироссийской, расстановке акцентов. Многое из того, что так интересно и важно для человека, живущего в стране, отсюда глядя представляется и не столь важным, и малоинтересным. То же самое происходит при перемене вектора. Почти всё, что мне случается читать из России о Германии и «Западе», – либо близорукость, либо просто глупость.
Дорогой Гриша, вчера я получил письмо-пакет, улёгся на диван и стал читать французскую статью, недоумевая, какое она имеет отношение к Вам. Но потом увидел что Ваш этюд об Англии и англичанах – на обороте статьи. Этюд очень интересный и прекрасно читается. Вы правы, говоря, что образ Англии зыбок в русском сознании и занимает в нём гораздо меньше места, чем образ Франции и Германии. Это связано отчасти и с географией: до сих пор – а уж о XIX веке и говорить нечего – гордый Альбион в известной мере сторонится Европы. Что касается английского языка, то он для России (и не только для России) перестал быть языком культуры и превратился в американский жаргон.
Помните, в «Свадьбе Кречинского» Муромский говорит о Расплюеве: «Послушайте-ка, Владимир Дмитрич, как Иван-то Антоныч англичан режет». На что Расплюев: «Язвительная, язвительная-с нация, никакого благородства…»
Когда-то, 16 лет назад, я переводил для нашего бывшего журнала отрывки из книги Элиаса Канетти «Масса и власть» (название оригинала «Masse und Macht» эффектней, в нём использован любимый немцами Stabreim), а именно, из главы «Массовые символы наций». Там и англичане, и французы, и немцы, и голландцы, и испанцы, и итальянцы, и евреи; жаль только, что нет русских. Как бы ни относиться к его рассуждениям, они во всех отношениях, и по мысли, и по языку, несравненно талантливей того, что лепечет Гачев. Об англичанах сказано у Канетти между прочим следующее:
«Разумнее будет начать с нации, которая не кричит о себе и, однако, вне всякого сомнения обнаруживает самое стойкое национальное чувство, какое существует сегодня на земле: с Англии. Всем известно, что означает для англичанина море. Но мало кто знает, как именно связаны друг с другом пресловутый английский индивидуализм и отношение англичан к морю. Англичанин видит себя капитаном с кучкой людей на корабле, а вокруг и под ним – море. Он почти один, и даже от команды он во многих отношениях изолирован, ибо он – капитан…»
Вы оговариваетесь, что Ваша задача – описать образ этой страны в русском сознании, а не самую страну. Поэтому, очевидно, впечатление Достоевского, пробывшего в Англии несколько дней, для Вас важнее, чем Герцен, который – сравнительно редкий случай у крупных русских писателей XIX столетия – жил в Англии. Между тем русский образ Англии и англичан, каким бы он ни был, отнюдь не исчерпывается Достоевским. Не говоря уже о том, что всё это вещи полуторастолетней давности.
Я совсем не знаю эту страну. В Лондоне мы однажды прожили неделю в крошечной гостинице. Великий и ни с чем не сравнимый город, столица мира – или по крайней мере бывшая столица; имперская архитектура, памятники и парки, каких нигде больше нет на земле; двухэтажные автобусы, внезапно срывающиеся с места, так что успевай только держаться на широкой и открытой нижней площадке (тут я сразу вспомнил, как мой отец говорил мне, что в Лондоне запрещается стоять в общественном транспорте из-за больших ускорений, и я не мог понять, как это может быть, что для всех хватает сидячих мест); тесные улицы, правостороннее движение, крупные белые надписи на тротуарах перед перекрёстками: Look right; всеобщая вежливость и предупредительность, спокойное достоинство людей – стиль жизни гигантского бессонного города; огромное количество представителей цветных рас, наследство империи; плохая еда; старое, но удобное метро, не то, что в Париже; необъятный Британский музей, все сокровища мира, египетские залы не поддаются описанию; циклопический собор св. Павла, где под ногами – надгробная плита сэра Кристофера Рэна с надписью: «Ты ищешь памятник – оглянись вокруг»; и, конечно, Иерусалимский покой с помпезной гробницей Ньютона, – я описывал её когда-то в книжке для школьников «Мальчик на берегу океана»; дамская компания на ступенях собора, держащаяся особняком, широкополые шляпы с низкой тульей, бледнолиловых, зеленоватых и серых тонов, как принято у британской знати, – кого-то ждут; выезд королевы из Букингемского дворца, толпа перед чугунной решёткой, гвардейцы и полисмены; поразительная красота Большого Бена и Вестминстера, всадник в латах на чёрном коне – король Ричард Львиное Сердце; угрюмый, завернувшийся в шинель сэр Уинстон Черчилль; музей восковых фигур, где можно увидеть всех знаменитостей, всех злодеев и героев, всех халифов на час, и на отдельном помосте залитая светом Royalty, королевская семья; Темза, Тауэр, знаменитые, мрачнейшие вороны и что там ещё; дом на Бейкер-стрит, куда до сих пор приходят письма на имя мистера Шерлока Холмса. And so on, und so weiter… Всё это впечатления туриста, не имеющие ничего общего с подлинным знанием страны.
