Ундина одержала победу, и дом Шеллей вновь распахнул двери к сезону.
В преддверии рождения наследника Юбер с супругой удалились в роскошный замок возле Компьена, который снял для них генерал Арлингтон, и Ундине по крайней мере не пришлось больше смотреть на их светлые окна и оживленную лестницу. Однако приходилось принимать поздравления по поводу грядущего счастливого события, которые высказывал каждому члену семьи Юбера весь огромный круг знакомых и родных. Но не это оказалось самым тяжким испытанием. Раймон исполнил ее желание – пойдя против воли матери и отринув здравомыслие, он согласился перебраться в Париж на два месяца; но сделал это при условии, что они будут беспрестанно экономить. Поскольку званые ужины более всего сказывались на их бюджете, о приемах пришлось забыть; а когда Ундина попыталась пригласить пару-тройку друзей в неофициальной обстановке, он предупредил ее, что она не может этого сделать, не нанеся серьезное оскорбление множеству людей, у которых на это генеалогически больше прав.
Настойчивое соблюдение Раймоном этого правила было лишь частью замысловатой, неизменной системы «родства» (казалось, вся общественная жизнь Франции зависела от конкретной интерпретации этого слова), и Ундина чувствовала, что бороться против столь таинственных оков бесполезно. Впрочем, муж напомнил ей, что, если они не станут принимать гостей, это даст им возможность чаще выходить в свет, и действительно был более к этому расположен, чем раньше. Но его уступка привела не к тем результатам, на которые она надеялась. Они все так же получали приглашения, но на большие ужины, безликие собрания, праздники, на которые не получить приглашения было бы оскорбительно, хотя само по себе оно не считалось комплиментом. Ничто не раздражало Ундину сильнее, и она откровенно жаловалась мадам де Трезак.
– Конечно, это предсказуемо после того, как я много месяцев провела в заточении в деревне. Мы все пропустили, и свет просто слишком занят, чтобы помнить о нас. Нас приглашают только по спискам.
Мадам де Трезак слушала с сочувствием, но ответила без прикрас:
– Дело не только в этом, моя дорогая. Раймон – не тот человек, о котором забывают друзья. Если позволите, дело скорее в том, что вы – лично вы – вращаетесь не в тех кругах.
– Не в тех кругах? Но я же в его кругах – в тех, что считают себя лучше прочих. Так вы всегда говорили мне, когда я жаловалась, что мне с ними скучно.
– Видите ли, я имела в виду… – Мадам де Трезак собралась с духом. – Дело не в том, что вам скучно.
Ундина покраснела; но она могла выдержать самые тяжелые удары, если была лично в этом заинтересована.
– То есть… вы хотите сказать, им скучно со мной?
– Ну, вы прилагаете недостаточно усилий – вы отстаете. Конечно, вами восхищаются – в смысле, вашей внешностью. Вас считают красавицей и с радостью зовут на пышные ужины, сервированные севрским фарфором и столовым серебром. Но чтобы близко сойтись с такого рода людьми, одной красоты мало. Женщина должна знать, о чем говорят. Недавно я наблюдала за вами у герцогини; половину времени вы понятия не имели, о чем речь. Я тоже не всегда понимаю; впрочем, мне приходится терпеть большие ужины.
Ундина вздрогнула от такой критики; однако она всегда обдумывала причины своих неудач и уже имела некоторое представление о том, что так бесхитростно выразила мадам де Трезак. Когда Раймон перестал интересоваться разговорами с ней, она заключила, что для мужа это естественно, но с тех пор до нее постепенно стало доходить, что на других она оказывает такое же воздействие. Ее приход всегда производил впечатление, но за этим ничего не следовало. Стоило завязаться общей беседе, на Ундину переставали обращать внимание. Любой намек на несостоятельность раздражал ее, и она решила совершенствоваться, даже провела утро в Лувре и сходила на пару лекций известного философа. Из этих экспедиций она вернулась с набором определенных суждений, однако их высказывание не вызвало у окружающих того интереса, на который она надеялась. Сказать она могла много, но говорила путано; чем больше она объясняла свое мнение, тем более туманным оно казалось. Более того, к ее смущению, все, очевидно, уже знали то, что она для себя открыла, и ее замечания явно вызывали не столько интерес, сколько недоумение.
Вспоминая, какой эффект она произвела, впервые появившись в кругу друзей Раймона, Ундина заключила, что «испортилась» или стала старомодной, и вместо того чтобы попусту тратить время в музеях и лекционных залах, стала еще чаще посещать модисток, а остаток дня посвящала усовершенствованию собственной красоты с помощью науки.
– Наверное, там, в глуши, я превратилась в старомодную клушу, – жаловалась она мадам де Трезак, а та неизбежно отвечала:
– О нет, вы красивы как никогда; но здесь, в отличие от Лондона, рано или поздно перестают обращать внимание на внешность.
