К книге
Обычай страныXIV
32%
XIV
15

Студия мистера Клода Уолсингэма Поппла выгодно отличалась от прочих тем, что орудия его возвышенного ремесла не слишком ее загромождали, и в одном из углов с мягкой мебелью всегда хватало места для замысловато оформленного чайного столика, уставленного самыми разнообразными и соблазнительными сэндвичами и пирожными.

Мистер Поппл, как и все великие люди, прошел через огонь и воду, но его репутацию навсегда закрепил вердикт богатого клиента, который, совершив вылазку в другие области портретного искусства, на основе полученного опыта авторитетно заявил, что Поппл – единственный, кто умеет «писать жемчуг». Для моделей, которые придавали этому первостепенное значение, еще одной заслугой художника было то, что искусство для него всегда было подчинено изяществу – как на полотне, так и в жизни. «Неряшливая» сторона ремесла художника не проявлялась ни в его студии, украшенной дорогими ширмами и гобеленами, ни в его картинах; хваля его работу, часто говорили, что он единственный, кто поддерживает студию в такой чистоте, что дама может позировать ему в новом платье.

Мистер Поппл искренне считал, что над личностью художника всегда должна доминировать личность мужчины. По его мнению, квинтэссенция хороших манер состояла в том, чтобы написать картину так же легко, как зажигаешь сигарету. Ральф Марвелл как-то сказал о нем следующее: начиная работу над портретом, он всегда закатывает манжеты и говорит: «Дамы и господа, вы видите, что здесь совершенно ничего нет», – а миссис Фэйрфорд в дополнение к этому описанию определила его искусство как «художества быстрого приготовления». Однажды декабрьским вечером, года через четыре после первой встречи мистера Поппла с Ундиной Спрэгг из Апекса, у него в студии не было даже символической утвари; о недавней художественной деятельности свидетельствовал лишь портрет миссис Ральф Марвелл в полный рост. С высоты мольберта и в обрамлении узорчатой рамы та взирала на дверь с видом хозяйки, принимавшей гостей от имени мистера Поппла.

Сам художник, одетый в костюм из мышино-серого полубархата, который был ему очень к лицу, только что отошел от картины и занялся чайным сервизом; его место заняла куда более грузная фигура мистера Питера Ван Дегена. Втиснутый в пальто по последнему писку моды, он стоял перед портретом с видом первого гостя.

– Да, хорошо… Чертовски хорошо, Попп; волосы ты превосходно сделал, так и струятся! Но жемчуг маловат, – заявил он.

С небольшого возвышения за мольбертом послышался легкий смешок.

– Конечно, маловат! Но это не его вина. Бедняга, не он же мне их подарил!

С этими словами миссис Ральф Марвелл встала с монументального позолоченного кресла в псевдовикторианском стиле и подошла к Ван Дегену в облаке ниспадающей свободными складками ткани.

– А мог бы – в уплату за привилегию написать ваш портрет! – воскликнул тот, переводя выпученные глаза с копии на оригинал.

Они с миссис Марвелл обменялись взглядами, словно в знак взаимопонимания, и он перешел к критическому изучению ее персоны. Для портрета она надела нечто легкое и сияющее, и в холодном свете студии длинный изгиб ее шеи выглядел белоснежным на фоне ткани. В золотисто-рыжих волосах мерцали, подобно звездам, бриллианты.

– Привилегию написать мой портрет? Боже, это я должна платить! Он вам скажет, что дарит мне картину, но, как думаете, сколько это стоило? – Она коснулась пальцем сверкающего платья.

Ван Деген окинул ее взглядом, полным циничного наслаждения.

– Дороже, чем само платье?

Она пропустила аллюзию мимо ушей.

– Конечно, деньги берут за покрой…

– За то, что скрывают? Так и надо, правда, Попп?

Ундина восприняла замечание с прохладным презрением, но мистер Поппл обиделся.