Кстати, передайте Л.Богораз, что в её выступлении о диссидентском движении (была такая дискуссия в журнале «Знамя») есть филологическая ошибка, которую редакция не исправила. Богораз разъясняет, что слово диссидент происходит от английского dissent. На самом деле оно восходит к латинскому причастию dissidens от глагола dissidere, который буквально означает сидеть не так, как надо, либо находиться слишком далеко, а в переносном смысле – быть несогласным, отличаться от кого-либо или чего-либо. Английское же слово dissent, как и франц, dissentiment, этимологически связано с другим латинским глаголом dissentire, значение которого почти то же: быть несогласным, расходиться в мнениях и т. п. Скажите ей, что специалисту по диссидентству полагалось бы это знать.
Я думаю, что запись Юнгера, о которой идёт речь в моей статье о Двадцатом июля (успех может быть достигнут только при условии, что во главе движения станет «какой-нибудь Сулла», «простой народный генерал»), имеет несколько иной смысл, не в том дело, что «страшно далеки они от народа». Не зря он вспоминает Суллу. Юнгер хочет сказать, что шансы на успех были бы выше, если бы во главе заговора стал грубый солдафон, лишённый моральных принципов; в то время как заговорщики, и штатские, и военные, руководствовались в первую очередь соображениями морали. Но ведь в этом и заключалось величие духа этих людей.
Случай правит историей. Вы решительно против. Но на вопрос невозможно ответить однозначно. В той или иной степени мы оба правы. Можно только сказать, что вопреки тому, что убийство Цезаря не спасло Республику и т. д., то и дело сталкиваешься со стечением обстоятельств, которое, по-видимому, иначе как случайностью не назовёшь. Но эта случайность тянет за собой роковые последствия. Можно добавить, что минувший век радикально потряс, если не сокрушил, веру в целенаправленность истории, как бы она, эта цель, ни называлась, – потряс, если угодно, веру в смысл истории.
Два Ваших постулата можно оспорить. Но прежде всего: то, что Вы справедливо назвали опьянённостью гитлеризмом, не есть величина постоянная. Одно дело 1938 год, пик успехов националсоциализма. И совсем другое – год покушения 20 июля, время, когда, вопреки усилиям пропаганды, вера в победу угасла почти у всех. Об этом мне говорили люди, которые помнят это время. Да оно и понятно. Любопытный парадокс: у заговорщиков было тем больше шансов встретить сочувствие в «народе», чем меньше оставалось шансов изменить судьбу Германии. Любопытно также вспомнить, что советская пропаганда полностью восприняла тезис нацистской пропаганды о заговоре «кучки генералов»; таково и нынешнее представление у многих людей в России; на самом деле заговор был весьма многолюден и разветвлён, оба мозговых центра представляли отнюдь не военные.
Вернёмся к Вашему письму: Вы сомневаетесь в том, что устранение Гитлера накануне или в начале войны могло бы что-нибудь существенно изменить. Тут мы – в сфере ещё более туманных гаданий. Осмелюсь только заметить, что националсоциалистический режим (пришедший к власти, как Вы знаете, отнюдь не в результате всенародного решения, не собрав даже большинства голосов), хотя и пользовался во второй половине тридцатых годов в самом деле сочувствием и поддержкой подавляющего большинства, но в огромной степени держался на фигуре вождя: так была устроена партия, так конституировался с самого начала и режим. Подчеркнём: с самого начала. То, что в СССР было названо культом личности, будь то поклонение Ленину или культ Сталина, сложилось не постепенно, как у нас, нет, Гитлер был стержнем Третьей империи даже не в 1933 году, но ещё до того, как этот режим воцарился в стране. Вот почему можно всё-таки представить себе, что режим зашатался бы, даже если бы, например, удалось покушение Эльзера, не говоря уже о планах офицерства, занимавшего ключевые посты в армии. Во всяком случае многое, очень многое пошло бы по-другому.
Тем более – после 20 июля 1944 г. Разумеется, Германия была обречена. Планы оккупации, расчленения, территориальных уступок Сталину и т. д. были незыблемы. Но с гибелью фюрера в самом деле всё бы кончилось. Главное, кончилась бы война – на семь с лишним месяцев раньше. А это, согласитесь, само по себе значит немало. То, о чём Вы пишете, – Геринг вызывает с фронта эсэсовские части, «заговорщики вянут» и т. п. – представляется и политически, и с чисто военной стороны совершенно неправдоподобным.
Себастьян Гафнер (Haffner), чьи работы в своё время увлекали меня, – кое-что я переводил и печатал в нашем бывшем журнале, – начинает одну из своих книг, «В тени истории», заявлением: «Только историография создаёт историю. История не есть реальность, она ветвь литературы». Это можно понять двояко. Во-первых, историк отсеивает, подбирает и выстраивает факты и события из имеющегося состава сведений о прошлом; вытягивает нити из клубка; создаёт конструкцию. Отбор одного и отсеивание другого – иерархия фактов – сцепление. Этим занимались и бесхитростные летописцы. Это метод самых правдивых, самых честных историографов, таких, как Фукидид. Во-вторых, историк истолковывает факты, расшифровывает некий скрытый смысл, и тут встаёт вопрос, не есть ли смысл истории в самом деле нечто привнесённое извне. Да, Вы правы: в большом масштабе времени и пространства история обретает законоподобный вид. Это примерно то же, что очертания острова, видимого с большой высоты: вдруг оказывается, что остров похож на ящерицу или на спящую женщину; в Коктебеле показывают профиль Макса в рельефе горы. Следующий шаг – конструирование общих законов истории, создание всеобъемлющих историософских систем, которые не только объясняют прошлое, но и обладают предсказательной силой. Weltgeist Гегеля – великий образец; далее марксистский исторический материализм, концепция классовой борьбы как движущей силы истории, неизбежность победы коммунизма; далее историософия Шпенглера. Сюда же можно присовокупить теорию этносов Льва Гумилёва. Не только прошлое, но и будущее человечества в таких системах оказывается принудительным. В конце концов они порабощают самих основоположников.
