Июльское солнце окружило рощу падубов на вилле в холмах близ Сиены огненным кольцом.
Внизу, у дороги, продолговатый желтый дом будто трепетал и расплывался в ярких отблесках, но позади него ступенька за ступенькой прохладная тень от деревьев поднималась к выступу, где на траве вытянулся Ральф Марвелл, глядя на черное переплетение ветвей, между которыми блестели кусочки неба, напоминавшие чистую твердую голубую эмаль.
Воздух тоже загустел от жары, но в сравнении с белым пламенем внизу она казалась легкой, умеренной, как в церквях, где они с Ундиной порой укрывались в самые знойные дни.
Ральфу нравилось тяжелое итальянское лето, как нравились и легкие весенние деньки перед ним – хоровод веселых дней, закруживший их, когда четыре месяца назад они сошли с корабля в Неаполе. Четыре месяца красоты – переменчивой, неистощимой, окутывавшей его, воплощавшейся то в мягкости, то в силе; а с ним рука об руку шло, воплощая дух этого переменчивого волшебства, блистающее создание, чьими глазами он смотрел на мир. Торопливая свадьба стала подарком судьбы; у них появился шанс еще до наступления лета проникнуть в отдаленные уголки южных гор, задержаться в тени сицилийских апельсиновых рощ и наконец, постепенно добравшись до Адриатики, достичь центральной холмистой местности, где даже в июле дышалось легко.
В Сиене Ральфу не просто дышалось легко. Воздух опьянял его. Солнце, ступая по земле, словно сборщик винограда, пробуждало пьянящие ароматы, выдавливало из нее новые цвета. Все контрасты умеренного пейзажа делались ярче: полуденный свет был белее, а тени обретали невероятный оттенок. Чернота пробковых деревьев, падубов и кипарисов отливала зеленью и пурпуром, рыжеватыми акцентами старой бронзы; ночь за ночью винно-синие небеса кишели звездами. Ральф про себя решил, что человек, не видевший Италию распростертой под солнцем, не способен понять, какие она таит в себе секреты.
На поверхность его сознания всплыли фрагменты пережитых чувств, беглое счастье мыслей и ощущений. В такие минуты все жизненные впечатления сходятся в голове и в сердце, освещая друг друга и сплетаясь в таинственное видение красоты. Он и раньше испытывал нечто подобное – слияние личного восприятия с общей жизнью, когда сам себе казался лишь волной в бурном потоке бытия, но был более в ладах с самим собой, чем можно было достичь в рамках обыденности. Но теперь он полностью познал это ощущение, и оно наделило его освободительной силой языка. Слова мелькали, подобно ярким птицам в кронах над головой; достаточно лишь махнуть волшебной палочкой, и они спорхнут к нему. Но в вышине, в фантастическом полете на фоне небесной синевы, они казались так прекрасны, что пока было куда приятнее наблюдать за ними, не призывая к себе.
Он разглядывал узоры, которые они вырисовывали, пока от света не заболели глаза; затем переменил положение и взглянул на жену.
Ундина сидела поблизости, прислонившись к ноздреватому стволу дерева с несколько стесненным видом человека, не привыкшего к необузданной природе. Ее прекрасная спина никак не могла приспособиться к кривизне ствола, и Ундина то и дело двигалась в попытках занять более удобное положение. Но выглядела она безмятежной, и Ральф, глядя на нее сонными глазами, счел, что ее лицо никогда не казалось ему более прекрасным.
– Ты выглядишь прохладной, как волна, – сказал он, взяв ее за руку, лежавшую на коленях.
Она позволила ему завладеть рукой, и он придвинулся ближе, рассматривая ее, словно сокровище из фарфора или слоновой кости. Рука была маленькой и нежной, как перышки. Она не делала быстрых, волнительных жестов, не была выразительна; нет, такая рука создана для ласк и украшений, создана оставаться в сознании размытым нежно-розовым пятном. Пальчики были короткие и тонкие, с ямочками у основания, а ногти гладкие, словно лепестки роз. Ральф поднимал их один за другим, как ребенок, играющий с клавишами пианино, но им не хватало гибкости и выгибались они совсем чуть-чуть, лишь едва обозначая ямочки.
