Сверху, из-за облаков, высовывается огромная рука и кажет кукиш.
Беседуя с единственным другом о вещах, далёких от действительности, композитор-отшельник Адриан Леверкюн (Т.Манн, «Доктор Фаустус») договаривается до того, что утверждает абсолютную самодостаточность музыки. Музыка живёт сама по себе. Однажды написанная, она существует как некая структура, и её вовсе не обязательно исполнять. Она не нуждается в слушателях.
Признаться, я испытывал сильнейший соблазн применить это к литературе. Мы задаём себе вопрос, кому нужны наши творения, нужны ли они вообще кому-либо, – а надо бы спросить, кто нужен нам. Чёрт возьми, зачем нам читатель? Важно написать, выполнить задачу, которую поставил перед собой, вот и всё.
Представим себе, что мы пишем на языке, который никому не известен: мёртвый язык исчезнувшего народа, о котором вдобавок можно спорить, существовал ли он на самом деле. Я помню время невинности. Годы, когда я кропал свои сочинения, вовсе не желая кому-нибудь их показывать. А о том, чтобы послать их в редакцию журнала, и вовсе не могло быть речи, было ясно, что моя проза не будет напечатана ни при какой погоде. Да ещё, пожалуй, навлечёт неприятности на автора. Но не только поэтому. Я таил её и от близких. Я скрывал мою работу, как тайный порок. Мысль о разоблачении пугала и отвращала, подобно тому, как мысль о романе с мужчиной пугает девственницу. Я был подпольным писателем задолго до того, как оказался в реальном литературном подполье. Смысл и резон моей работы, повторяю, был единственно в том, чтобы выполнить поставленную перед собой задачу; мне не нужно было никакой публики.
Но явился, подплыл, как корабль под экзотическим флагом, Самиздат, и настал конец целомудрию. Слишком велик был соблазн свободы. Чувство раскрепощения, дерзости, счастья охватило всех, кто окунулся в это рискованное предприятие, и я не был исключением, – оно, это чувство, по сей день заслоняет в моей памяти то, другое, что не давало высунуться из норы. Тут можно было окончательно плюнуть на презренную официальную словесность. Я стал участником подпольного журнала. И что же – читатели не заставили себя долго ждать. Читатели явились ко мне гурьбой, восемь мужиков, с ордером на обыск и требованием «сдать оружие». Это было признание. Затем новая облава, конфискация всех бумаг, вызовы в прокуратуру, дочерний орган Комитета государственной безопасности. Гротескное следствие «по делу о…» и так далее. Контакт с читательской аудиторией – не о том ли мечтает всякий литератор? Хотя бы это и была аудитория в погонах. Так состоялось моё посвящение в писатели.
В чужом краю, на диких берегах Чёрного моря, изгнанник Овидий горько жалуется, что не может последовать за своим произведением в Рим:
Parve – пес invideo – sine те, liber, ibis in Urbem: ei mihi, quod domino non licet ire tuo!
«Завидую тебе, бедная моя книжка, без меня ты отправишься в Город. Увы, твоему хозяину не дозволено идти вместе с тобой…»
Как выглядела античная книга? Папирусный свиток помещался в круглом футляре из раскрашенной кожи, на торце имя автора и первая строчка вместо названия. Папирус был дорог. Свитки дарили друзьям. Книгу можно было переписывать, футляры с рукописями хранились в библиотеках. Сколько читателей могло быть у Назона в Древнем Риме, где грамотность и образование были достоянием тонкого верхушечного слоя?
Инкапсуляция литературы продолжалась и в Средние века: монастыри и монастырские школы, позже первые университеты. То, что мы называем демократизацией слова, в истории культуры – исключение, а не правило, и во всяком случае достижение самого недавнего времени. Сколько читателей было в сорока– или пятидесятимиллионной, сплошь безграмотной России у Пушкина? Журнал «Современник» выходил четыре раза в год в количестве 500–600 экземпляров и был убыточным. Не намного выше были тиражи прославленных журналов Серебряного века. Россию с гордостью называли чуть ли самой литературной страной мира, это была иллюзия. Доля интересующихся серьёзной словесностью, вообще читающих книги, в общем населении страны была ничтожной.