– Мой дорогой Питер… честное слово… ты же понимаешь, для художника это вопрос цвета, рисунка, а для мужчины вопрос чести не поддаваться обольщению.

Мистер Ван Деген ответил на возражения звуком, содержавшим едва ли не вульгарную насмешку, но Ундина испытала радостный трепет при взгляде, которым ее наградил портретист. Ей льстило внимание Ван Дегена, и она находила его наглость остроумной, но красноречие мистера Поппла заставляло ее сиять. Проведя в свете более трех лет, она по-прежнему думала, что он «говорит красиво», словно герой романа, а насмешливые замечания, которые отпускали в его адрес друзья ее мужа, приписывала зависти. Его речи казались ей умными, а горячее желание делиться с ней своими мыслями приятно контрастировало с возрастающей склонностью Ральфа держать их при себе. Восхищение Поппла она воспринимала как ненавязчивый пример того, как мог бы ее воспринимать Ральф, если бы на самом деле «понимал ее». Следующим шагом Ундины стало приписать все свои прошлые ошибки подобному непониманию. Удовлетворение, которое даровала ей эта мысль, побудило ее сообщить художнику, что лишь он один умел пробудить ее «высшее естество». Он заверил ее, что память об этих словах будет отныне освящать его жизнь, запятнанную, как он намекнул, ужасными, мрачными ошибками. Ундину тронула мысль о своем очистительном воздействии.

Именно так мужчина должен говорить с настоящей женщиной – но сколь мало знакомых ей мужчин владели этим секретным умением! В первые месяцы брака Ральф тоже был красноречив, даже цитировал поэзию, однако беспокоил ее сложным полетом мысли и странными аллюзиями (в незнакомом ей всегда чудилась насмешка), а поэты, чьи строки он цитировал, писали только для посвященных, и их трудно было понять. Мистер Поппл в своей риторике опирался на более привычные источники и нередко сдабривал ее отсылками к любимым цитатам и трогательным отрывкам из «Пятого букваря»[9]. Более того, с художественными навыками в нем сочеталась литературная грамотность того же уровня: он был прекрасно знаком с современными романами и даже почитывал легкие мемуары, в которых исторические персонажи являлись в декорациях «Королевской колдуньи» или «Страсти во дворце». Мастерство, с которым мистер Поппл обсуждал роман дня, особенно в том, что касалось чувств героя и героини, давало Ундине ощущение интеллектуальной деятельности, тогда как Марвелл считал подобные произведения легкомысленными. «Страсть», как будто намекал художник, доминировала бы в его жизни, если бы ее не смягчало возвышенное рыцарство, а также чувство, что такая острая, эмоциональная натура, как у него, всегда должна «оставаться в тени».

Ван Деген заинтересовался подносом с коктейлями, стоявшим возле чайного столика, а Поппл, повернувшись к Ундине, возобновил беседу. Зачем же, спросил он, упоминать при других чувства, которые могут понять лишь немногие? Среднестатистический человек – везучий дьявол! – (тут он бросил сочувственный взгляд в спину Ван Дегену) – так вот, среднестатистический человек ничего не знает о яростном противостоянии высшей и низшей природы; даже женщина, чей взор разжег сей пожар, – много ли она знает о его буйстве? Знает ли она, безрассудно поинтересовался Поппл, как часто суть художника теряется в мужчине – как часто мужчине приходилось бы закусить удила, если бы не взгляд ее глаз, вызывающий к жизни какое-то священное воспоминание, возможно, урок, выученный с юных лет благодаря матушке?

– Послушай, Попп, это матушка тебя научила так смешивать коктейли? В таком случае снимаю перед старушкой шляпу, – перебил Ван Деген, причмокивая.

Художник, нервно проведя рукой по волосам, пробормотал:

– Черт возьми, Питер, для тебя что, не существует ничего святого?

Ундина была довольна своей способностью вызывать такие эмоции. Если бы ей самой пришлось постоянно изъясняться, как Поппл, она бы быстро выбилась из сил, но ей нравилось его слушать и еще больше нравилось, когда другие слышали, что он ей говорит.