Он повернул ее руку ладонью вверх, очерчивая голубые вены от запястья к ладони и до пальцев, затем поцеловал теплое углубление под ними. Горний мир исчез; вся вселенная сосредоточилась на этой ладони. Но мир не стал меньше. В мистических глубинах, где рождалась его страсть, земные измерения не имели значения, и бездна красоты вмещала все, что вливало в нее воображение. Никогда прежде Ральф не чувствовал себя более способным написать великую поэму, но именно рука Ундины держала волшебную палочку выразительности.
Она вновь пошевелилась, с легким укором отвечая на его слова:
– Я не чувствую никакой прохлады. Ты сказал, здесь будет ветерок.
Он рассмеялся.
– Милая моя бедняжка! Разве в Апексе никогда не бывало такой жары?
Чуть поморщившись, она отвела руку.
– Да, но я вышла за тебя не для того, чтобы возвращаться в Апекс!
Ральф снова рассмеялся. Приподнявшись на локте, он опять завладел ее рукой.
– Интересно, а для чего же ты вышла за меня?
– Боже! Сейчас слишком жарко для головоломок. – В голосе Ундины не слышалось раздражения, но ее истоме недоставало той радости, какую испытывал он.
Он приподнялся.
– Жара тебя правда очень донимает? Если так, давай уедем.
Она возбужденно выпрямилась.
– Хочешь сказать, поедем в Швейцарию?
– Ну, я не имел в виду так далеко. Просто подумал, мы могли бы вернуться в Сиену.
Она с разочарованным видом прижалась к стволу.
– О, в Сиене еще жарче.
– Можно посидеть в соборе, на закате там всегда прохладно.
– Мы уже неделю каждый день на закате сидим в соборе.
– А если по дороге остановиться в Леччето? Я еще не показывал тебе Леччето, а ехать назад при лунном свете будет просто великолепно.
Предложение пробудило в ней слабый интерес.
– Пожалуй, звучит неплохо… Но где мы сможем поесть?
Ральф снова рассмеялся.
– Нигде, наверное. Ты слишком практична.
– Кто-то из нас должен быть практичен. А еда в отеле отвратительна, если опоздать к ужину.
– Должен признать, лучшее обычно присваивает себе тот невероятно красивый кавалерийский офицер, который так жаждет свести с тобой знакомство.
Ундина просияла.
– Знаешь, а он не граф. Он маркиз. Его зовут Ровиано, его римский дворец указан в путеводителях, и он прекрасно говорит по-английски. Селеста расспросила о нем главного официанта, – сказала она с уверенностью человека, который знает, о чем говорит.
Марвелл выпрямился и лениво потянулся за лежавшей на траве шляпой.
– Тем больше причин мчаться назад и защитить положенную нам долю.
Он говорил шутливым тоном, которым обычно выражал нежность, но его взгляд стал мягче, впитывая последние лучи света древней рощи, напоминавшей морскую пучину, в которой силуэт Ундины дрожал над ним, словно она была нереидой.
– Никогда еще твое имя не подходило тебе больше, чем сейчас, – сказал он, встав на колени и обнимая ее.
Она улыбнулась слегка отрешенно, словно не поняла аллюзию, а лишь спокойно отбросила ее в ворох таких же непонятных замечаний, которые прежде возбуждали ее любопытство, теперь же просто давали возможность думать о своем. Но улыбка ее, пусть и отрешенная, была от этого не менее прелестна, да и скрытое в ней сомнение делало ее еще прелестнее в глазах Ральфа. Позднее он вспоминал, что в этот момент чаша его жизни, казалось, была наполнена до краев.
– Идем, дорогая… Туда или сюда – везде божественно!
Однако в карете она совсем не замечала нежного очарования вечера, обращая внимание лишь на жару и пыль, а когда они миновали лесистый утес Леччето, сказала, что надо было все же остановиться там, а то у нее так болит голова, что ей все равно, сможет она поужинать или нет. Ральф с тоской глядел на протянувшиеся наверху стены, но настроение Ундины не способствовало восприятию подобных мест, поэтому он не стал останавливать карету. Подумав, он сказал:
– Если ты устала от Италии, перед нами целый мир, можем выбирать.
Какое-то время она молчала, затем ответила:
– Я устала от жары. Разве сюда обычно не приезжают раньше?
– Да. Поэтому я и выбрал лето – чтобы нас никто не беспокоил.
Она постаралась впрыснуть в свой тон нотки благоразумия.
– Если бы ты сказал мне, что мы везде будем в неподходящее время, я бы, конечно, позаботилась об одежде.