Я недостаточно компетентен для того, чтобы обсуждать эти вопросы основательно, могу только сказать о моём собственном чувстве истории. Конечно, на него оказывает решающее влияние то, чему мы были свидетелями, и то, что происходило незадолго до нашего появления на свет. История продемонстрировала свою абсурдность. Две невиданных агрессивных войны с фантомными целями, колоссальные разрушения и неисчислимые жертвы – ради чего? Каждый конкретный эпизод объясним, но что сказать о целом? Однако мы устроены так, что не можем смириться с абсурдом. Нам чудится тайный смысл. Или хотя бы то, что имитирует смысл: тайная закономерность. Нас пугает случайность, непредсказуемость, великое «ни с того ни с сего». Нос Клеопатры – как кошмар. Я нахожу нечто общее в судьбе народов и судьбе отдельного человека. Может быть, Вы помните, что я когда-то написал роман под названием «Антивремя»; у меня отняли его при обыске, я написал его заново. Впоследствии он был издан за границей, а потом и в Москве, был переведён также на немецкий и французский. Миф о противонаправленном потоке времени – иносказание, которое можно расшифровывать по-разному; одна из таких интерпретаций – конструирование смысла жизни задним числом. Жизнь, пока она течёт, выглядит как поток случайностей; оглядываясь назад, мы прозреваем в ней некий план. Жизнь предстаёт целенаправленной, осмысленной. Можно сказать иначе: жизнь была прожита для того, чтобы потом обнаружить в ней некий смысл. Это оттого, что наша память – не архивариус, а беллетрист.
Дорогой Гриша. Среди того, чем я занимался последние месяцы, была повесть, в которой первая любовь, соперничество и смерть двух мальчиков, учеников лесной школы, происходили на фоне исторических событий, таких, как поездка японского министра иностранных дел весной 1941 г. через Советский Союз в Германию для переговоров о будущей войне, тайные совещания, подготовка к агрессии, поставки продовольствия и сырья из СССР и, наконец, вторжение вермахта на рассвете 22 июня. При этом оказывается, что переживания детей, их судьба есть нечто неизмеримо более значительное, более важное и подлинное, чем зловещий фантом политики и того, что Вы и я называем историей. Но этот упырь пожирает людей, пожирает всё живое, пожирает действительность. Собственно, этим я и хотел выразить моё отношение к «истории».
То, о чём Вы пишете, не так уж противоречит фразе С.Гафнера о том, что историю творят историки, ведь и Вы говорите о том, что историки классифицируют эпохи, дают им наименования и т. д. Я думаю, что наш разговор – не столько о том, чтобы «признавать» историю (не признавать её смешно), сколько о смысле и бессмыслице, о случайности и законе.
Когда-то я тоже занимался – дилетантски, конечно, но всё же весьма усердно – Семнадцатым веком, «столетием гениев» (слова Уайтхеда), главным образом наукой этой эпохи, но также и философией, писал о Лейбнице, Ньютоне, Гуке, перевёл огромную философскую корреспонденцию Лейбница, публиковал по-русски разные документы и т. д. «Изящнейшее соединение Солнца, планет и комет не может произойти иначе, как по намерению и по власти могущественного и премудрого Существа». Вот Вам важнейшая идея века, как её формулирует Ньютон в «Общем поучении» к третьей книге «Начал». Наука – математика, астрономия – поставляет доказательства превосходного мироустройства и, значит, убедительней, чем словопрения схоластов, доказывает существование Творца.
А вот ещё одна цитата, из Лейбница, которого я переводил когда-то:
«Я понимаю, что мы далеко не всегда отдаём себе разумный отчёт в том, что справедливо и что несправедливо, точно так же как мы не можем доказать некоторые математические теоремы; однако всегда надо стремиться к доказательству. Справедливость и несправедливость зависят не токмо от природы людей, но и от природы разумной субстанции вообще; исходить же из природы божества значит основываться не на произвольных посылках. Природа Бога всегда покоится на разуме (la nature de Dieu s’est fondee sur la raison)».
Какие слова!
Всё-таки нужно поставить в заслугу истории – я имею в виду историю нашего, только что ушедшего века, – то, что она радикально излечила нас от метафизического оптимизма. Она внушила отвращение и к универсальным историософским теориям. Вы заметили, что поколение, не видящее умопостигаемого смысла в истории, – это поколение с пониженной жизнеспособностью. Может быть, – хотя, как сказано в Талмуде, «возможно, справедливо и обратное». Как бы то ни было, оглядываясь назад, я нахожу, что именно жизнь в России, опыт жизненных мук и мытарств в России были лучшей школой разочарования. Ничего, кроме горечи, не испытываешь, вспоминая эту страну.