К Ван Дегену она испытывала иные чувства. У них было больше общего, хотя его манеры льстили ее тщеславию меньше, чем манеры Поппла. Она чувствовала, с каким презрением Ван Деген относится ко всему, чего не понимает или не может купить; только такой «престиж» производил на нее впечатление. Как и раньше, когда у нее было меньше опыта, он был для нее наставником в светских науках – таким она когда-то воображала Ральфа Марвелла. За три года брака она научилась проводить различия, не укладывающиеся в категории девичьего восприятия. Она обнаружила, что отдалась ограниченному и старомодному, тогда как будущее – за броским и развязным. Она связала себя с теми, кто занят безнадежным делом, или – используя более близкий ей образ – сняла ложу в опере в неподходящий день. Все это раздражало ее и ставило в тупик. Идеалы Апекса основывались на мифе о «старых семействах», которые правили Нью-Йорком с трона традиций, уходивших корнями во времена Революции, тогда как нувориши почитали их как феодальных господ. Но опыт давно доказал ей, что это сравнение обманчиво. Разделение мира на тех, кого «принимают» и «не принимают», к которому привыкла миссис Марвелл, устарело так же, как средневековая космогония. Кто-то, кого не принимали обитатели Вашингтон-сквер, мог находиться в эпицентре социальных систем далеко за пределами их понимания и быть так же равнодушен к их мнению, как созвездие – к расчетам астрономов. И все эти системы радостно вращались вокруг главного золотого солнца.

С тех пор, как они с мужем вернулись в Нью-Йорк, Ундина порой испытывала соблазн причислить свой брак к тем ненавистным ранним ошибкам, от которых замужество должно было ее освободить. Не имея привычки обвинять в чем-либо себя, она очень скоро возложила вину на Ральфа. На этой стадии жизненного пути вопрос: «Что может юная девица знать о жизни?» – доставлял ей болезненное удовольствие. Болезненность усугублялась тем, что каждый из друзей, кому она задавала этот вопрос, уверял ее: будь у него такая возможность, он бы спас ее от разочарования.

Наиболее ясно она осознала свою ошибку в тот день, когда мистер Поппл пригласил гостей посмотреть на ее портрет.

Кое-кто из ключевых фигур в компании Ундины откликнулся; почти все они пользовались привилегиями, которых она жаждала, что вызывало в ней раздражение. Например, молодой Джим Дрисколл, наследник рода, и его невысокая, полная, недоверчивая супруга: они ненавидели свет, но принимали все приглашения, чтобы никто не подумал, будто их не пригласили; «красавица миссис Беринджер» – прелестное, бесцельное создание; по словам Лоры Фэйрфорд, бедняжка содержала приют для бездумных суждений, которые сама была не в состоянии понять; малыш Дикки Боулз, которого все приглашали, потому что он «знал, что сказать», когда другие молчали; чета Шэллумов, только что вернувшаяся из Парижа и притащившая с собой растерянного дворянина, вроде бы «графа», который начинал беседу с осторожностью путешественника, предлагающего бусы дикарям; и, помимо этих выдающихся персон, те, кто появлялся везде и всюду, потому что научился привлекать внимание света.

Подобная компания льстила не только модели, но и художнику, ибо единодушие их суждений составляло грозную общественную силу. Никто из присутствующих не был обременен никакой личной теорией искусства; от портрета им требовалось лишь, чтобы костюм выглядел «как в жизни», а лицо – не совсем так. Долгий опыт написания идеализированной плоти и реалистичной ткани позволял мистеру Попплу удовлетворить оба требования.

