К книге
Медичи. Владыки ФлоренцииКнига 1. Вхождение во власть[3]. Сентябрь 1436. 40. Купол закончен
36%
Книга 1. Вхождение во власть[3]. Сентябрь 1436. 40. Купол закончен
42

Строительство завершилось.

Козимо никак не мог в это поверить, и все же они находились здесь, в соборе, для того чтобы наконец освятить творение рук дерзкого архитектора.

Конечно, не хватало венчающей купол лантерны, однако собор Санта-Мария дель Фьоре был почти готов. Филиппо Брунеллески воплотил в жизнь кажущийся невыполнимым проект.

Евгений IV готовился приступить к церемонии освящения. Козимо посмотрел вверх и почувствовал, как у него начинает кружиться голова. Вопросы, на которые он не находил ответа, множились, словно набирающий силу поток. Ему даже показалось на мгновение, что его разум потонул в пучине тревожных мыслей.

Говорили, что Филиппо, чтобы ровно укладывать кирпичи, натягивал веревку, которая шла из центра купола к его внешним границам, и таким образом ее можно было перемещать на триста шестьдесят градусов вдоль постепенно обретающей форму благодаря умелым рукам мастеров-каменщиков конструкции. По мере того как купол рос, веревка делалась все короче и становилась главным инструментом, позволяющим определить верный угол наклона и точное положение новых рядов кирпичной кладки. И сие означало, что длина каната должна была составлять по меньшей мере сто сорок локтей, учитывая размеры купола.

Козимо подумал, что сами небеса пожелали появления этого чуда архитектуры и что именно они направляли Брунеллески, а иначе как бы простым смертным удалось создать это выходящее за границы человеческих возможностей творение.

Как Филиппо удалось сделать так, чтобы натяжение настолько длинной веревки не ослабело и она не растянулась, приведя тем самым к неверным углам наклона и размерам? Ее натерли воском? Или, может, Филиппо использовал одно из своих хитроумных устройств? И самое главное, как удалось Брунеллески закрепить ее в центре громадной конструкции? Понадобился бы деревянный столб высотой по меньшей мере в сто восемьдесят локтей, чтобы добраться до самого верха. Не говоря уже о необычных, самых разнообразных форм, кирпичах, которые пошли на строительство: квадратные, треугольные, в форме ласточкиного хвоста, с окантовкой, – и все выполнены так, чтобы войти один в другой, следуя линиям и изгибам восьмиугольной громадины. Ходили легенды по поводу того, что у Филиппо закончился пергамент, на котором он чертил эти причудливые формы, и ему пришлось делать наброски на листах, вырванных из купленных специально для этого древних манускриптов.

Однако все эти вопросы Козимо были обречены остаться без ответов! Во всяком случае, их не стоило ожидать от великого зодчего, с которого Козимо не сводил пристального взгляда: казалось, на церемонии присутствует только тело Брунеллески, потому как на лице его читалось привычно отсутствующее выражение, что, без сомнений, являлось свидетельством того, сколь глубоко разум гения был поглощен грядущими дерзкими проектами и идеями.

И все-таки, после Господа, именно Филиппо являлся несомненным героем этого дня. И тем не менее он казался обычным зрителем, подмастерьем, очутившимся здесь по случаю. Он даже секунды своего времени не потратил, чтобы хотя бы попытаться одеться подобающим образом: явился в поношенной казакке грубой кожи и забрызганной вином кальцабраке. Дикие, лихорадочно горящие глаза придавали зодчему сходство с обезумевшей птицей. От гладкой лысой головы отражался проникающий в собор свет. А непроизвольно растянувшийся в улыбке рот открывал на всеобщее обозрение черные гнилые зубы.

Козимо так и не понял этого образа жизни зодчего. Да и кто бы смог это сделать? Казалось, что время, которое Брунеллески уделял заботе о себе и своем теле, находилось в обратной пропорции с тем, что он посвящал своим проектам и их воплощению. В общем, другими словами, на внешний вид просто не оставалось времени. Словно искусство поглощало все силы зодчего, включая те, что требовались на то, чтобы выбрать себе платье или умыть лицо.

Козимо еще раз посмотрел вверх.

Ему вспомнилась болтовня мастеров и плотников – если верить их рассказам, каменщики сотнями находили пытавшихся угнездиться в тесные промежутки между кирпичами голубей и дроздов, а потом бросали их в кастрюли и готовили прямо на строительных лесах, устроенных между внешним и внутренним куполом. По крайней мере, пока ловить птиц не запретили специальным указом по причине того, что работники падали с лесов и разбивались насмерть.