Дорогой Гриша, месяц или немного больше тому назад я послал Вам письмо, там речь шла о высоких материях, о зловещем фантоме истории. Как видите, не хватает терпения дождаться ответа. Надеюсь, Вы здоровы. Здесь, как и в Москве, стоит последние недели убийственная жара, которая, повторяясь каждый год в это время, напоминает мне о том, что я северный человек. Я провёл неделю в Париже, жил в квартирке на Сен-Жермен-де-Пре, по утрам спускался в кафе завтракать, днём бродил, был, само собой, и в музеях, стоял на мостах – город в солнечной дымке, рёв машин и мотоциклов по набережным, остров с собором, сад Тюильри, холм Монмартра с церковью Св. Сердца, похожей на сахарную голову, толпы молодёжи вечерами на узких улочках Левого берега, знаменитые харчевни, книжные магазины, – что ещё? Съездил даже на русское кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, далеко от города. Но в Париже надо побывать в юности, непременно прожить там некоторое время. Мы все были чудовищно ограблены. Последствия ограбления остались на всю жизнь.
Умерли Борис Биргер и Боря Володин, мой старый друг.
Вы оба, вероятно, ещё на даче. Совершенно не знаю, что Вы пишете, появлялось ли что-нибудь в последнее время. Я занимался тем, что составлял антологию европейской поэзии, почти уже кончил; странная идея, увлёкшая меня. При этом я всегда оказываюсь жертвой самообольщения: мне начинает казаться, что это может заинтересовать и других. Небольшая книга, называется «Абсолютное стихотворение». Стихи Сапфо, Горация, анонимного автора «Ночного празднества Венеры», Вальтера фон дер Фогельвейде, дю Белле, Гёте, немецких романтиков, Китса, Баратынского, Лермонтова, Некрасова, Фета, Тютчева, гр. А. К. Толстого, Бодлера, Рембо, Аполлинера, Рильке, Блока, Мандельштама, Ахматовой, Т. С. Элиота, Брехта, Бенна, Целана, ещё кое-кого, Бродского; начинается всё с Пушкина. Я выбирал поэтов и стихи по своему вкусу и на языках, которыми более или менее владею, от каждого автора по одному стихотворению, в оригинале, если это не Россия, и с прозаическим переводом, который нужно максимально приблизить к содержанию (что самое трудное), плюс краткий комментарий.
Говорил по телефону с Герой Либкиным, старым знакомым и коллегой по «Химии и жизни», теперь он руководит издательством «Текст». Заведение относительно интеллигентное. Хотел предложить ему этот проект. Он ответил вопросом: а кому я буду продавать такую книжку? Истинная правда: некому. О чём говорить? Нам выпало жить и умереть среди варваров. Ничего или почти ничего, что я писал и по какому-то недоразумению, если не чудом, публиковал в России все эти годы, не было или почти не было прочитано.
Кроме этого, я сочинил один рассказ или небольшую повесть под названием «Зов родины», которое говорит само за себя. Тоже, конечно, стрельба в воздух, точнее, в безвоздушное пространство.
Не забывайте.
Дорогие Гриша и Зина. Если бы мне приходилось переписываться с архипелагом Фиджи (правда, я получаю по e-mail письма из Камбоджи), мои письма доходили бы, я думаю, быстрее, чем послания к Вам. Успеет ли это письмо придти к Новому году? Последний раз я писал Вам в начале этого месяца. Мои путешествия продолжаются, теперь я собираюсь в Дюссельдорф, надеюсь также заглянуть в Эссен к друзьям и посетить под Кёльном Казака.
В Москве, как ни удивительно, одна издательница проявила интерес к моей Антологии, но в общем тамошние мои литературные дела швах. «Октябрь» перестал печатать сочинения Вашего слуги (я посылал им кое-какую беллетристику, а также большой этюд о д-ре Гёббельсе), а «Знамя» отвергло повесть, о которой я сообщал Вам прошлый раз. Собственно, я и ожидал отказа. Хотя я не обольщаюсь насчёт художественных достоинств этого сочинения, но думаю всё же, что основания не литературные, а «идейные». Действие этой повести происходит в Москве и даже в нынешние времена. Редактор, печатавший в «Знамени», хоть и со скрипом, мои статьи-рецензии (которые давали возможность получать какие-то копейки моему брату), ушёл. А я, как дурак, занялся новой рецензией – на две книги, биографии Бенна и Юнгера.
Вчера я заглянул в Stabi (Баварскую библиотеку) и познакомился с Вашим письмом к А. Зубову и его ответом. О Зубове говорится, что он доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник института и прочее. Мне показалось, однако, что о его тексте можно сказать то же, что сказал Эйнштейн, когда ему прислали рукопись труда Энгельса «Диалектика природы»: «Научной ценности не представляет». Удивительное дело: Ваш корреспондент намного моложе нас с Вами, ему меньше 50 лет. Но от его рассуждений тянет вонючей плесенью. Безнадёжная заскорузлая провинция. Его рассуждения об «Анне Карениной» примитивны, почти на уровне школьных интерпретаций, словно он читал не роман, а пересказ в учебнике литературы. При радикальном отвержении (с каких пор?) атеизма, большевизма и т. д., стиль мышления остаётся советским. Философствование сводится к набору шаблонных оппозиций, это относится, конечно, и к теме гражданской войны. Снова всё то же, снова, стоило Вам только заикнуться о погромах, Вас угощают статистикой: 35 процентов евреев… 40 процентов евреев… Почему не 80, не 120?