– Черт подери, – в порыве вдохновения произнес Питер Ван Деген, стоявший перед мольбертом, – главное в портрете мужчины – уловить сходство, это всем известно; но женщина – другое дело. Изображение женщины должно быть усладой для глаз. Кому оно нужно, если это не так? Все эти знаменитости, пишущие в так называемом реализме… Как их портреты смотрятся в гостиной? Думаете, они когда-нибудь задаются этим вопросом? Им все равно – не им же жить с этими штуками! Да и вообще, что они могут знать о гостиных? У многих из них даже нет костюма на выход. В этом превосходство старины Поппа – он знает, как мы живем и чего хотим.

Художник встретил эту речь смущенным ропотом, а публика – горячим одобрением.

– К счастью, в данном случае, – начал Поппл (и тут же поспешно добавил: «Как и в случае многих моих моделей»), – не было необходимости что-либо приукрашивать. Сама природа превзошла мечту любого художника.

Ундина вся сияла, соперничая с собственным портретом, и глядела на него с улыбкой, выдававшей осознание его достоинства. Улыбка стала шире, когда молодой Джим Дрисколл воскликнул:

– Боже мой, Мэйми, тебя нужно нарисовать так же для нашей новой музыкальной гостиной.

Его супруга осторожно покосилась на картину.

– Какого она размера? Для нашего дома маловата, – возразила она, и Поппл, распаленный мыслями о еще большем размахе, ответил, что воспользуется шансом «вписать» мраморный портик и придворный шлейф: он только что написал портрет миссис Ликург Эмблер в придворном шлейфе и перьях, но поскольку это для Баффало, картины, разумеется, не станут конкурировать друг с другом.

– Ну, она должна быть намного больше, чем у Эмблеров, – настаивала миссис Дрисколл.

Когда Поппл предложил в таком случае «вписать» еще и самого Дрисколла, также в придворном одеянии («Вас представили ко двору? Ну, еще представят – придется, если я напишу картину, и тогда это будет прелестный памятный подарок»), Ван Деген повернулся к Ундине и пробормотал:

– Чистой воды блеф, знаете ли. Джим даже за фотографию не в состоянии заплатить. После расследования в деле «Арарата» старик Дрисколл на мели.

Она бросила на него изумленный взгляд. Она была слишком занята и вообще не следила за колебаниями на Уолл-стрит, если только они не влияли на гостеприимность обитателей Пятой авеню.

– Хотите сказать, они потеряли все деньги? Значит, они не будут давать бал-маскарад?

Ван Деген пожал плечами.

– Пока никто не знает. Этот странный тип, Элмер Моффат, грозится устроить старику Дрисколлу тот еще маскарад – говорит, оденет всех в полосатое! Похоже, он слишком много знает о трамвайных путях Апекса.

Ундина слегка побледнела. Она уже примерила костюм к балу Дрисколлов, однако разочарование по поводу заявления Ван Дегена меркло при упоминании Моффата. Ей не хватало любопытства, чтобы следить за делом треста «Арарат», но в последнее время, к ее удивлению, в курительных пару раз всплывало имя Элмера Моффата, оказывающего хаотичное финансовое влияние. Над ним посмеивались, однако в то же время его побаивались. Возможно ли, что теперь его боялись больше? Неужели пришло время, когда Элмер Моффат – тот самый Элмер Моффат из Апекса! – мог хоть на минуту привести в оцепенение лагерь Дрисколлов? Он всегда утверждал, что «играет по-крупному», но никто не верил, что крупный выигрыш предназначен ему судьбой. Однако, судя по всему, в те ленивые дни в Апексе, когда он якобы «слонялся без дела и валял дурака», как говорил отец Ундины, он на самом деле затачивал оружие; в конце концов, в нем действительно была какая-то ничем не сдерживаемая сила, которую она всегда чувствовала. Сердце Ундины забилось быстрее. Ей не терпелось поподробнее расспросить Ван Дегена, но она боялась выдать себя и потому снова повернулась к собравшимся у картины. Миссис Дрисколл по-прежнему упрямо высказывала свои возражения.

– Нет, я, конечно, вижу, что похоже… Но должна вам кое-что сказать, мистер Поппл. Кажется, платье прошлогоднее…

Внимание дам тут же оказалось приковано к картине, и художник побледнел.