– Милая моя бедняжка! Разумеется, давай отправимся туда, где вся твоя одежда окажется подходящей. Она слишком красива, чтобы не учитывать ее в наших жизненных планах.
Ундина поджала губы.
– Знаю, тебе все равно, как я выгляжу. Но ты не оставил мне времени, чтобы заказать хоть что-нибудь перед свадьбой, и теперь у меня остались только наряды с прошлой зимы.
Ральф улыбнулся. Даже его полностью подчиненный разум видел несоответствие в том, что Ундина перекладывает вину за поспешное бракосочетание на него, но ее воплощение вечной женственности по-прежнему очаровывало его.
– Поедем, куда пожелаешь. С тобой любое место – то самое, единственное, – сказал он, будто потакая ребенку, перед которым невозможно устоять.
– Значит, в Швейцарию? Селеста говорит, в Санкт-Морице просто рай земной, – воскликнула Ундина, чьи представления о Европе ограничивались в основном беседами с опытной прислугой.
– Охладиться можно и не доезжая Энгадина. Почему бы вновь не отправиться на юг – к примеру, на Капри?
– Капри? Тот остров, который мы видели из Неаполя? Где отдыхают все художники? – Она нахмурилась. – Добираться туда в такую жару будет просто ужасно.
– Что ж, мне известно местечко в Швейцарии, где все-таки можно скрыться от толпы. Мы сможем сидеть и смотреть на зеленый водопад, пока я поджидаю в засаде эпитеты.
Удивление мистера Спрэгга, когда тот узнал, что зять собирается жить на заработки, полученные при помощи музы, до сих пор служило им темой для шуток; в первые недели вместе они часто посмеивались, представляя себя первобытной парой, бредущей по девственному континенту и питающейся эпитетами, которые Ральф отлавливал для своего эпоса. Однако сейчас жена не подхватила шутку, и он молчал, пока карета поднималась на высокий пыльный холм к Порта ди Фонтебранда. Он видел, как изменилось ее лицо, когда он предложил сбежать от толпы в Швейцарии, и его, словно ножом, резануло осознание: ей нужна толпа – ей до смерти надоело быть с ним наедине.
Он сидел неподвижно, уставившись на красно-коричневые стены и башни на отвесном склоне впереди. В конце концов, в его открытии не было ничего неожиданного. Уже несколько недель оно витало где-то за гранью сознания, но он упорно отворачивался от него, ибо сердце инстинктивно цепляется за фантазии, поддерживающие в нем жизнь. Даже теперь сотни объяснений ринулись ему на помощь. Ундина устала не от него, а лишь от их нынешнего образа жизни. Только что он без какого-либо сознательного преувеличения сказал, что с ней любое место становится тем самым, единственным; но согласился бы он разделить с ней ту жизнь, которую она вела до замужества? И был вынужден признать, что месяцы бесцельных блужданий в итальянских холмах вполне могли казаться ей столь же бессмысленными, каковыми казались ему балы и светские ужины. Его воображение, населенное такими разными образами и ассоциациями, питаемое многочисленными притоками длинного источника человеческого опыта, с трудом могло нарисовать тесное, голое, тускло освещенное пространство, в котором обретался дух его жены. Ее разум был лишен красоты и загадки, как маленькая школа в прериях, где она получила образование, а ее идеалы казались Ральфу такими же жалкими, как гирлянды из пробок и сигарных бантов, которыми ее детские ручки украшали класс. Он начинал понимать это и учился приспосабливаться к узкому спектру ее жизненного опыта. Задача открыть для нее новые горизонты вдохновляла его и давала ему бесконечное терпение, и пока он не мог признаться себе в том, что ее податливость и разносторонность – лишь имитация, в которой нет ничего спонтанного.
Между тем он не собирался подчинять ее желания своим, и его беспокоило, что он не смел поделиться с ней истинной причиной, по которой избегал Энгадина. Правда заключалась в том, что их средства таяли гораздо быстрее, чем он ожидал. Мистер Спрэгг, резко воспротивившийся поспешной свадьбе, объясняя это своей неготовностью в столь короткий срок обеспечить дочь всем необходимым, затем все же исполнил их желание со всей возможной щедростью (вероятно, в результате удачного «поворота» на Уолл-стрит, как заметила в беседе с Ральфом Ундина) и устроил свадьбу, отвечавшую идеалам миссис Спрэгг и высоким стандартам газетных вырезок из коллекции миссис Хини, а также пообещал дать Ундине содержание, которое бы соответствовало столь блестящему началу. Предполагалось, что по возвращении Ральф откажется от карьеры юриста в пользу какого-нибудь более доходного дела, но это казалось малой жертвой ради привилегии называть Ундину супругой; к тому же он втайне надеялся, что за это время его истинное призвание проявится в каком-нибудь деле, которое подтвердит, что он не зря посвятил себя сочинительству.