Поздравляю Вас с Новым годом, хотя он, вероятно, уже давно наступит, когда (и если) до Вас доберётся это письмо. Между тем началась рождественская суета, да и суета выступлений всё ещё не закончилась: позавчера, например, я и переводчица моих творений Аннелоре Ничке два часа упражнялись в красноречии на семинаре немецких переводчиков художественной литературы aus dem Russischen в мюнхенском Доме литературы. А после этого, в тот же вечер, мне нужно было читать на вечере, посвящённом Тютчеву, очерк о мюнхенских годах Тютчева. Странное несоответствие, неконгруэнтность обоих миров, немецкого и русского, и ничего не меняется, хоть я живу так уже почти двадцать лет.
Я занимался этот месяц разными мелкими делами, затеял статью о Бруно Шульце и пр. О моей литературе нельзя сказать ни того, что она процветает, ни что она окончательно зачахла. С разных сторон я получаю предложения напечатать то, издать это, и, как водится в нашем отечестве, посулы и обязательства растворяются в воздухе. Сначала у вас вымогают рукописи, а затем попытки что-либо узнать, даже в самой вежливой форме, оказываются улицей с односторонним движением. Независимо от того, как к вам относятся, вам никто не отвечает. Люди заняты, некогда даже ходить на работу, где уж там заниматься корреспонденцией. Любопытно, что все журналы, словно сговорившись, извещают незадачливых авторов: «…и по их поводу в переписку не вступает», как бы говоря: не суйтесь – и не чувствуя постыдности этих заявлений. Вот так редакторы.
Борис Дубин (вот человек, перед которым я преклоняюсь) прислал мне свою книгу «Слово – письмо – литература», во многом замечательную, знакомы ли Вы с ней? Время от времени я вижу Блюменкранцев, они переживают трудное время. В Мюнхене и других городах, особенно в Берлине, из огромной массы новоприбывших мало-помалу выкристаллизовывается то, что можно назвать Четвёртой волной. Странное дело, трижды похороненная эмиграция периодически возрождается.
Дорогой Гриша, я становлюсь суеверным. Позавчера послал Вам пакет с письмом и рукописью в смутной надежде подхлестнуть почту, и смотрите-ка! – сразу же пришло письмо от Вас, и тоже с рукописью. Написано прекрасно в обоих смыслах слова: чётким почерком и прекрасным стилем: сжато, энергично, красиво.
(Сразу, чтобы не забыть: исправьте или вычеркните фразу о сифилисе. Применялась не «серная» мазь, а ртутная. Мазь втирали в разные участки по определённой схеме. Лечение ртутью специфическое, а отнюдь не симптоматическое, и при достаточной настойчивости высокоэффективно, это знал ещё Парацельс. Беда в том, что оно опасно, ртуть ядовита.)
Конечно, Ваша статья может вызвать возражения. Это не удивительно, ведь мы живём в разных мирах. Военные меры оказываются необходимы, когда дело идёт об организованном международном терроризме или о террористических режимах, и есть несколько хороших примеров. Если бы Израиль не разбомбил иракский атомный реактор, у Садама была бы ядерная бомба. Если бы американцы не раздолбали его в Персидском заливе, он захватил бы Кувейт с его колоссальными нефтяными богатствами, последствия были бы ужасны. Если бы не утихомирили ливийского диктатора, он превратился бы во второго Садама Хусейна.
Вы хорошо пишете о корнях и причинах исламского терроризма. Но терроризм – профессия относительно небольшой кучки людей; разгром организаций, изоляция такого человека, как Усама бин-Ладен, может многих отрезвить, не говоря уже о том, что преступление должно быть наказано. Мусульманский мир может ненавидеть западную цивилизацию, но он зависит от неё и тянется к ней, сегодня он просто не может существовать без этой цивилизации. Это ярость опоздавших. Вдохновители террора пользуются плодами европейского и американского технического прогресса, да и сами бандиты вооружены бомбами и автоматическим оружием западного производства, разъезжают в автомобилях последних марок, летают в реактивных самолётах, живут в роскошных современных отелях.
В другом месте Вы пишете: «Горе современной цивилизации – это горе от ума». Сомнительный тезис. Надо было сказать: горе от безумия. Ведь если говорить серьёзно, единственная надежда – это надежда на человеческий разум, больше ни на что. Я готов подписаться под Вашей критикой технологической цивилизации, мог бы многое добавить к этой критике, хотя, по правде сказать, она, эта критика, давно превратилась в общее место: кто только не обличает современный западный мир. Увы, пути назад нет. Вы упоминаете, и не раз, экологический кризис. Парадокс в том, что успехи борьбы за оздоровление среды, и немалые, достигнутые в некоторых странах, включая Германию, стали возможны только благодаря современной технике и большим капиталовложениям. Норвегия, где Вы были, сделалась процветающим государством, но это благодаря нефти, которую добывают со дна моря и выгодно продают. Созерцательная цивилизация, о которой Вы пишете, – это красивый миф, таких цивилизаций никогда не существовало. В самых консервативных обществах не обходилось дело без войн и распрей, всегда существовали торговля, мореплавание, власть и угнетение, классовые и сословные противоречия, грабительские походы, голод, нищета и эпидемии, о которых мы имеем лишь смутное представление. Не мне Вам говорить, что и в Индии, и в буддийских странах монашеская созерцательность, самоуглубление, духовная культура вообще были достоянием незначительного меньшинства. Отсутствие противоречий, жизнь без кризисов? Но это не жизнь, а смерть.