Тем временем финансовые беды стали еще тяжелее. В руки Раймону попало уведомление о просроченном платеже от одного из торговцев, и в ходе разговора, к которому это привело, он ясно дал ей понять: она должна выплатить личные долги без его помощи. Раньше все «сцены» по поводу денег, беспокоившие ее, каким-то таинственным образом разрешались сами собой. Пускай они были ей неприятны, она всегда считала, что от них есть толк, как бы вульгарно это ни звучало; теперь же оказалось, она сама должна платить по счетам. Раймон не сердился и не извинялся, просто мотивировал свое решение глубоко укоренившейся традицией. Но Ундина никак не могла понять социальную организацию, краеугольным камнем которой не было удовлетворение женских потребностей; не верила она также, что человек, придерживающийся иного мнения, движим не жадностью или злобой. Разговор окончился взаимными обвинениями.
На следующее утро Раймон вошел к ней с письмом в руке.
– Твоих рук дело? – спросил он.
Всем своим видом и тоном он выражал нечто, с чем она раньше не сталкивалась: дисциплинированный гнев человека, которого учили держать эмоции в определенном русле, но который знает, как наполнить это русло до краев.
Писал мистер Фляйшхауэр, просивший передать маркизу де Шеллю предложение от клиента, готового заплатить большие деньги за гобелены Буше при условии, что сделка состоится до его скорого отбытия в Америку.
– Что это значит? – продолжал Раймон, поскольку Ундина молчала.
– Откуда мне знать? Это очень крупная сумма, – замялась она, от изумления утратив самообладание.
Она не ожидала столь быстрых последствий визита антиквара. Как жаль, что он написал Раймону, не посоветовавшись с ней. Но она узнала властную манеру Моффата, и огромная сумма, которую он предлагал, немного погасила ее страхи.
Муж не сводил с нее глаз.
– Фляйшхауэр привез кого-то взглянуть на гобелены в тот день, когда я уезжал в Бон?
Значит, он все знал! В Сан-Дезер ничего невозможно скрыть!
Она помедлила, затем ответила таким же взглядом.
– Да, это был Фляйшхауэр. Я за ним послала.
– Ты за ним послала?
Он говорил таким ровным бесстрастным голосом, как будто специально сдерживался перед преднамеренным взрывом. Ундина чувствовала исходившую от него угрозу, но мысль о Моффате распалила ее, и с губ невольно сорвались слова, которые мог бы произнести сам Элмер.
– Почему бы и нет? Нужно что-то предпринять. Так дальше продолжаться не может. Я изо всех сил пыталась экономить – во всем себя ограничивала, отказалась от множества вещей, которые у меня всегда были. Долгие месяцы сидела одна в Сан-Дезер, не стала отправлять Пола в школу, потому что это слишком дорого, не приглашала друзей на обед, потому что нам не по карману. И ты ждешь, что я буду жить так до конца жизни, когда тебе достаточно лишь протянуть руку, и в нее упадет два миллиона франков!
Муж смотрел на нее с холодным любопытством, как будто перед ним появилось невиданное ранее существо.
– Ах, значит, таков твой ответ – вот что ты чувствуешь, когда прикасаешься к тому, что для нас свято! – Он помолчал, и его голос наконец обрел ту мощь, которую она предвидела. – Вы все одинаковые, – воскликнул он, – все до последней! Приезжаете к нам из страны, которую мы не знаем, не можем даже представить, и до которой вам так мало дела, что проведя лишь день у нас, вы уже забываете родной дом – если его вообще еще не снесли! Вы говорите на нашем языке, но не понимаете смысла наших слов; хотите того, чего хотим мы, но не знаете, почему мы этого хотим; подражаете нашим слабостям, преувеличиваете нашу глупость, а все, что для нас важно, вам либо неинтересно, либо смешно. Вы приезжаете из отелей размером с города и городов, едва существующих на бумаге, где улицы еще безымянные, здания сносят, едва построив, а люди гордятся переменами, как мы гордимся постоянством, – и вы, глупцы, воображаете, что, копируя наше поведение и нашу манеру речи, хоть как-то разбираетесь в том, что делает нашу жизнь достойной и честной!
Он вновь замолчал. Побелевшее лицо и сузившиеся ноздри делали его похожим на знаменитого актера в хорошей роли – несмотря на весь его пыл, он как будто специально сделал паузу перед очередной репликой. Ундина заставила его ждать так долго, словно забыла текст пьесы… Затем, глядя на него мягким, недоверчивым взглядом, произнесла:
– Хочешь сказать, ты отказываешься от такого предложения?
– Ах!.. – Он отвернулся от двери, взял письмо, лежавшее на столе между ними, разорвал на кусочки и бросил их на пол. – Вот мой ответ!
Из-за резкости его тона и жеста трепетно опускавшиеся на пол обрывки бумаги показались ей пощечинами, и ее охватила ярость вперемешку со страхом.
– Как ты смеешь со мной так разговаривать? Никто и никогда на такое не осмеливался. Говорить с женщиной в подобном тоне, по-твоему, достойно и честно? Теперь, когда я знаю, как ты ко мне относишься, я больше ни дня не хочу оставаться в твоем доме. И не стану – сейчас же уйду!
С минуту они стояли лицом к лицу, наконец в полной мере познав глубину взаимного непонимания; затем Раймон отвел от нее взгляд и указал на обрывки бумаги на полу.
– Если ты способна на это, значит, способна на что угодно! – сказал он и вышел из комнаты.