В общем, блуждая обращенным кверху взглядом по величественному куполу, Козимо каждой клеточкой своего тела ощущал, из какой сложной и необъяснимой природы материй состояло это чудо. Именно такой эффект каждый раз производило на него созерцание этого, казалось бы, неподвластного руке простого смертного творения архитектуры.

Контессина взяла Козимо за руку, точно догадалась о его мыслях, об этом сладостном блуждании, которое, казалось, вело его к диалогу со сверхъестественными силами. И в некотором смысле, подумал он, так оно и было.

Солнечный свет, создавая удивительный эффект, проникал через восемь расположенных в барабане окон: их затянули полотном тончайшего льна, дабы помешать прохладному мартовскому ветру и дождю повредить внутреннюю отделку собора.

С главного алтаря, который формой был призван напомнить верующим храм Гроба Господня, расположенного непосредственно под огромным куполом, улыбался избравший несколько лет назад Флоренцию своей резиденцией папа. Джанноццо Манетти только что закончил восхвалять величие купола, произнеся речь, написанную специально для этого случая и озаглавленную Oratio de secularibus et pontificalibus pompis[55].

Кардиналы зажгли свечи, которые стояли перед двенадцатью деревянными статуями апостолов, выполненными Филиппо Брунеллески. Едва двенадцать язычков пламени начали ритуальный танец в наполненном благоуханиями цветов и ладана воздухе, как понтифик кивком пригласил хор начать песнопения: Гийом Дюфаи, дабы отпраздновать долгожданное освящение собора, специально написал мотет Nuper rosarum flores[56].

Удивительно чистые голоса певчих, следуя музыкальному рисунку смелого произведения, летели ввысь, а папа Евгений IV начал расставлять на алтаре реликвии, среди них палец Иоанна Крестителя и мощи Зиновия Флорентийского – покровителя собора Санта-Мария дель Фьоре.

Мотет продолжался, голоса певчих плыли, растекались между сводами, созданными Арнольфо ди Камбио[57]; они переплетались в этих чудесных, так удивительно спроектированных пространствах.

Козимо ощутил, как его любимый город наконец наполняется гармонией. Впервые, после бесконечно долгих ста сорока лет, под сводами и куполом своего главного собора Флоренция представлялась ему не раздираемой распрями, а единым целым, где мысли и устремленья всех горожан слились в волшебный, ласкающий душу и взор унисон.

Взгляд Козимо на мгновение приковали к себе ослепительно-белые лилии – их грациозные короны первыми украсили центральный и боковые нефы и главный алтарь: казалось, они распустились раньше времени, будто сама природа, пожелавшая внести лепту в день триумфа и радости, дала на то свое молчаливое согласие.

Козимо теперь мог с уверенностью смотреть в будущее: он являлся полноправным правителем города и находился под защитой папы, с которым ему удалось за последние два года построить крепкие и искренние отношения.

Старший Медичи перевел взгляд на свою семью. Контессина в платье цвета слоновой кости была дивно хороша, впрочем, как и Джиневра и их сыновья. Наверное, это отметил и Лоренцо, не сводивший глаз с близких.

Песнопения продолжались. Что-то необычайно прекрасное было в этой мелодии, завладевающей сердцем и разумом. Козимо позволил прекрасным звукам увлечь себя и закрыл глаза.

Как бы ему хотелось уметь написать подобной красоты музыку, он бы даже, наверное, отдал все, чем распоряжался их банк, лишь бы только ему удалось составить такой мотет или, скажем, торжественную мессу! Он почувствовал, как душа его взмывает над нефами, устремляется к барабану, потом выше, к самой верхушке купола. Мысли витают в воздухе, а напряжение, страхи, заботы как по мановению волшебной палочки исчезают.

Козимо взглянул на Джованни и улыбнулся. У него имелись грандиозные виды на сына. Конечно, он очень любил Пьеро, однако старший не имел той решимости и настойчивости, коей обладал брат. Младший старательно и прилежно учился и, будучи далек от того, чтобы терять время в пустых мечтаниях, извлекал пользу из полученных знаний и уже проявлял себя внимательным и рачительным казначеем. Козимо подумалось, что жажда действовать, свойственная Пьеро, на деле являлась ответом на доставшиеся ему от природы слабое здоровье и хрупкое телосложение, из-за чего тот, похоже, очень переживал. Откровенно говоря, Козимо не сомневался, что болезненность и худоба крайне удручали его старшего сына и что втайне он из-за этого страдал. И все же, несмотря на мрачный и склонный к меланхолии характер, Пьеро много путешествовал и проявлял необыкновенные способности к изучению языков – в этом ему не было равных. С другой стороны, Козимо следовало быть реалистом: он солгал бы себе, ежели допустил бы мысль, что самые большие свои надежды возлагает не на Джованни. Он намеревался вскорости поставить младшего во главе филиала банка в Ферраре. А со временем сын мог бы сделать себе карьеру в политике. Джованни хорош собой, силен, высок и строен. Обладает живым темпераментом, острым умом… Если разобраться, пожалуй, единственная его ахиллесова пята – склонность к излишествам. С другой стороны, сын очень и очень нравится окружающим. Девушки строят ему глазки. Для такого дня Джованни выбрал небесно-голубое фарсетто: цвет удивительно шел к его озорному лицу, с которого вызывающе и с хитринкой смотрели огромные лучистые глаза; коротко стриженные волосы аккуратно причесаны – весь облик младшего отпрыска являл собой воплощение живости ума и жажды жизни, и потому личность его притягивала к себе немало взглядов.