Нас завалило снегом. Вся Германия в снегу. На дорогах застопорилось движение, люди ночуют в машинах, работники ADAC (Автомобильного клуба) развозят пунш и горячий бульон, одеяла, устраивают детей на ночлег. На носу западное Рождество. Я получил в подарок из ведомства федерального президента компакт-диск с записью благотворительного концерта в пользу Deutsche Kiinstlerhilfe, слушаю, как Иоганнес Рау читает сказку «Бременские музыканты», – читает, надо сказать, очень хорошо, да и язык братьев Гримм великолепен, – и слушаю музыку Старого Фрица – Фридриха Великого. Сегодня воскресенье.
Напечатали ли Вы статью о терроризме? Продолжается ли обмен мнениями с доктором исторических наук? Я занимался всё это время, не считая разных домашних забот, мелочами, написал статью о Бруно Шульце и ещё одну статью о двух книгах – биографиях подруги Гёте Кристианы Вульпиус. Написал один рассказик, вполне безумный, под названием «Песни продолговатого мозга». Иногда кажется, что всё меньше и меньше думаешь полушариями большого мозга, всё больше – продолговатым мозгом. В марте и апреле мне предстоит операция на глазах: я стал плохо видеть. Всё ещё, как видите, протираю штаны перед компьютером, но читать стало трудно. Иногда по привычке проглядываю журналы. В «Воплях» попалась мне большая беседа с Георгием Владимовым. Я с ним был почти не знаком. Разговор отвечает консервативному духу журнала. Писатель возвратился в Россию, так как русскому писателю не полагается жить вне родины. Он остался верен своим взглядам на литературу, усвоенным в школе Твардовского, это – эстетическое кредо прозаика, для которого XX века не существовало. Толстой, реализм, «правда жизни». Владимов – серьёзный и заслуживающий уважения писатель-эпигон. Но вот что удивительно: рассказывая о своей жизни в эмиграции, он не нашёл ни одного слова благодарности стране, которая его приютила, дала ему возможность, нигде не работая, заниматься литературой, – при том, что никто ему здесь ничем не был обязан.
Конечно, я не спорю с Вашей концепцией, пороки цивилизации, и особенно в том виде, какой она приняла буквально на наших глазах, очевидны.
Однажды, это было уже давно, я имел удовольствие провести в одном доме вечер с Карлом Фридрихом Вейцзеккером, знаменитым физиком-атомщиком и философом, старшим братом тогдашнего федерального президента Рихарда фон Вейцзеккера. Вероятно, Вы знаете, что ему принадлежит множество работ на тему, которой Вы занимаетесь. Разговор шёл о разных предметах, и, между прочим, В. процитировал фразу своего сына, кажется, биолога: этот век (т. е. XX) был веком политики, следующий будет веком экономики.
Я вспомнил это в связи с тем, что Вы в статье говорите «не о частных проблемах экономики…, а о глобальной невозможности бесконечного роста технического мира по прямой». Эта фраза показалась мне симптоматичной. Её мог написать человек, взирающий на западную цивилизацию из прекрасного далёка. О недопустимости, невозможности безудержного роста говорилось тысячу раз. Выяснилось также, что это – рост отнюдь не только «по прямой». Но для того, чтобы от слов перейти к делам, нужны не только увещевания, не только то, что Вы называете паузой созерцания. Вы не можете заставить государственных лидеров, руководителей международных концернов и крупных банков на минуту остановиться, прекратить свою деятельность, отодвинуть в сторону бумаги и выключить компьютеры, чтобы предаться созерцанию или просто подумать – куда мы несёмся? Совершенно так же, как нельзя заставить машиниста на минуту сложить руки, закрыть глаза и подумать, куда летит локомотив. Но для того, чтобы что-то сделать, нужны реальные соглашения, нужны конкретные экономические меры, увы – именно экономические.
Приходится то и дело вспоминать о том, что мы живём в мире, где небольшая группа вырвавшихся вперёд (так что их уже никогда не догонишь) государств во главе с Америкой диктует свою волю остальному миру – отсталым, бедным, а часто и попросту нищим, ужасающе нищим странам и что этот диктат одновременно означает экономическую опеку. Целые регионы мира оказываются попросту на иждивении богатых держав и международных организаций. Попробуйте-ка обратиться к населению этих нищих, донельзя загаженных и перенаселённых стран – с проповедью умеренности и созерцательности. Обездоленные народы ненавидят Америку и в то же время грезят о благах американской цивилизации, о богатстве и лёгкой жизни, о том, чтобы «покупать и выбрасывать».