Он считал, что содержания Ундины вкупе с его собственным скромным доходом хватит на их нужды. Сам он довольствовался малым и всегда жил по средствам, однако ежедневные запросы жены наряду с периодическими вспышками расточительства спутали все его расчеты, и денег им уже всерьез не хватало.
Если бы перед свадьбой кто-то предрек, что ему трудно будет сообщить об этом Ундине, он бы посмеялся, да и в первые дни совместной жизни казалось, что финансовые вопросы не будут их беспокоить. Но с тех пор он многое узнал о супружестве и теперь понимал, что презрение к денежным вопросам порой означает не желание жить без денег, а лишь слепую уверенность в том, что они откуда-нибудь да появятся. Если Ундина, словно полевая лилия, ни о чем не волновалась, то вовсе не потому, что запросы ее были так же скромны, как у цветка; просто она полагала, что о ней будут заботиться те, кто удостоился чести помочь ей соединять в себе беззаботность растения с элегантностью царицы Савской.
В ответ на первое тревожное замечание Ральфа она заверила его, что «не намерена волноваться»; причем, судя по ее тону, волноваться за нее было его обязанностью. Разумеется, он хотел оградить ее и от этой, и от любой другой беды; он также хотел – особенно сильно после того, как эта тема была еще пару раз затронута в их разговорах, – оградить себя от опасности осуждать ту, кого он по-прежнему обожал. Повинуясь необходимости сдерживать свои искренние порывы, он молчал остаток пути, а когда после ужина Ундина вновь пожаловалась на головную боль, отпустил ее в спальню, а сам отправился бродить по тускло освещенным улицам, снова обдумывая свои проблемы.
Они продолжали давить на него после наступления темноты, когда Сиену оживило пронзительное многообразие звуков, которое пробивается летними ночами сквозь каждую трещину в камне старых итальянских городов. Затем взошла луна, очертив ландшафт древних земель, и Ральф, прислонившись к старому кирпичному парапету, наблюдая, как вдали, среди темных массивов, проступают серебристо-синие тени, ощутил успокоение. Под влиянием глубоко тронувшей его красоты он впервые спросил себя, не сумеет ли он сотворить нечто определенное и устойчивое из этих легких, преходящих вибраций, пусть даже движущей силой созидания станут столь унылые, примитивные треволнения, что мучили его теперь. Если бы он только мог прямо сейчас, не сходя с места, как-нибудь использовать богатство, накопленное за прошедшие месяцы, так, чтобы положить деньги в карман и успокоить великое смятение в душе!
– Я буду писать… Я буду писать, вот к чему все это, должно быть, ведет, – сказал он себе, смутно нащупав решение, которое поможет ему подольше удержаться от падения в бездну разочарования.
Невзирая на поздний час, он предпочел бы задержаться и детально обдумать свою идею в окружении захватывающей красоты пейзажа, но ему не терпелось поделиться своим настроением с Ундиной. В последние несколько месяцев любая мысль, любое чувство незамедлительно превращались в подобный эмоциональный импульс, и хотя общение между ним и Ундиной не было ни глубоким, ни частым, каждый новый прилив чувств казался ему достаточно сильным, чтобы проложить путь к ее сердцу. Чуть ли не задыхаясь, он поспешил назад в гостиницу, но, едва постучав в дверь, ощутил легкую эманацию других влияний, от которых по коже пробежал холодок. Он замер.
Она погасила лампу и сидела у окна в лунном свете, вяло подперев рукой голову. Когда Марвелл вошел, она обернулась; затем, не сказав ни слова, вновь отвела взгляд.
Он привык к немому приветствию и понял, что ничего личного в нем нет – это результат очень упрощенного кодекса поведения. Мистер и миссис Спрэгг редко говорили друг с другом при встрече, а приветственные слова в их домашнем лексиконе практически отсутствовали. Поначалу Марвелл воображал, что жена будет отвечать на его теплоту, ведь она так быстро обучалась всем правилам общения в свете, но вскоре понял, что она воспринимает близость как предлог, чтобы отдохнуть от любых правил, не выражая ничего.