В общем, Козимо наконец чувствовал себя уверенным, защищенным, любимым, будущее сулило ему радужные перспективы – чего еще желать?

Но именно в это мгновение, когда Козимо, позволив себе увлечься мелодией, предавался мечтам, он вдруг понял, что никогда прежде его представления о реальности так далеко с ней не расходились. Потому как его взгляд, скользнувший по толпящимся позади людям, уцепился за что-то блистательное и в то же время порочное.

Поначалу он не сумел бы сказать, что привлекло его внимание, хотя какую-то долю секунды совершенно отчетливо видел нечто прекрасное и мрачное, манящее и тревожное, испускающее из глубины нефа дьявольский свет.

Когда Козимо удалось приглядеться получше, сомнений не осталось; он вмиг ощутил, как вся его уверенность и определенность рушится. Как карточный домик, выстроенный для господской потехи придворным шутом.

Потому как рядом с главным входом в Дуомо он увидел – в этом не было никаких сомнений – прекрасное и ужасное лицо Лауры Риччи.

На мгновение его словно парализовало. Словно какая-то невидимая сила привязала его к земле. Как это возможно? Он прекрасно помнил пришедшее некоторое время назад письмо Людовико Мочениго, где тот извещал о побеге этой проклятой женщины из тюрьмы палаццо Дукале. Однако Козимо никак не ожидал, что она появится здесь – так внезапно и к тому же во время освящения собора. Нет, наверняка это видение не что иное, как плод его затуманенного мечтаниями разума; никакого другого рационального объяснения не существовало.

Охваченный каким-то почти горячечным предчувствием, Козимо шепнул на ухо брату:

– Я скоро.

Предупредив Лоренцо, он поднялся со скамьи, которую занимали Медичи, молча пересек неф и, стараясь не привлекать к себе излишнего внимания, добрался до главного входа, где он видел, или ему показалось, что видел, проклятую даму, связанную с Ринальдо дельи Альбицци.

Однако там ее не оказалось.

Конечно, Козимо не мог рассчитывать, что она будет его дожидаться. А с другой стороны, он и в самом деле видел ее или виной тому его больное воображение? А может, с ним сыграли злую шутку его потаенные страхи, в которых он не желал признаваться даже себе?

Остановился. Еще раз обвел глазами всех, кто находился в соборе. Увидел бедняков, которые теснились на последних рядах скамей, тех, что оставались после распределения: самые первые предназначались для нобилей; те, что в центре, – жирным пополанам; за ними сидели тощие пополаны; и уже в самом конце – плебеи. Босые, в лохмотьях. Матери с изможденными лицами, прижимающие к себе, словно щенят, детей. И тем не менее в этом удручающем своей нищетой и бедностью зрелище было столько достоинства и благородства, что не могло не вызвать уважения и восхищения даже у самого циничного и безразличного из людей. Некоторых из бедняков Козимо знал: каждый день по мере сил пытался помочь им.

Он посмотрел туда, где за широко распахнутыми дверьми собора толпились семьи менее удачливых плебеев: они не попали внутрь, однако не теряли надежды увидеть, как их жизнь озарит хотя бы искорка благословения папы, которое он раздавал во время освящения этого величественного дома Господня.

Однако, сколько Козимо ни искал глазами, ему так и не удалось разрешить загадку. Возможно ли, что та проклятая дама ему только померещилась?

Он перевел взгляд на площадь перед собором, туда, куда выходили распахнутые двери. Посмотрел на людей, которые толпились у выполненных в бронзе и покрытых золотом панелей работы Лоренцо Гиберти, украшающих Врата Рая восточного входа в баптистерий. И в этом море пребывающих в экстазе лиц с разинутыми от изумления ртами Козимо вдруг заметил зеленую вспышку кошачьих глаз.

Ему показалось, что его ударили хлыстом по лицу.

Предыдущая главаГлава 42 из 116Следующая глава