Вас восхищает Тибет как пример гармонического общества. Мы мало что знаем об этой редко населённой стране с достаточно суровым климатом. Тем не менее известно, что это край, где распространены болезни, преодолённые в других районах мира, страна с очень высокой детской смертностью. Страна с теократическим режимом, который в свою очередь подпал под иго китайского тоталитарного коммунистического режима, – согласитесь, что это ужасная комбинация. Можно было бы найти пример получше, например, Исландию. (Там, между прочим, живёт на островке рядом с главным островом старшая падчерица Жени Барабанова, Нина, она замужем, занимается сельским хозяйством и, кажется, довольна жизнью.) Ясно одно: гармоническое общество, если и возможно в наше время, то лишь как этногеографический анклав, с маленьким населением, на обочине мира.
В наших краях дожди, каких ещё не видывали: наводнение во многих местах и даже в разных странах Европы. В России, на черноморском побережье, тоже беда. Ничего не знаю о Вас, здоровы ли Вы.
Свой роман – если это роман – я закончил, хотел бы в Париже ещё раз основательно пройтись по нему. Вещь эта с точки зрения поэтики вполне традиционная, а назвать её можно было бы так: «Победителей не судят». Подразумевается, что победители сами себя судят. Хотя собственно о войне в этой книжке говорится не так уж много, и главное место в ней занимают «чувства», весьма заурядная любовная история. Один из её важных подспудных мотивов – последствия войны или, лучше сказать, длящийся разгром, ибо разгромлены были обе стороны. Парадокс недавней истории, – сколько их, этих парадоксов, и какое массивное присутствие абсурда, – парадокс в том, что страна, достигшая небывалой мощи, сумевшая в результате победоносной войны распространить своё влияние на страны и территории, завладеть которыми прежде и не мечтали, ставшая второй великой державой, – в действительности, как мы теперь видим, понесла самое тяжёлое поражение, может быть, за тысячу лет своего существования. Но проиграть войну было бы ещё ужасней. Итак, говорится о молодёжи, о будущем, наступившем после войны и которое теперь уже – прошлое. Поэтому сочинение называется несколько кудряво: «К северу от будущего». Но это не моё изобретение, а цитата из Целана, есть такое стихотворение: In den Fliissen nordlich der Zukunft…
Я как-то всё время возвращаюсь к тем временам, к войне, на которой не был, но которую очень хорошо помню. Теперь я научился смотреть на неё, так сказать, сразу с обеих сторон, и всякий раз, когда я читаю о войне что-нибудь появившееся в России, мне этой второй стороны, этой стереоскопии не хватает. Между делом я написал рецензию на только что вышедшую книжку графа Krockow о Клаусе Штауфенберге, совершившем взрыв в «Волчьей норе». Эти рецензии, которые я сочиняю для «Знамени», собственно, не рецензии, а скорее полурассказ, полуразговор по поводу, – единственный род прозы, который мне разрешается публиковать в этом журнале.
Любопытно, как совпадают или скрещиваются наши мысли, несмотря на то, что мы живём на разных планетах. Последнее время, в связи с моей работой, я тоже вспоминал (и писал) о нашем давным-давно усопшем вожде. Правда, я не стал бы называть его параноиком. Этот медицинский термин (параноидная форма шизофрении) к нему не применим. Сталин не был душевнобольным. Можно говорить лишь о том, что принято называть патологическим развитием личности (Фромм аттестует его как несексуального садиста); неограниченная власть, всенародное ползанье на брюхе и абсолютная безнаказанность развили в нём до неслыханных масштабов эти черты. Но психическое заболевание, болезнь могла бы служить для него извинением. Болезнь освобождала бы его в той или иной мере от ответственности за содеянное. В том-то и дело, что он не был больным, как не были клиническими больными истерик Адольф, кровавый старик Хомейни, палач Пол Пот, карикатурный кондукатор Чаушеску, корейский чучхэ, какой-нибудь гаитянский мини-диктатор Дювалье и tutti quanti.
«Религиозная музыкальность» (и, наоборот, амусия) – очень удачное определение; очевидно, можно говорить о религиозности как о настрое, о религиозном слухе или отсутствии оного, наподобие отсутствующего музыкального слуха.
В Ваших рассуждениях поставлен политический акцент: Вы пишете о том, что антитеррористические акции приводят лишь к пополнению кадров террористов. Следовательно, не нужны и даже вредны? Так кажется многим. Америка не предпринимала антитеррористических действий в сколько-нибудь широком масштабе и, однако, сделалась неожиданно жертвой террористической атаки, превзошедшей всё известное доселе. С другой стороны, все группы, организации и «армии» террористов, исламских и неисламских, по крайней мере до сих пор, удавалось рано или поздно разгромить.
Ваша беседа с Нуйкиным напомнила о наших старых временах… Для меня вопрос – стоит ли жить в России, не лучше ли отряхнуть от стоп пыль отечества, стоит ли, не стоит, ради чего, и пр., – конечно же, давно неактуален. Впрочем, мы с Дж. Глэдом довольно обстоятельно мусолили его в нашей книжке «Допрос с пристрастием». О том, что эмиграция – и тем более вынужденная, почти принудительная, когда на сборы даётся несколько дней, а клочок бумаги, именуемый выездной визой, выглядит, как приказ покинуть страну, когда государство и не отличимое он него жульё грабит уезжающих дочиста, отнимает у них все их прошлое, вообще делает всё возможное для того, чтобы отбить у них последние сожаления об отъезде, – о том, что эмиграция, любая эмиграция, означает колоссальные потери, нечего и говорить. Вашему собеседнику, вероятно, было приятно ещё раз это услышать. Но жизнь за границей и обогащает необычайно. Я говорю именно о жизни, а не о туристических поездках. Про себя я могу сказать, что, хотя у меня было важное преимущество перед другими – я знал язык, был не чужд немецкой культуре, – тем не менее, сравнивая эти двадцать лет в Германии с прежней жизнью, я не могу отделаться от впечатления, что прежде я смотрел на мир одним глазом, а теперь – двумя.