Однако сегодня он уловил в ее молчании что-то еще, и она явно хотела дать ему это почувствовать. Он ответил молчанием иного рода, позволил своим действиям говорить за него, встав на колени подле нее и прижавшись щекой к ее щеке. Она будто и не заметила этого жеста, но к такому он тоже привык. Его нежность никогда не отталкивала ее, но вызывала какую-то отрешенную реакцию, словно она была духом, не столько невинным, сколько холодным, как стихия, даровавшая ей имя.
Когда он прижал ее к себе, она стала менее пассивной, и он почувствовал, что она как будто смиряется, как усталый ребенок. Он затаил дыхание, не смея нарушить чары.
Наконец он прошептал:
– Я только что видел нечто удивительное. Как жаль, что тебя со мной не было!
– Что именно? – Она повернула голову, выказав намек на интерес.
– Что-то вроде… не знаю… видения… Оно посетило меня только что, на восходе луны.
– Видение? – Интерес угас. – Меня никогда не занимали духи. Мама таскала меня по сеансам, но они всегда нагоняли на меня сон.
Ральф рассмеялся.
– Я имел в виду не дух мертвеца, а живой дух! Мне явилось видение книги, которую я намерен написать. Оно пришло ко мне внезапно, великолепно, вознеслось надо мной, как та большая белая луна вознеслась над черным пейзажем, налетело, будто огромная белая птица – орел Юпитера! В конце концов, воображение и было орлом, что пожирал Прометея!
Она внезапно отстранилась, и яркий лунный свет подчеркнул беспокойство на ее лице.
– Ты собираешься писать книгу здесь?
Он встал, сделал пару шагов, затем повернулся и подошел к ней.
– Конечно, не здесь. Где хочешь. Главное, она явилась ко мне – нет, вернулась ко мне! А причиной тому все эти месяцы, проведенные вместе, все наше счастье. Я обрел смысл жизни, и именно ты, ты, моя дорогая, дала его мне!
Он снова опустился рядом с ней, но она высвободилась, и он услышал тихий всхлип.
– Ундина… В чем дело?
– Ни в чем… Не знаю, наверное, скучаю по дому…
– Скучаешь? Бедняжка! Устала путешествовать? Что случилось?
– Не знаю… Мне не нравится Европа. Она не такая, как я думала. По-моему, тут ужасно скучно! – застонала она в знак протеста.
Марвелл озадаченно уставился на нее. Как странно, он понятия не имел, что в сердце, столь близком ему, таятся такие неожиданные мысли.
– Здесь не так интересно, как ты думала? Мало развлечений? В этом дело?
– Здесь грязно и уродливо – все города, в которых мы побывали, отвратительно грязные. Мне противна вонь и нищие. Меня тошнит от душных номеров в отелях. Я думала, здесь всюду роскошь… В Нью-Йорке гораздо красивее!
– Даже в июле?
– Все равно… Там хотя бы есть сады на крышах, а еще всегда рядом люди. А здесь как будто все вымерли. Похоже на какое-то жуткое кладбище.
Ральф рассмеялся бы, если бы не угрызения совести.
– Не плачь, милая, не плачь! Я все вижу, все понимаю. Тебе одиноко, тебя утомила жара. Здесь и правда скучно, ужасно скучно, я глупец, раз не сразу заметил. Но мы сейчас же уедем, выберемся отсюда.
Она тут же повеселела.
– Поедем в Швейцарию?
– Поедем в Швейцарию. – На мгновение ему явилось тихое местечко с зеленым водопадом, где он мог бы назначить свидание своему видению, но он отвлекся и сказал: – Поедем, куда хочешь. Как скоро ты сможешь собраться?
– О, завтра, завтра с утра! Сейчас подниму Селесту с постели, пускай пакует чемоданы. Давай поедем сразу в Санкт-Мориц? Лучше посплю в поезде, чем в очередном ужасном отеле.
В мгновение ока она вскочила. Ее лицо сияло, волосы развевались, словно качаясь на волнах радостного сердцебиения.
– О Ральф, какой ты милый, я так люблю тебя! – воскликнула она, позволив ему прижать ее к груди.