– Зато лицо не прошлогоднее – вот от чего они все свирепеют, – пробормотал Ван Деген.

На губах Ундины мелькнула улыбка. Про Моффата она уже забыла. Любой триумф, к которому она была причастна, заставлял ее светиться, и на фоне успеха картины все остальное меркло. Она видела себя в центре внимания на весенней выставке. Толпа собирается перед портретом, у всех на устах только ее имя. Она решила по пути домой телефонировать своему агенту по печати и заказать заметку о приеме у Поппла.

Но в коридоре, когда она надевала плащ, мысли ее вновь обратились к маскараду у Дрисколлов. Будет жаль, если его отменят, ведь она так тщательно подбирала платье! Она собиралась прийти в образе императрицы Жозефины с портрета Прюдона в Лувре. Платье уже пошито, вышивка почти закончена, а убедить модистку взять его обратно наверняка будет нелегко.

– Милая кузина, отчего вы так бледны и печальны? Что случилось? – спросил Ван Деген, когда они вышли из лифта, в котором вместе покинули студию.

– Не знаю… Устала позировать. А еще там было так жарко.

– Да. Поппл всегда так жарко топит, будто боится, что портреты простудятся. – Ван Деген глянул на часы. – Куда направляетесь?

– На Вест-Энд-авеню, разумеется… если сумею поймать такси.

Не последним поводом для недовольства Ундины служил дом, в котором они жили, – первая покупка недвижимости мистером Спрэггом в Нью-Йорке. Когда она только вышла замуж, было ясно, что молодая чета поселится в границах священных модных районов, но по возвращении после медового месяца в их распоряжение был предоставлен пустующий дом на Вест-Энд-авеню, и ввиду финансовых затруднений мистера Спрэгга даже Ундина сочла бы глупостью отказываться. Впрочем, в первую зиму она не жалела о своем изгнании: в ожидании рождения сына она была только рада скрываться от внимания Пятой авеню и выполнять ненавистную обязанность там, где ее не увидели бы знакомые глаза. Конечно же, в следующем году отец подарит им дом получше.

Но на следующий год цена за аренду в районе Пятой авеню взлетела, а между тем маленький Пол Марвелл, еще лежа в своей очаровательной розовой колыбельке, уже нарушал планы матери. Встревоженный новой волной расходов, Ральф поддержал тестя, призывая Ундину смириться с Вест-Энд-авеню; таким образом, три года спустя она все еще терпела постоянные уколы боли, вызванные несоответствием между ее общественным и географическим положением. Она была вынуждена давать торговцам вестсайдский адрес, но еще больше ее удручало, когда друзья говорили: «Позвольте подбросить вас домой, милая… Ах, совсем забыл! Боюсь, у меня нет времени ехать так далеко…»

Мало того, что у нее не было собственного авто и она постоянно зависела от тех, кто мог бы ее «подбросить», что приходилось в открытую искать их, все время надеясь, что они предложат сами (она ненавидела, когда ее видели в такси!), но из-за дальнего расстояния ей часто отказывали, что лишь усиливало чувство, будто она обитает где-то «на задворках».

Ван Деген оглядел заваленные сугробами улицы, на которых начинали загораться унылые желтые фонари.

– В такой вечерок вы вряд ли найдете такси. Если не имеете ничего против открытого авто, прыгайте ко мне. Я прокачу вас по Высокому мосту, подышите воздухом перед ужином.

Заманчивое предложение. После триумфа в студии Ундина устала и разнервничалась; она начинала понимать, что успех может утомлять не меньше провала. Кроме того, сегодня ей предстояло посетить роскошный ужин, и свежий воздух мог бы оказать благотворное воздействие на ее глаза и цвет лица; но ее смутно беспокоило чувство, будто она что-то забыла. Пока она пыталась вспомнить, что именно, Ван Деген поднял меховой воротник ей до подбородка.