До сих пор не забытая, помещённая в декабре 1969 г. в журнале «Плейбой» статья-манифест «Cross the border, close the gap» («Переступите границу, засыпьте ров») влиятельного американского критика и романиста Лесли Фидлера маркирует начало эпохи, которую следует назвать эпохой капитуляции культуры перед новым варварством.
«Мы переживаем агонию литературного модернизма и родовые муки постмодерна – сегодня это ясно почти всем читателям и писателям. Та разновидность литературы, которая выдавала себя за самую современную, уверяя всех, что она достигла исключительной тонкости, предельного совершенства формы, новизны, дальше которой уже идти некуда, литература, чьё победное шествие началось незадолго до Первой мировой войны и завершилось вскоре после конца Второй, – мертва. Она принадлежит истории, а не действительности. Для романа это означает, что век Пруста, Джойса и Томаса Манна прошёл, совершенно так же, как прошёл век Т.С.Элиота и Поля Валери в поэзии».
Далее говорилось о том, что противостояние высокой и низкой литературы больше не актуально в современном массовом обществе. Долой снобизм! Повернёмся лицом к читательским массам. Перестанем гнушаться таких якобы низменных жанров, как триллер, «крими», «фэнтези», порнороман и прочие. Таково-де веление времени.
С тех пор не раз возвещалось о том, что проект стирания границ осуществился, – верно ли это? И да, и нет. Мы и сегодня отлично понимаем разницу между настоящей литературой и пошлятиной. Но мы сознаём и то, что победу одержал кольпортаж. То, что происходит, – не синтез, не братание, не схождение с высот, сколько бы ни ссылались на промежуточную зону благопристойной коммерческой словесности, сколько бы ни говорили о её влиянии на некоммерческую. Это влияние есть попросту сдача позиций. Произошло оттеснение литературы, требующей встречного усилия, предполагающей достаточно высокую культуру чтения, – развлекательным чтивом, вовсе не требующим никаких усилий от потребителя, как не требует умственных усилий от зрителя домашний экран.
Никакая прежняя эпоха не оставила после себя такие завалы мусора, в котором почётное место занимает печатная продукция, ни один век не знал такого злоупотребления типографским станком, но сегодня мы можем говорить и о лавине виртуального мусора.
Отпечатанная на станке с подвижными литерами 52-строчная Библия Гутенберга едва ли навела кого-нибудь на мысль о перевороте в истории культуры, совершенно так же, как никто из современников Фарадея не догадывался, что открытие электромагнитной индукции изменит облик цивилизации. Великие изобретения часто проходят незамеченными. Этого нельзя сказать о новшестве наших дней – интернете, революционный потенциал которого осознаётся уже сегодня.
Новое могущественное средство оповещения есть и следствие (одно из следствий), и причина (одна из причин) становления и торжества никогда прежде не существовавшего массового общества. Это общество сложилось в передовых странах во второй половине прошлого века и ныне в мучительно-лихорадочном темпе, круша и ломая всё, что ему перечит, формируется в России. Можно вспомнить некогда нашумевшую, вышедшую ещё до Второй мировой войны пророческую книгу Хосе Ортеги-и-Гассета «Восстание масс». Но и ему не снилось то, что спустя полвека явилось на свет. Толпы на улицах больших городов, толпы в чертогах гигантских магазинов, толпы, ревущие на стадионах, и массовый психоз в концертных ангарах, где под громыхание ударных инструментов на подмостках извиваются похожие на павианов исполнители музыки первобытных племён. Незачем углубляться в подробности, довольно будет сказать, что это – общество, высшим законом которого является потребление и верховным законодателем – рынок.
Очевидно, что шансы серьёзной литературы в таком обществе плачевны. Она не может себя окупить. Литература, приносящая весомую прибыль, – почти всегда мусор.