«Русская литература, русский язык органически связаны с Россией». Разумеется, – и, однако, не совсем. Литература в России – это ведь не вся русская литература, а только её часть. Да и в лучшие времена, в те ушедшие времена, когда литература русского языка была литературой мирового значения, – смотрите-ка: Гоголь в Риме, Тургенев в Париже, Тютчев в Мюнхене, Герцен в Лондоне, Достоевский в Дрездене. Вы скажете, что тогда можно было по своему желанию уехать, по своему желанию вернуться. Вот тут-то мы и упираемся в самое, может быть, главное и болезненное. Одним из условий расцвета литературы и мысли, и это в равной мере относится и к западникам, и к славянофилам XIX столетия, был постоянно обновляемый, живой, человеческий контакт с миром, с Западной Европой. Советский режим на три четверти века пресёк этот контакт. Последствия отнюдь не преодолены, разрыв, ров всё так же глубок.
Я с большим интересом прочёл «Догматы полемики». Стиль и приёмы полемических выступлений Солженицына хорошо известны с давнишних пор. Теперь он превзошёл самого себя. Когда появился второй том сочинения о евреях, мне звонили и спрашивали, собираюсь ли я (так как в числе прочих там упоминается и моё имя) возразить автору. Зачем? Если прежние книги ещё могли вызвать желание откликаться, то эта книга не заслуживает обсуждения. Это книга гнусная, иначе не скажешь.
…Обратил внимание на Ваши слова о том, что западники – и демократы, и либералы – писали хуже славянофилов или, как Тургенев, «не лучше Флобера» (что в Ваших устах, кажется, не служит большой похвалой). Это наблюдение, по-видимому, делалось не раз, но его можно принимать лишь в большими ограничениями. Когда речь идёт о русской литературе, этот подход кажется мне плохо работающим. После всего, что пережито, знаменитый русский спор XIX века, спор западничества со славянофильством, кажется архаичным. Он в большой мере принадлежит обществу, от которого ничего не осталось. К тому же, как мы сейчас видим, его роль в русской культуре и особенно в литературе была преувеличена. Достоевский, может быть, самый яркий пример. Для Вас он служит примером великого писателя – убеждённого противника либерализма и западничества. Высмеял Кармазинова и т. д. Но Вы лучше меня знаете, что агрессивно-православное славянофильство Достоевского (называемое обычно поздним почвенничеством) со временем перекочевало в литературоведческий комментарий; осталось нечто грандиозное, неумирающее, действительно важное, остался великий художник. Говорить о таком писателе: православный христианин, почвенник, патриот, шовинист? Да, это так. Но это почти то же, что сказать о Пушкине – очень талантливый поэт.
Вы возвращаетесь к любимой Вами бинарной оппозиции: славянофильство versus рационализм. Это противоставление, некогда очень важное, кажется мне устаревшим. Ведь рационализм следующего, двадцатого столетия – совсем не то, что классический рационализм XVII и XVIII веков, и не то, что позитивизм XIX в. Вполне обветшала и мифология почвенничества, кстати, представленная – Вы это знаете не хуже меня – и в Германии, и во Франции, и в Польше, и в Испании («кихотизм» Мигеля де Унамуно), и где там ещё. Сегодня она может быть только пародирована (в манновском смысле слова). Если же отнестись к ней всерьёз, если бы всё дело было в этой мифологии, – Достоевский с его «Зимними заметками…» и т. п. давно стал бы нечитаемым писателем. И с «логикой» дело обстоит не так просто в искусстве. Заметьте, кстати, какой продуманной, последовательной, внутренне аргументированной, логичной выглядит композиция романов Достоевского.
Ваша излюбленная антиномия рационального и интуитивного, абстрактного и чувственного. Вообще говоря, это две стороны любой, в том числе и вполне изолированной культуры. А теперь ещё глобализм и региональные культуры…
Меня, по правде сказать, страсти вокруг глобализации мало занимают. Но всё же: посмотрите, что происходит в действительности. Если под глобализацией подразумевать (считать различными аспектами глобализации) мировой рынок, господство ведущих банков и давно уже выломившихся из национальных границ промышленных концернов, унификацию индустрии развлечений и массовой культуры – глобализацию пошлости, унификацию мод, массовый туризм, международные авиалинии, всемирную карманно-телефонную связь и электронную почту – и так далее, – то она, эта глобализация, уже состоялась. И будет прогрессировать, и никакие демонстрации, никакие предупреждения консервативно мыслящих интеллигентов, никакие заклинания национальных идеологов не смогут её остановить. Нужно ли этому радоваться? Не знаю. История всё больше становится врагом человека.