– Вам есть что надеть на голову? Эта кружевная штука сойдет? Ну тогда идемте. – Он протолкнул ее через вращающиеся двери и уже на улице, смеясь, добавил: – Вы ведь не боитесь, что вас увидят со мной? В это время бояться нечего – Ральф все еще болтается в метро.

Стояли безумно холодные зимние сумерки. Пока они мчались по Центральному парку и разгонялись перед полетом на север по погружавшемуся в темноту бульвару, Ундина чувствовала прилив той особенной радости, что охватывает все тело, смывает все сомнения и заставляет память замолчать. Сомнения и правда были несерьезные, но Ральф не любил, когда она проводила слишком много времени с Ван Дегеном, а она привыкла добиваться своего, поднимая при этом как можно меньше «шума». Более того, она понимала, что не стоит выглядеть слишком доступной в глазах мужчины вроде Питера. Ее нетерпеливое желание удовольствий удерживалось инстинктивной привычкой выжидать и осторожничать, напоминавшей терпеливое мастерство, с которым ее отец избавлялся от «плохой» недвижимости в годы борьбы за чистую воду. Но порой юность брала верх – она не могла всегда противиться удовольствию. К тому же Ундине казалось забавным, что о ней «говорили» в одной связке с Питером Ван Дегеном, известным тем, что его не интересовали «приличные женщины». Ей нравилось думать, что она оказывает на такого мужчину хорошее влияние; это делало ее благородной в собственных глазах.

Однако пока авто летело сквозь ледяные сумерки, вслед летели и всяческие треволнения. Ундина никак не могла избавиться от мыслей о бесполезном бальном платье – символе очередных стесняющих расходов, о которых она не смела рассказать Ральфу. Ван Деген услышал ее вздох и наклонился, снизив скорость.

– В чем дело? Что-то не так?

Его тон вдруг навел ее на мысль, что она может ему довериться, и хотя для начала она шепотом сообщила, что все хорошо, в ее голосе прозвучал явный намек на желание не уходить от этой темы. Невероятная обходительность Ван Дегена подтвердила ее правоту и доказала: она не зря следует собственному инстинкту, вместо того чтобы внимать советам здравомыслия. До сих пор она ни разу не заходила дальше смутных намеков на материальные «стеснения» – хотя, казалось бы, как можно их скрыть, коль скоро живешь на Вест-Энд-авеню! Но теперь, когда он вырвал у нее признание в серьезной обеспокоенности положением дел, она почувствовала, что к бедняге Питеру в целом относятся несправедливо. Он не слишком безрассуден, но и не слишком осторожен (хотя поговаривали, что он «не склонен к широким жестам»); Ван Деген лишь по-братски посмеялся над терзавшими ее мыслями о бальном платье, заверил, что лично устроит ей бал, лишь бы увидеть ее в этом наряде, и добавил:

– Да к черту счета – пары тысчонок хватит?

Его тон подтверждал, какая на самом деле мелочь – деньги, особенно для тех, кто смотрел на жизнь шире.

Все произошло так быстро и легко, что за несколько минут она успокоилась, и когда он спросил:

– Ну что, теперь получше? – она кивнула и снова стала просто наслаждаться поездкой.

Спокойствие, сказала она себе, – вот и все, что нужно ей для счастья. Именно этого Ральф никогда ей не давал! При мысли о муже в памяти всплыло его хмурое лицо с резкими морщинами на лбу, появлявшимися от забот. Надо же было ему возникнуть в эту минуту! Как будто специально ей докучает! Она попыталась прогнать неприятные мысли, но лицо мужа вдруг сменилось странной маленькой копией, и Ундина вскрикнула от резкого укола стыда:

– Боже! У мальчика сегодня день рождения – я должна была отвезти его к бабушке. Она собиралась заказать торт, и Ральф должен был приехать. Так и знала: я что-то забыла!

Предыдущая главаГлава 15 из 47Следующая глава