Можно сказать по-другому: никогда прежде демократизация литературы не достигла таких масштабов. Интернет не то чтобы распахнул ворота для литературного творчества – он их разрушил.
Ещё не забыты обстоятельства, которые расчистили путь для этого победного марша в нашей стране. Крушение государственной литературы освободило писателей от страха перед репрессиями. Нет больше партийно-государственной монополии на все формы распространения литературы. Ликвидация или ослабление некоторых функций тайной полиции сделали ненужными идеологические барьеры, отменили и самую идеологию. Открылась возможность непосредственного контакта с мировой культурой. Одновременно пишущая братия лишилась верховной опеки. Левиафан взмахнул хвостом и опустился на дно. Государство больше не содержит литературу.
О чём тут говорить – советская литература провалилась в тартарары; туда ей и дорога. Но уже слышится злорадный смех олимпийцев, неистребимая ирония русской истории вновь даёт себя знать. Избавленная от полицейского надзора наследница освободилась и от препон, которыми талант ограждает себя от бездарности, вкус – от дурновкусия, культура – от малограмотности. Эту неограниченную свободу подарил всем желающим писать интернет.
Мы всё ещё нет-нет да и возвращаемся к изжившим себя представлениям об общественной роли серьёзного литературного творчества. Между тем субъект и продуцент литературы по-прежнему остаётся существом сугубо приватным. Писатель – представитель последней в своём роде архаической профессии, род холодного сапожника. В этом состоит принципиальная безнадёжность литературы. В этом, однако, и её шанс.
Нужно привыкнуть к существованию на обочине; для многих это означает существование вне современности, почти равнозначное несуществованию.
Тем не менее литература не погибла. Eppur si muove! Перед лицом торжествующего варварства литература выстраивает линии обороны. Разумеется, они выглядят старомодными; обходятся недешево и в переносном, и в буквальном смысле. И всё же в развитых странах, – то есть там, где цивилизованный плебс обладает наибольшими возможностями навязывать людям духа свои вкусы, – этот самый «дух», казалось бы, обречённый окончательно испустить дух, оказывается неожиданно живучим. Иначе невозможно объяснить тот странный факт, что время от времени снимаются фильмы, о которых заведомо известно, что публика будет уходить из зала, не просидев и десяти минут, выходят в свет книги, которые приобретёт ничтожная кучка покупателей и не заметят коррумпированные критики.
Дело в том, что разрушить традицию почти так же трудно, как перестроить биологическую природу человека; и, подобно природе, она жива постоянным обновлением. Литература – в крови у человечества. Дело ещё и в том, что высокая, то есть заведомо убыточная, культура в свою очередедь институционализована. Литературная благотворительнось – дело не новое. Меценат подарил Горацию поместье в Сабинских горах. Тассо жил и творил милостями урбинского и феррарского двора. Гёте стал министром. Русский Серебряный век был оплачен богатыми русскими купцами; то же можно сказать о другой, столь же яркой предзакатной поре: о последних десятилетиях угасающей Австро-Венгрии; созвездие гениальных писателей, художников, музыкантов, учёных содержала состоятельная венская еврейская буржуазия.
В смене веков менялись кормильцы: аристократию сменила просвещённая буржуазия. Но, сойдя в свой черёд со сцены, буржуазия, – сказал Адорно, – не оставила наследника. Казалось, наша секта окончательно лишилась кормёжки. И, однако, традицию меценатства в сегодняшнем мире худо-бедно переняли банки, крупные фирмы и концерны.
С другой стороны, происходит – не может не произойти – новая инкапсуляция культуры, давно порвавшей с народностью. Ничего другого, чтобы выжить, не остаётся. Мы возвращаемся к XIII столетию, к Высокому Средневековью, в эпоху, когда убежищем духа были замкнутые сообщества – университеты и монастыри. Могут возразить, что какая-нибудь новая Касталия Гессе обрекает культуру на засыхание, но где ещё найти приют?..
2005,2009